Страница:
Снова в той же палате царь, патриарх и ставленные бояре слушали дело о Хлоповой.
Отец невесты, Иван, только сказал, поклонившись государям:
— Дочь моя была всегда здорова и, живя немалое время во дворце, не имела никаких болезней. Вдруг приключилася с нею рвота и была три дня, а потом снова через неделю. Как лечили ее, того не знаю, ибо Михаила Салтыков всем распоряжался и меня не подпускал. Одно знаю, как сослали мою дочь с верха, так и стала она совсем здорова!
_ Врешь, собака, что я тебя до дочери не пускал! — закричал Салтыков.
— Истинно, как пред Богом говорю! — ответил Иван Хлопов и перекрестился.
— Облыжно показывает, государи, — пробормотал Михайла.
— Ну а ты что скажешь о племяннице? — обратился Филарет к Гавриле Хлопову, не слушая Салтыкова.
Гаврила бойко выступил, стукнул лбом и сказал:
— О болезни племянницы ничего не знаю, а при крестном целовании расскажу государям все, как было.
— Давай клятву!
Шереметев вызвал священника. Стоя у аналоя, Гаврила Хлопов дал клятву и в том целовал, крест, а петом стал рассказывать горячо, задорно, сверкая глазами на Салтыковых:
— Когда государь изволил взять к себе на двор племянницу мою, тогда позвали меня с братом вверх, на сени. Борис и Михаила Салтыковы, встретя нас там, преводили к государю. Государь объявил нам, что изволил взять для сочетания браком Марью Хлопову, и нам, людишкам, повелел служить при своем лице. Когда племянницу мою нарекли царицею и назвали Настасьею, то жили при ней в хоромах мать ее, Марья Милюкова, и бабка, Желябужская, а мы с братом хаживали к ней наверх челом бить. Когда государь отправился с государыней в Троице-Сергиев монастырь, то и мы в том походе были, а по возвращении в Москву начали жить вверху и ходить ежеденно к царице. Вскоре после сего пошел государь единожды в оружейную палату, взял с собою Михаилу Салтыкова, меня, Гаврилу Хлопова и брата. — Гаврила перевел дух, гневно взглянул на Салтыкова и, тряхнув головою, продолжал: — Здесь поднесли государю турецкую саблю и начали оную хвалить, а Михаила Салтыков говорил, что и на Москве такую сделают. Тут спросил меня государь, как я думаю, а я сказал: «Сделают, да не такую». С тех слов Михаила Салтыков осерчал, вырвал у меня саблю и стал поносить меня.
— А ты не лаялся? — не утерпел Михаил Салтыков.
— Что же, мне в долгу быть у тебя, что ли? — ответил Хлопов и продолжал: — От сего времени начали меня с братом ненавидеть Борис и Михаила, а вскорости занемогла и государева невеста. Когда созвали собор, чтобы свести племянницу с верха, я челом бил обождать недолго, ибо болезнь эта краткая, да не послушали меня. А Борис с Михайлом смеялись и говорили: «Подожди, скоро и тебя с Ивашкой оженим!»
Гавриил Хлопов низко поклонился и отошел в сторону.
Некоторое время все молчали. Всем вдруг стало ясно, что неспроста заболела царская невеста, и Салтыковы в молчании чувствовали для себя гибель.
Царь поднял на них укоризненный взор.
— Чую, что вороги вы мне злые, — сказал он, — да не хочу суд скорый делать, пока всего не узнаю. Князь Терентий Петрович! Боярин Федор Иванович!
Теряев и Шереметев быстро опустились на колени.
— Возьмите святого отца архимандрита Иосифа да трех дохтуров с собою, — приказал царь, — поезжайте в Нижний и на месте опросите Марью Ивановну, а те дохтуры пусть о ее здоровье мне доложат. До того времени суд откладываю!
С пышностью царских вельмож, хотя и спешно, ехали князь Теряев, Шереметев и архимандрит Иосиф. Шереметев взял с собою знаменитых того времени докторов, голландца Бильса и англичанина Дия, и до семидесяти слуг, а впереди скакали гонцы, заготовляя подставы и устраивая ночлеги по дороге.
На другой же день по приезде в Нижний Новгород Шереметев стал опрашивать царскую невесту.
В маленькой горенке, чисто убранной и красиво украшенной шитыми полотенцами да ширинками [97], сидел за столом боярин, рядом с князем и архимандритом, а пред ними, потупившись и от смущения краснея, что вишня, стояла русая красавица. Высокая ростом, полная, с покатыми белыми плечами, с высокой грудью и чистым, ясным лицом, Марья Хлопова тихо, прерывающимся голосом говорила:
— Не иначе, как от супостатов, от зелья какого. Была здорова-здоровехонька, вот как посейчас, а тут вдруг затошнило, нутро рвать стало, моченьки нет, живот опух. А там как лишили меня царской милости, свели с верхов, так опять поздоровела я, хоть бы что! Так и скажите царю-батюшке: неповинна я в своей хворости! — и закрывшись рукавом, она горько заплакала.
_ Не плачь, Марья Ивановна! — взволнованно сказал Шереметев. — Еще все поправиться может. Приказано нам сызнова звать тебя Настасьей!
Боярышня взглянула из-под рукава и улыбнулась.
Бояре встали.
— А пока, прости, еще одно от тебя надобно — докторам нашим покажь себя.
Хлопова вспыхнула, словно зарево, и потупилась.
— Как маменька.
— Царский указ! — строго сказал боярин.
— Что же, я в вашей власти!
Боярин позвал докторов.
Кажется, не дни, а минуты считал царь со времени отъезда своих послов. Он отрешился от дел, сказываясь больным, боялся встречи с матерью, и только патриарх имел к нему свободный доступ.
«Злые люди, — думалось царю, — что им в моей радости? А испятнали ее, лишили меня покоя».
И в эти мгновения ему становилось так себя жалко, что на его глаза навертывались слезы и он тяжко вздыхал.
Наконец приехал архимандрит Иосиф из Нижнего. Царь встретил его, наскоро принял из рук его благословение и велел тотчас созвать думу и послать за Салтыковыми. Почти тотчас же собрались бояре и, с патриархом во главе, выслушали донесение Иосифа.
— И ты, отче, видел ее своими очами? — весь дрожа от волнения, спросил царь, забыв свой сан. — И во здравии она? И доктора то же говорят? И она говорит — от зелья, от супостатов? Так, так! — и вдруг его гнев вспыхнул внезапно, как долго тлевшее пламя. Он выпрямился в кресле, грозно взглянул на Салтыковых и, протянув руку, громко сказал: — Злодеи и супостаты! Я ли не жаловал вас, а вы моей радости и женитьбе учинили помешку, и ту помешку — изменою. Казнить вас, воры, за это!
— Смилуйся, государь! — закричали братья, падая ниц.
— Холопы, псы смердящие с матерью своей психой! — царь резко отвернулся и сказал ближним боярам: — Взять их именья в казну! Послать их: Бориску в Галич, Михаила в Вологду, а мать их, змею подколодную, в Суздаль!
— Смилуйся! — закричали снова Салтыковы.
— Вон с глаз моих!
Даже патриарх подивился и с радостью взглянул на своего сына, впервые видя в нем царя с грозною волею. Бояре испуганно потупились. Грянула гроза из чистого неба и ударила по супостатам, как Божья кара.
Сразу повеселел царь и вверху заговорили:
— Поженится на Хлоповой!
Иван и Гаврила Хлоповы стали в почете, и их, что ни день, звали бояре на пирование.
И вдруг все разом изменилось. Пронеслась весть, что великая старица Марфа Ивановна больна и зовет к себе сына.
Торопливо снарядился царь, послал за отцом, и оба они поехали в Вознесенской монастырь.
Их провели в покои Марфы-игуменьи. И вдруг она вышла к ним здоровая и бодрая, с грозным лицом. Царь упал на пол. Она подошла к нему, подняла его, потом поясно поклонилась и поцеловалась с ним. С застывшим суровым лицом она исполнила приветственный чин с патриархом и, видимо сдерживаясь от вспышки, сказала кланяясь:
— Садитесь, гости дорогие! Спасибо тебе, сынок, на милости, что приехал мать свою хоть в болезни проведати. И тебе, отче святый.
— Не на чем, матушка, — смущенно проговорил царь.
Патриарх глядел на свою бывшую жену недоверчивым, испытующим взглядом и строго молчал. Марфа перевела свой взор; их глаза встретились и разом вспыхнули: у нее — ревнивою злобою, у него — презрительным негодованием. Она тотчас отвела свой взор и заговорила с сыном:
— Прости уж меня, государь, старую, что обманом завлекла тебя сюда. Не по чину, да и не по годам лукавить мне…
— Матушка, — просительно проговорил царь, — мне прости: неотложное дело государево было!
— Не по чину лукавить мне, — продолжала, не слушая го Марфа, — да не хотелось материнское право грозным делать, сынок! А что до государева дела, то прежде ничего не вершил ты, со мной не обговоривши, а ныне — вот! Не только своих верных слуг караешь, а даже мою старицу, что для меня душевной была, и той не помиловал, от родной матери отвернувшись!…
— Матушка! — умоляюще воскликнул царь и беспомощно взглянул на отца.
Тяжелые пытки были для него укоры матери. Его лицо побледнело, на кротких глазах выступили слезы.
Патриарх нетерпеливо стукнул посохом и вмешался в беседу.
— Не кори его, мать! — сказал он. — Государь он тебе и крамолу карает, а эта крамола подле тебя гнездо вила, тебе на срам.
Казалось, только этого и ждала старица. Она выпрямилась во весь свой маленький рост, ее глаза запылали, и она гневно заговорила:
— Так, святой отче, учи сына, что мать его крамолу таит, ворогов посылает, гибель ему готовит! Ты сам — вор и крамольник! — крикнула она, забываясь и делая шаг вперед.
Патриарх встал в гневном изумлении. Царь в ужасе закрыл лицо руками.
Между тем Марфа, забывшись, продолжала:
— Ты! Ополячился там, наголодался и сюда, к нам, смуту принес. Никогда не знали мы печали да горя, а что теперь? В разоренную землю вошли мы и целили ее, а ты что сделал? Всяк ропщет, всякому не под силу твое державие. С воза берешь, с лотка берешь, с сохи, с водопоя; на правежах люди весь день по всей земле стонут, а лихие целовальники с твоего патриаршего благословения народ спаивают, ярыжек по Руси разводят…
— Молчи! — гневно сказал патриарх.
— И царь не радостен! — продолжала гневно Марфа. — А таков ли был он? По церквам не ездит, народу не кажется, верных слуг разогнал.
— Крамольников, воров, — перебил ее патриарх и пылко сказал: — А что до дел государственных, то не твоему уму судить про это! Не унижения царя, а величия хочу я, не гибели Руси, а прославления!
Царь сидел, закрыв лицо руками.
— И вот зазвала вас я за словом моим! — вдруг обернула разговор Марфа в сторону. — Слуг ты разогнал ради девки Хлоповой…
Царь нервно вздрогнул.
— Говорят, хочешь царицей ее сделать, а я говорю теперь тебе: прокляну! — Она, вытянув руку, прошипела эти слова. — Супротивница она мне, супостатка, девка негодная. И даю зарок тебе, сын: нет на сей брак моего благословения. Умру, из могилы запрет налагаю.
— Матушка! — падая в ноги, взмолился царь.
— Прокляну! Прокляну! — твердила Марфа.
Филарет недвижно стоял и, чувствуя свое бессилие пред материнской властью, только нервно сжимал в руках посох.
Царь сотрясался от горького плача. Марфа грозно стояла над ним. Наконец он смирился. Тяжело вздохнув, он выпрямился и кротко сказал:
— Прости, матушка! Не пойду против запрета твоего!
Лицо Марфы осветилось улыбкой, она кинула взгляд на патриарха, и в этом взгляде было торжество упоенного тщеславия. Потом она нежно наклонилась к сыну.
— Желанный мой, не от худа говорила тебе это, а добра желаючи! Тебе ли, солнцу красному, не найти красавицы в своем царстве!
Уныл и печален возвратился царь в свои покои. Снова на миг прорвавшиеся тучи сдвинулись грозной завесой, и уже не видел он сквозь них никакого просвета.
Вначале страх смерти от руки подосланных поляками убийц, потом голод и разорение государства, разбойники и воры, поляки и шведы. У самых ворот московских бились с ляхами!… И снова оскудение казны и тяжкая тревога… и дом без радости, и сердце без отрады, без близкого друга, грозен отец, грозна матушка.
— Господи, ты — моя охрана, мое прибежище и защита, мой покой и отрада! — и, заливаясь слезами, упал царь пред своей образницей и бился лбом об пол, печалясь о своей горькой, сиротливой доле.
А на другой день царский гонец спешил в Нижний Новгород и вез грамоту боярину Шереметеву и князю Теряеву; в той грамоте велено было передать Хлоповым, что Марью Хлопову взять за себя царь не изволит, а самим им — боярину и князю — после того немешкотно ворочаться в Москву.
XI ПРИЗНАНИЕ С ДЫБЫ
Отец невесты, Иван, только сказал, поклонившись государям:
— Дочь моя была всегда здорова и, живя немалое время во дворце, не имела никаких болезней. Вдруг приключилася с нею рвота и была три дня, а потом снова через неделю. Как лечили ее, того не знаю, ибо Михаила Салтыков всем распоряжался и меня не подпускал. Одно знаю, как сослали мою дочь с верха, так и стала она совсем здорова!
_ Врешь, собака, что я тебя до дочери не пускал! — закричал Салтыков.
— Истинно, как пред Богом говорю! — ответил Иван Хлопов и перекрестился.
— Облыжно показывает, государи, — пробормотал Михайла.
— Ну а ты что скажешь о племяннице? — обратился Филарет к Гавриле Хлопову, не слушая Салтыкова.
Гаврила бойко выступил, стукнул лбом и сказал:
— О болезни племянницы ничего не знаю, а при крестном целовании расскажу государям все, как было.
— Давай клятву!
Шереметев вызвал священника. Стоя у аналоя, Гаврила Хлопов дал клятву и в том целовал, крест, а петом стал рассказывать горячо, задорно, сверкая глазами на Салтыковых:
— Когда государь изволил взять к себе на двор племянницу мою, тогда позвали меня с братом вверх, на сени. Борис и Михаила Салтыковы, встретя нас там, преводили к государю. Государь объявил нам, что изволил взять для сочетания браком Марью Хлопову, и нам, людишкам, повелел служить при своем лице. Когда племянницу мою нарекли царицею и назвали Настасьею, то жили при ней в хоромах мать ее, Марья Милюкова, и бабка, Желябужская, а мы с братом хаживали к ней наверх челом бить. Когда государь отправился с государыней в Троице-Сергиев монастырь, то и мы в том походе были, а по возвращении в Москву начали жить вверху и ходить ежеденно к царице. Вскоре после сего пошел государь единожды в оружейную палату, взял с собою Михаилу Салтыкова, меня, Гаврилу Хлопова и брата. — Гаврила перевел дух, гневно взглянул на Салтыкова и, тряхнув головою, продолжал: — Здесь поднесли государю турецкую саблю и начали оную хвалить, а Михаила Салтыков говорил, что и на Москве такую сделают. Тут спросил меня государь, как я думаю, а я сказал: «Сделают, да не такую». С тех слов Михаила Салтыков осерчал, вырвал у меня саблю и стал поносить меня.
— А ты не лаялся? — не утерпел Михаил Салтыков.
— Что же, мне в долгу быть у тебя, что ли? — ответил Хлопов и продолжал: — От сего времени начали меня с братом ненавидеть Борис и Михаила, а вскорости занемогла и государева невеста. Когда созвали собор, чтобы свести племянницу с верха, я челом бил обождать недолго, ибо болезнь эта краткая, да не послушали меня. А Борис с Михайлом смеялись и говорили: «Подожди, скоро и тебя с Ивашкой оженим!»
Гавриил Хлопов низко поклонился и отошел в сторону.
Некоторое время все молчали. Всем вдруг стало ясно, что неспроста заболела царская невеста, и Салтыковы в молчании чувствовали для себя гибель.
Царь поднял на них укоризненный взор.
— Чую, что вороги вы мне злые, — сказал он, — да не хочу суд скорый делать, пока всего не узнаю. Князь Терентий Петрович! Боярин Федор Иванович!
Теряев и Шереметев быстро опустились на колени.
— Возьмите святого отца архимандрита Иосифа да трех дохтуров с собою, — приказал царь, — поезжайте в Нижний и на месте опросите Марью Ивановну, а те дохтуры пусть о ее здоровье мне доложат. До того времени суд откладываю!
* * *
С пышностью царских вельмож, хотя и спешно, ехали князь Теряев, Шереметев и архимандрит Иосиф. Шереметев взял с собою знаменитых того времени докторов, голландца Бильса и англичанина Дия, и до семидесяти слуг, а впереди скакали гонцы, заготовляя подставы и устраивая ночлеги по дороге.
На другой же день по приезде в Нижний Новгород Шереметев стал опрашивать царскую невесту.
В маленькой горенке, чисто убранной и красиво украшенной шитыми полотенцами да ширинками [97], сидел за столом боярин, рядом с князем и архимандритом, а пред ними, потупившись и от смущения краснея, что вишня, стояла русая красавица. Высокая ростом, полная, с покатыми белыми плечами, с высокой грудью и чистым, ясным лицом, Марья Хлопова тихо, прерывающимся голосом говорила:
— Не иначе, как от супостатов, от зелья какого. Была здорова-здоровехонька, вот как посейчас, а тут вдруг затошнило, нутро рвать стало, моченьки нет, живот опух. А там как лишили меня царской милости, свели с верхов, так опять поздоровела я, хоть бы что! Так и скажите царю-батюшке: неповинна я в своей хворости! — и закрывшись рукавом, она горько заплакала.
_ Не плачь, Марья Ивановна! — взволнованно сказал Шереметев. — Еще все поправиться может. Приказано нам сызнова звать тебя Настасьей!
Боярышня взглянула из-под рукава и улыбнулась.
Бояре встали.
— А пока, прости, еще одно от тебя надобно — докторам нашим покажь себя.
Хлопова вспыхнула, словно зарево, и потупилась.
— Как маменька.
— Царский указ! — строго сказал боярин.
— Что же, я в вашей власти!
Боярин позвал докторов.
* * *
Кажется, не дни, а минуты считал царь со времени отъезда своих послов. Он отрешился от дел, сказываясь больным, боялся встречи с матерью, и только патриарх имел к нему свободный доступ.
«Злые люди, — думалось царю, — что им в моей радости? А испятнали ее, лишили меня покоя».
И в эти мгновения ему становилось так себя жалко, что на его глаза навертывались слезы и он тяжко вздыхал.
Наконец приехал архимандрит Иосиф из Нижнего. Царь встретил его, наскоро принял из рук его благословение и велел тотчас созвать думу и послать за Салтыковыми. Почти тотчас же собрались бояре и, с патриархом во главе, выслушали донесение Иосифа.
— И ты, отче, видел ее своими очами? — весь дрожа от волнения, спросил царь, забыв свой сан. — И во здравии она? И доктора то же говорят? И она говорит — от зелья, от супостатов? Так, так! — и вдруг его гнев вспыхнул внезапно, как долго тлевшее пламя. Он выпрямился в кресле, грозно взглянул на Салтыковых и, протянув руку, громко сказал: — Злодеи и супостаты! Я ли не жаловал вас, а вы моей радости и женитьбе учинили помешку, и ту помешку — изменою. Казнить вас, воры, за это!
— Смилуйся, государь! — закричали братья, падая ниц.
— Холопы, псы смердящие с матерью своей психой! — царь резко отвернулся и сказал ближним боярам: — Взять их именья в казну! Послать их: Бориску в Галич, Михаила в Вологду, а мать их, змею подколодную, в Суздаль!
— Смилуйся! — закричали снова Салтыковы.
— Вон с глаз моих!
Даже патриарх подивился и с радостью взглянул на своего сына, впервые видя в нем царя с грозною волею. Бояре испуганно потупились. Грянула гроза из чистого неба и ударила по супостатам, как Божья кара.
Сразу повеселел царь и вверху заговорили:
— Поженится на Хлоповой!
Иван и Гаврила Хлоповы стали в почете, и их, что ни день, звали бояре на пирование.
И вдруг все разом изменилось. Пронеслась весть, что великая старица Марфа Ивановна больна и зовет к себе сына.
Торопливо снарядился царь, послал за отцом, и оба они поехали в Вознесенской монастырь.
Их провели в покои Марфы-игуменьи. И вдруг она вышла к ним здоровая и бодрая, с грозным лицом. Царь упал на пол. Она подошла к нему, подняла его, потом поясно поклонилась и поцеловалась с ним. С застывшим суровым лицом она исполнила приветственный чин с патриархом и, видимо сдерживаясь от вспышки, сказала кланяясь:
— Садитесь, гости дорогие! Спасибо тебе, сынок, на милости, что приехал мать свою хоть в болезни проведати. И тебе, отче святый.
— Не на чем, матушка, — смущенно проговорил царь.
Патриарх глядел на свою бывшую жену недоверчивым, испытующим взглядом и строго молчал. Марфа перевела свой взор; их глаза встретились и разом вспыхнули: у нее — ревнивою злобою, у него — презрительным негодованием. Она тотчас отвела свой взор и заговорила с сыном:
— Прости уж меня, государь, старую, что обманом завлекла тебя сюда. Не по чину, да и не по годам лукавить мне…
— Матушка, — просительно проговорил царь, — мне прости: неотложное дело государево было!
— Не по чину лукавить мне, — продолжала, не слушая го Марфа, — да не хотелось материнское право грозным делать, сынок! А что до государева дела, то прежде ничего не вершил ты, со мной не обговоривши, а ныне — вот! Не только своих верных слуг караешь, а даже мою старицу, что для меня душевной была, и той не помиловал, от родной матери отвернувшись!…
— Матушка! — умоляюще воскликнул царь и беспомощно взглянул на отца.
Тяжелые пытки были для него укоры матери. Его лицо побледнело, на кротких глазах выступили слезы.
Патриарх нетерпеливо стукнул посохом и вмешался в беседу.
— Не кори его, мать! — сказал он. — Государь он тебе и крамолу карает, а эта крамола подле тебя гнездо вила, тебе на срам.
Казалось, только этого и ждала старица. Она выпрямилась во весь свой маленький рост, ее глаза запылали, и она гневно заговорила:
— Так, святой отче, учи сына, что мать его крамолу таит, ворогов посылает, гибель ему готовит! Ты сам — вор и крамольник! — крикнула она, забываясь и делая шаг вперед.
Патриарх встал в гневном изумлении. Царь в ужасе закрыл лицо руками.
Между тем Марфа, забывшись, продолжала:
— Ты! Ополячился там, наголодался и сюда, к нам, смуту принес. Никогда не знали мы печали да горя, а что теперь? В разоренную землю вошли мы и целили ее, а ты что сделал? Всяк ропщет, всякому не под силу твое державие. С воза берешь, с лотка берешь, с сохи, с водопоя; на правежах люди весь день по всей земле стонут, а лихие целовальники с твоего патриаршего благословения народ спаивают, ярыжек по Руси разводят…
— Молчи! — гневно сказал патриарх.
— И царь не радостен! — продолжала гневно Марфа. — А таков ли был он? По церквам не ездит, народу не кажется, верных слуг разогнал.
— Крамольников, воров, — перебил ее патриарх и пылко сказал: — А что до дел государственных, то не твоему уму судить про это! Не унижения царя, а величия хочу я, не гибели Руси, а прославления!
Царь сидел, закрыв лицо руками.
— И вот зазвала вас я за словом моим! — вдруг обернула разговор Марфа в сторону. — Слуг ты разогнал ради девки Хлоповой…
Царь нервно вздрогнул.
— Говорят, хочешь царицей ее сделать, а я говорю теперь тебе: прокляну! — Она, вытянув руку, прошипела эти слова. — Супротивница она мне, супостатка, девка негодная. И даю зарок тебе, сын: нет на сей брак моего благословения. Умру, из могилы запрет налагаю.
— Матушка! — падая в ноги, взмолился царь.
— Прокляну! Прокляну! — твердила Марфа.
Филарет недвижно стоял и, чувствуя свое бессилие пред материнской властью, только нервно сжимал в руках посох.
Царь сотрясался от горького плача. Марфа грозно стояла над ним. Наконец он смирился. Тяжело вздохнув, он выпрямился и кротко сказал:
— Прости, матушка! Не пойду против запрета твоего!
Лицо Марфы осветилось улыбкой, она кинула взгляд на патриарха, и в этом взгляде было торжество упоенного тщеславия. Потом она нежно наклонилась к сыну.
— Желанный мой, не от худа говорила тебе это, а добра желаючи! Тебе ли, солнцу красному, не найти красавицы в своем царстве!
Уныл и печален возвратился царь в свои покои. Снова на миг прорвавшиеся тучи сдвинулись грозной завесой, и уже не видел он сквозь них никакого просвета.
Вначале страх смерти от руки подосланных поляками убийц, потом голод и разорение государства, разбойники и воры, поляки и шведы. У самых ворот московских бились с ляхами!… И снова оскудение казны и тяжкая тревога… и дом без радости, и сердце без отрады, без близкого друга, грозен отец, грозна матушка.
— Господи, ты — моя охрана, мое прибежище и защита, мой покой и отрада! — и, заливаясь слезами, упал царь пред своей образницей и бился лбом об пол, печалясь о своей горькой, сиротливой доле.
А на другой день царский гонец спешил в Нижний Новгород и вез грамоту боярину Шереметеву и князю Теряеву; в той грамоте велено было передать Хлоповым, что Марью Хлопову взять за себя царь не изволит, а самим им — боярину и князю — после того немешкотно ворочаться в Москву.
XI ПРИЗНАНИЕ С ДЫБЫ
Шереметев и Теряев быстро исполнили царское повеление и поспешили обратно в Москву.
Царь принял Шереметева с глазу на глаз и долго расспрашивал его о всякой подробности: и как была одета Марья Ивановна, и какие слова говорила, и была ли лицом радостна, а потом много ли печалилась; и боярин по чистому сердцу отвечал ему на все вопросы. Здорова она была совершенно, красой расцвела еще больше, краснелась много, когда ей допрос чинили, а велика ли кручина ее была, того не видел он, боярин. Больно ему стало за ее девичью честь, и он Ивану Хлопову царское слово передал.
Михаил Федорович закрыл лицо руками и долго сидел так не двигаясь, а потом вздохнул и сказал:
— Матушка зарок с меня взяла. На все Божья воля! Все же спасибо тебе, Федор Иванович! Передай спасибо и князю Теряеву, скажи, что в окольничьи его жалую!
Со смущенным сердцем вернулся домой боярин и тотчас послал гонца к князю Теряеву, находившемуся в своей усадьбе.
Через день прискакал князь бить челом царю.
Михаил Федорович встретил его ласково.
— Люб ты мне,-сказал он, — люб и батюшке моему, а нас сторонишься. До сих пор в Москве дома не поставишь, гостем живешь!
— С завтра строиться, государь, начну!
— Ну вот, так и лучше будет. А там в нашу думу садись!
Князь низко поклонился.
Давно не было на душе у князя такой радости.
— Эх, князь, князь! — сказал ему Шереметев. — А уж как бы всем было легко и радостно под державием царя нашего, ежели бы он крошечку побольше царем был!
Князь, не понявши, воззрился на боярина.
— Да как же! Суди сам! Поначалу, когда я у всех дел стоял, что было? Надумаешь доброе, всем на пользу, глядь, мать царя-батюшки вступится, братаны Салтыковы посул возьмут и все дело испортят. Разве такой мир мы с Сигизмундом, королем польским, заключили бы? Разве так со шведами расстались бы? А дома что?… Я в делах был не властен, почитай, все матушка царя решала, а у нее за спиной всеми купленные братья Салтыковы. — Боярин глубоко перевел дух. — Вернулся патриарх, взял бразды в руки и, пожалуй, того хуже стало. Положим, порядок словно бы и есть, а беды да лютости пуще. Теперь, смотри, с кого поборов не берут? А крестьян и совсем к земле прикрепили. Слышишь, Годунов, может, из-за того Юрьева дня сгинул, а патриарх его еще пуще закрепил. Смотри, что ни день на правеже по десяти, по двадцати человек вопят. Везде пристава с налогами ездят, а монастырское добро пальцем ни-ни! Множится оно, а народ вопит. Так-то, князь! А царь наш добр и милостив, тих, что агнец, прост, что ребенок, и словно за это все ему поперечь! Надобны, князь, царю прямые люди.
— Я за него всей жизнью, — пылко ответил князь.
В горницу вошел дворецкий.
— Что тебе?
— Да вот за князем Терентием Петровичем засыл.
— От кого?
— От боярина Колтовского!
Теряев быстро встал и вышел в сени, оттуда на крыльцо. У низа стоял стрелец. Увидев князя, он низко поклонился ему.
— Будь здоров, князь, на многие годы! Боярин Яков Васильевич заказал кланяться тебе да сказать, что вор тот, Федька Беспалый, у него в застенке сегодня с утра! Не соизволишь ли заглянуть!
— Благодари боярина на доброй вести! — взволнованно сказал князь. — Я сейчас буду! Да и тебе спасибо! Лови!
Князь кинул стрельцу из кошеля, что висел у пояса, толстый ефимок [98]и крикнул дворецкому:
— Коня мне!
Полчаса спустя Теряев снова был в знаменитом Зачатьевском монастыре и, сидя с боярином Колтовским в избе, с нетерпением расспрашивал его о Федьке. Боярин опять прихлебывал из сулеи, на этот раз вино аликантское, опять заедал его добрым куском буженины и объяснял все по порядку.
— Ишь ведь горячка ты, князь! Сейчас что сказал? Да ведь я же Федьки, этого вора, еще и не допрашивал вовсе; как обещал тебе, так и сделал. Чини сам допрос, а меня потом каким ни на есть добром отблагодаришь. Слышь, ты ныне при царе близок.
— Снял-то ты Федьку откуда? — спросил князь.
— Да вот поди! Людишки-то мои везде толкаются, опять и средства тут у нас разные есть. Потянули это мы как-то одного скоморошника, а он и укажи: в Ярославле, дескать, теперь Федька этот, там рапату держать собирается. Ну, там его взяли и сюда. Что ж, пойдем, поспрошаем? Боярин поднялся и кивнул князю. Тот пошел за ним.
Они перешли грязный двор и вошли в застенок.
Обстановка и убранство внутри сарая были те же, что в рязанском застенке, только сарай был побольше, да заплечных мастеров число тоже больше. Мастера стояли у нехитрых снарядов, приказный дьяк сидел за столом.
Боярин Колтовский перекрестился на образа, пролез за стол, указал место князю и сказал дьяку:
— Князь Теряев вместо меня допрос чинить будет, а ты пиши, да в случае что — указывай!
Дьяк поклонился князю и снова сел, готовя бумагу и перья. Его изрытое оспой, широкое лицо с огромным синим носом и крошечными глазками, с жиденькой бороденкой и толстыми губами приняло омерзительно подобострастное выражение. Он прокашлялся и сказал мастерам:
— Федьку, по прозванию Беспалый!
Один из мастеров скрылся. Князь нетерпеливо повернулся на месте. Минуты ожидания показались ему часами. Наконец послышалось бряцание цепей, скрипнула дверь, и в сарай ввели Федьку.
Он был жалок, опутанный цепями; невыразимый ужас искажал черты его лица. Войдя, он упал на колени и завыл:
— Пресветлые бояре, кому что худо я сделал! Разорили тут меня посадские да ярыжки, ушел я в Ярославль, от греха подальше, и там поймали меня сыщики и сюда уволокли. По дороге поносили и заушали [99], в яму бросили, а чем я, сиротинушка, пови…
— Молчи, смерд! — закричал на него вдруг князь, — ты — Федька Беспалый? Отвечай!
— Я, бояр…— начал Федька, но, взглянув на князя, побелел, как бумага, и не мог окончить слово.
— Знаешь, кто я? — грозно спросил Теряев.
Федька собрался с духом.
— Как не знать мне тебя, князь Терентий Петрович! Когда я с вотчины князя Огренева в Калугу вору оброк возил, ты там при князе Трубецком немалый человек был. В Калуге в ту пору всякий русский…
— Молчи, пес! Знаешь — и ладно! Ответствуй теперь для чего, по чьему наговору или по собственной злобе или корысти ради моего сына ты наказал скоморохам скрасть а потом заточил его?
Федька сделал изумленное лицо.
— Смилуйся, государь! — завыл он. — Никогда я твоего сына в очи не видел, ведом не ведал.
— Брешешь, пес! Говори по правде!
— Дыбу! — коротко сказал дьяк, кивая палачам.
Федьку вмиг подхватили под руки, в минуту сняли с него цепи, еще минута — и уши присутствующих поразил раздирающий душу крик.
Трудно сказать, взяли ли мы с Запада (через Польшу) всю целиком систему допросов с «пристрастием» и весь инвентарь дьявольского арсенала или дошли до него сами, только печать нашей самобытности несомненно лежала и тут. Известно, что от татар мы взяли только кнут да правеж, но ко времени описываемой нами эпохи у нас был так полон застеночный обиход, что впору любой испанской инквизиции. Правда, все у нас было проще: вместо знаменитой «железной девы», которая резала жертву на сотни кусков, оставляя живым сердце, у нас имелись две доски, утыканные остриями. Жертву клали на одну доску, прикрывали другой, и для верности на нее ложился заплечный мастер. Вместо не менее знаменитой механической груши, разрывавшей рот, у нас забивали напросто кляп с расклиньем, вместо обруча надевали на голову простую бечевку и закручивали, пока у пытаемого не вылезали глаза; ну а клещи, смола и сера, уголья и вода практиковались у нас с тем же успехом, хотя и без знаменитых сапог. Рубили у нас головы, четвертовали, колесовали, жгли и, в дополнение, сажали на кол и зарывали в землю. Несомненно, все это осталось в наследие от Ивана Грозного добрым началом нашей культурности.
Федьку подтянули на дыбу, дюжий мастер повис у него на ногах, и руки, хрястнув в предплечиях, мигом вывернулись и вытянулись, как канаты. Другой мастер сорвал с Федьки рубаху и замахнулся длинником.
— Спустите! — тихо приказал дьяк.
Веревку ослабили. Федька упал на пол. Мастер плеснул ему в лицо водой из ковша.
— Скажешь? — коротко спросил Федьку дьяк, когда тот очнулся.
— Ох батюшки мои, скажу! Ох, светики мои, все скажу! — простонал Федька. — Все скажу!
— Знал, что мой сын? — глухо спросил Теряев.
— Ох, знал! Знал, государик мой!
— Сам скоморохам наказывал?
— Ой, нет! Просто привели, я и признал… да!
— Сына-то? Что ты брешешь? — не утерпел боярин.
— Подтяни! — сказал дьяк.
Блок заскрипел.
— Ой, не надо! Ой, милые, не надо!
— Ты так говори, стоя! — с усмешкой пояснил дьяк.
Федьку поставили на ноги и слегка приподняли его руки; одно движение мастера, и он уже висел бы над полом.
Федька стал давать показания.
Приезжала к нему баба-колотовка из Рязани, Матрена Максутова, прозвищем Огневая. Была она красавицей, ныне ведовством занимается. И привезла она ему наказ от воеводы рязанского, Семена Антоновича Шолохова, чтобы он извел щенков князя Теряева; а за каждого получила сорок рублев, а в задаток полсорока. Бил он, Федька, с ней по рукам, а потом послал в княжью вотчину скоморохов, сговорившись на десяти рублях. Привели князя-мальчика к нему как раз накануне въезда патриарха в Москву от плена польского; он спрятал ребенка, но на другой день рапату разбили, сожгли, и мальчика он бросил. Только это ему и ведомо!
Князь Теряев сидел, сжавши голову руками, и, казалось, ничего не слышал. Признание Федьки изумило его и совершенно сбило с толку. Боярин Шолохов, воевода рязанский… Был он в думе на Москве, потом был послан на воеводство… Вот и все. Не было ни ссор, никакой зацепы. С чего ему?
— Что Матрена тебе говорила, для чего воеводе мое сиротство нужно? — наконец спросил князь Федьку.
— Не сказывала, светик мой, не сказывала. Ой, не тяните. Как пред Богом говорю, не знаю!
Князь махнул рукою и встал. Колтовский вышел за ним.
— Ну, вот, князь, и дознались! Теперь ищи со своего ворога…
— Все мне вороги!
— Что ты? Кто все?
— Воевода этот, Матрена, Федька, скоморохи… Всех изживу!
Боярин усмехнулся.
— Ну, Федьку я на себя возьму. Поспрошаем его насчет казны, а там и на виселицу! Этого воеводу с Матрешкою может, ты и сам доймешь, ну, а скоморох…— боярин развел руками, — много их больно, князюшка!
— Травить псами у себя на вотчине приказал, а сам бью их!
— Не перебить всех! — засмеялся боярин и сказал: — Однако не помяни лихом. Здравствуй, князь, а я пойду по Федькину душу казны искать!-и, хрипло засмеявшись, он пошел в застенок.
Князь вскочил на коня и поехал в дом Шереметева.
Пылкий князь рвал и метал в нетерпении, горя местью к воеводе рязанскому. На другой же день, ни свет, ни заря, поехал он во дворец, чтобы бить челом царю, и вдруг узнал, что царь с матушкой своей поехал к Троице, а оттуда на Угрешь на богомолье. А там столь же неожиданно для всех поехали бирючи [100]клич кликать, девиц на царские смотрины собирать. Потянулись вереницею по Москве возки, колымаги, забегали царские слуги, размещая всех. Приехал царь, начались смотрины, не до того царю было.
Кинулся князь Теряев к патриарху, тот принял его ласково, но ответил:
— Бей челом царю на том, чтобы он выдал тебе воеводу рязанского головою, а я в стороне. У меня дела государские.
А тем временем дочь боярина князя Владимира Тимофеевича Долгорукова, княжну Марию Владимировну, на верх взяли и царской невестой нарекли.
Не медлил царь, и скоро была назначена свадьба.
Поскакал бы на Рязань князь Теряев и с глазу на глаз переведался бы с воеводою, если бы не удержали его Шереметев да жена. Для исхода своей тревоги взялся он за постройку и стал выводить палаты на Москве-реке, недалеко от Немецкой слободы. Из слободы вызвались помогать ему чертежник да кровельщик, и действительно на удивление всем строились пышные хоромы князя. В три этажа выводил немчин терем, а за ним смыкалась церковь маленькая, а там летник да бани, да службы, да клети, да кладовки, да подклети. Наконец садовник, тоже из Немецкой слободы, наметил богатый сад с прудом и фонтаном.
Строилась церковка и в вотчине, и, не будь этих строек, умер бы с досады князь Теряев. Только и отвел он душу том, что длинную отповедь в Рязань своему другу Терехову послал, моля его в то же время ни своей бабе о том не говорить, ни воеводе словом не намекнуть.
«А коли можешь окольностью правду допытать, в кую стать он черную злобу на меня имеет, то допытай и, допытавши, отпиши. А я царю бить челом буду, чтобы выдал он мне пса смердного, и ужо правду с дыбы дознаю!».
19-го сентября 1624 года праздновалась свадьба царя Михаила с Марией Долгоруковой. Пышная была свадьба. Весь народ московский своей радостью принимал в ней участие.
Царь был светел и радостен, как Божий день. Молодая невеста сияла царственной красотою, и патриарх со слезами умиления на глазах соединил их руки.
Великое ликование было по всей Москве. Царь приказал выкатить народу две сотни бочек меда и триста пива, и, в то время как пировал сам в терему, народ пил на площади, гулял и оглашал воздух радостными криками.
В четыре ряда были поставлены во дворце столы, каждый на двести человек, а вверху стоял на особом возвышении под балдахином малый стол, за которым сидели царь с венчанной царицей и патриарх.
Царь принял Шереметева с глазу на глаз и долго расспрашивал его о всякой подробности: и как была одета Марья Ивановна, и какие слова говорила, и была ли лицом радостна, а потом много ли печалилась; и боярин по чистому сердцу отвечал ему на все вопросы. Здорова она была совершенно, красой расцвела еще больше, краснелась много, когда ей допрос чинили, а велика ли кручина ее была, того не видел он, боярин. Больно ему стало за ее девичью честь, и он Ивану Хлопову царское слово передал.
Михаил Федорович закрыл лицо руками и долго сидел так не двигаясь, а потом вздохнул и сказал:
— Матушка зарок с меня взяла. На все Божья воля! Все же спасибо тебе, Федор Иванович! Передай спасибо и князю Теряеву, скажи, что в окольничьи его жалую!
Со смущенным сердцем вернулся домой боярин и тотчас послал гонца к князю Теряеву, находившемуся в своей усадьбе.
Через день прискакал князь бить челом царю.
Михаил Федорович встретил его ласково.
— Люб ты мне,-сказал он, — люб и батюшке моему, а нас сторонишься. До сих пор в Москве дома не поставишь, гостем живешь!
— С завтра строиться, государь, начну!
— Ну вот, так и лучше будет. А там в нашу думу садись!
Князь низко поклонился.
Давно не было на душе у князя такой радости.
— Эх, князь, князь! — сказал ему Шереметев. — А уж как бы всем было легко и радостно под державием царя нашего, ежели бы он крошечку побольше царем был!
Князь, не понявши, воззрился на боярина.
— Да как же! Суди сам! Поначалу, когда я у всех дел стоял, что было? Надумаешь доброе, всем на пользу, глядь, мать царя-батюшки вступится, братаны Салтыковы посул возьмут и все дело испортят. Разве такой мир мы с Сигизмундом, королем польским, заключили бы? Разве так со шведами расстались бы? А дома что?… Я в делах был не властен, почитай, все матушка царя решала, а у нее за спиной всеми купленные братья Салтыковы. — Боярин глубоко перевел дух. — Вернулся патриарх, взял бразды в руки и, пожалуй, того хуже стало. Положим, порядок словно бы и есть, а беды да лютости пуще. Теперь, смотри, с кого поборов не берут? А крестьян и совсем к земле прикрепили. Слышишь, Годунов, может, из-за того Юрьева дня сгинул, а патриарх его еще пуще закрепил. Смотри, что ни день на правеже по десяти, по двадцати человек вопят. Везде пристава с налогами ездят, а монастырское добро пальцем ни-ни! Множится оно, а народ вопит. Так-то, князь! А царь наш добр и милостив, тих, что агнец, прост, что ребенок, и словно за это все ему поперечь! Надобны, князь, царю прямые люди.
— Я за него всей жизнью, — пылко ответил князь.
В горницу вошел дворецкий.
— Что тебе?
— Да вот за князем Терентием Петровичем засыл.
— От кого?
— От боярина Колтовского!
Теряев быстро встал и вышел в сени, оттуда на крыльцо. У низа стоял стрелец. Увидев князя, он низко поклонился ему.
— Будь здоров, князь, на многие годы! Боярин Яков Васильевич заказал кланяться тебе да сказать, что вор тот, Федька Беспалый, у него в застенке сегодня с утра! Не соизволишь ли заглянуть!
— Благодари боярина на доброй вести! — взволнованно сказал князь. — Я сейчас буду! Да и тебе спасибо! Лови!
Князь кинул стрельцу из кошеля, что висел у пояса, толстый ефимок [98]и крикнул дворецкому:
— Коня мне!
Полчаса спустя Теряев снова был в знаменитом Зачатьевском монастыре и, сидя с боярином Колтовским в избе, с нетерпением расспрашивал его о Федьке. Боярин опять прихлебывал из сулеи, на этот раз вино аликантское, опять заедал его добрым куском буженины и объяснял все по порядку.
— Ишь ведь горячка ты, князь! Сейчас что сказал? Да ведь я же Федьки, этого вора, еще и не допрашивал вовсе; как обещал тебе, так и сделал. Чини сам допрос, а меня потом каким ни на есть добром отблагодаришь. Слышь, ты ныне при царе близок.
— Снял-то ты Федьку откуда? — спросил князь.
— Да вот поди! Людишки-то мои везде толкаются, опять и средства тут у нас разные есть. Потянули это мы как-то одного скоморошника, а он и укажи: в Ярославле, дескать, теперь Федька этот, там рапату держать собирается. Ну, там его взяли и сюда. Что ж, пойдем, поспрошаем? Боярин поднялся и кивнул князю. Тот пошел за ним.
Они перешли грязный двор и вошли в застенок.
Обстановка и убранство внутри сарая были те же, что в рязанском застенке, только сарай был побольше, да заплечных мастеров число тоже больше. Мастера стояли у нехитрых снарядов, приказный дьяк сидел за столом.
Боярин Колтовский перекрестился на образа, пролез за стол, указал место князю и сказал дьяку:
— Князь Теряев вместо меня допрос чинить будет, а ты пиши, да в случае что — указывай!
Дьяк поклонился князю и снова сел, готовя бумагу и перья. Его изрытое оспой, широкое лицо с огромным синим носом и крошечными глазками, с жиденькой бороденкой и толстыми губами приняло омерзительно подобострастное выражение. Он прокашлялся и сказал мастерам:
— Федьку, по прозванию Беспалый!
Один из мастеров скрылся. Князь нетерпеливо повернулся на месте. Минуты ожидания показались ему часами. Наконец послышалось бряцание цепей, скрипнула дверь, и в сарай ввели Федьку.
Он был жалок, опутанный цепями; невыразимый ужас искажал черты его лица. Войдя, он упал на колени и завыл:
— Пресветлые бояре, кому что худо я сделал! Разорили тут меня посадские да ярыжки, ушел я в Ярославль, от греха подальше, и там поймали меня сыщики и сюда уволокли. По дороге поносили и заушали [99], в яму бросили, а чем я, сиротинушка, пови…
— Молчи, смерд! — закричал на него вдруг князь, — ты — Федька Беспалый? Отвечай!
— Я, бояр…— начал Федька, но, взглянув на князя, побелел, как бумага, и не мог окончить слово.
— Знаешь, кто я? — грозно спросил Теряев.
Федька собрался с духом.
— Как не знать мне тебя, князь Терентий Петрович! Когда я с вотчины князя Огренева в Калугу вору оброк возил, ты там при князе Трубецком немалый человек был. В Калуге в ту пору всякий русский…
— Молчи, пес! Знаешь — и ладно! Ответствуй теперь для чего, по чьему наговору или по собственной злобе или корысти ради моего сына ты наказал скоморохам скрасть а потом заточил его?
Федька сделал изумленное лицо.
— Смилуйся, государь! — завыл он. — Никогда я твоего сына в очи не видел, ведом не ведал.
— Брешешь, пес! Говори по правде!
— Дыбу! — коротко сказал дьяк, кивая палачам.
Федьку вмиг подхватили под руки, в минуту сняли с него цепи, еще минута — и уши присутствующих поразил раздирающий душу крик.
Трудно сказать, взяли ли мы с Запада (через Польшу) всю целиком систему допросов с «пристрастием» и весь инвентарь дьявольского арсенала или дошли до него сами, только печать нашей самобытности несомненно лежала и тут. Известно, что от татар мы взяли только кнут да правеж, но ко времени описываемой нами эпохи у нас был так полон застеночный обиход, что впору любой испанской инквизиции. Правда, все у нас было проще: вместо знаменитой «железной девы», которая резала жертву на сотни кусков, оставляя живым сердце, у нас имелись две доски, утыканные остриями. Жертву клали на одну доску, прикрывали другой, и для верности на нее ложился заплечный мастер. Вместо не менее знаменитой механической груши, разрывавшей рот, у нас забивали напросто кляп с расклиньем, вместо обруча надевали на голову простую бечевку и закручивали, пока у пытаемого не вылезали глаза; ну а клещи, смола и сера, уголья и вода практиковались у нас с тем же успехом, хотя и без знаменитых сапог. Рубили у нас головы, четвертовали, колесовали, жгли и, в дополнение, сажали на кол и зарывали в землю. Несомненно, все это осталось в наследие от Ивана Грозного добрым началом нашей культурности.
Федьку подтянули на дыбу, дюжий мастер повис у него на ногах, и руки, хрястнув в предплечиях, мигом вывернулись и вытянулись, как канаты. Другой мастер сорвал с Федьки рубаху и замахнулся длинником.
— Спустите! — тихо приказал дьяк.
Веревку ослабили. Федька упал на пол. Мастер плеснул ему в лицо водой из ковша.
— Скажешь? — коротко спросил Федьку дьяк, когда тот очнулся.
— Ох батюшки мои, скажу! Ох, светики мои, все скажу! — простонал Федька. — Все скажу!
— Знал, что мой сын? — глухо спросил Теряев.
— Ох, знал! Знал, государик мой!
— Сам скоморохам наказывал?
— Ой, нет! Просто привели, я и признал… да!
— Сына-то? Что ты брешешь? — не утерпел боярин.
— Подтяни! — сказал дьяк.
Блок заскрипел.
— Ой, не надо! Ой, милые, не надо!
— Ты так говори, стоя! — с усмешкой пояснил дьяк.
Федьку поставили на ноги и слегка приподняли его руки; одно движение мастера, и он уже висел бы над полом.
Федька стал давать показания.
Приезжала к нему баба-колотовка из Рязани, Матрена Максутова, прозвищем Огневая. Была она красавицей, ныне ведовством занимается. И привезла она ему наказ от воеводы рязанского, Семена Антоновича Шолохова, чтобы он извел щенков князя Теряева; а за каждого получила сорок рублев, а в задаток полсорока. Бил он, Федька, с ней по рукам, а потом послал в княжью вотчину скоморохов, сговорившись на десяти рублях. Привели князя-мальчика к нему как раз накануне въезда патриарха в Москву от плена польского; он спрятал ребенка, но на другой день рапату разбили, сожгли, и мальчика он бросил. Только это ему и ведомо!
Князь Теряев сидел, сжавши голову руками, и, казалось, ничего не слышал. Признание Федьки изумило его и совершенно сбило с толку. Боярин Шолохов, воевода рязанский… Был он в думе на Москве, потом был послан на воеводство… Вот и все. Не было ни ссор, никакой зацепы. С чего ему?
— Что Матрена тебе говорила, для чего воеводе мое сиротство нужно? — наконец спросил князь Федьку.
— Не сказывала, светик мой, не сказывала. Ой, не тяните. Как пред Богом говорю, не знаю!
Князь махнул рукою и встал. Колтовский вышел за ним.
— Ну, вот, князь, и дознались! Теперь ищи со своего ворога…
— Все мне вороги!
— Что ты? Кто все?
— Воевода этот, Матрена, Федька, скоморохи… Всех изживу!
Боярин усмехнулся.
— Ну, Федьку я на себя возьму. Поспрошаем его насчет казны, а там и на виселицу! Этого воеводу с Матрешкою может, ты и сам доймешь, ну, а скоморох…— боярин развел руками, — много их больно, князюшка!
— Травить псами у себя на вотчине приказал, а сам бью их!
— Не перебить всех! — засмеялся боярин и сказал: — Однако не помяни лихом. Здравствуй, князь, а я пойду по Федькину душу казны искать!-и, хрипло засмеявшись, он пошел в застенок.
Князь вскочил на коня и поехал в дом Шереметева.
Пылкий князь рвал и метал в нетерпении, горя местью к воеводе рязанскому. На другой же день, ни свет, ни заря, поехал он во дворец, чтобы бить челом царю, и вдруг узнал, что царь с матушкой своей поехал к Троице, а оттуда на Угрешь на богомолье. А там столь же неожиданно для всех поехали бирючи [100]клич кликать, девиц на царские смотрины собирать. Потянулись вереницею по Москве возки, колымаги, забегали царские слуги, размещая всех. Приехал царь, начались смотрины, не до того царю было.
Кинулся князь Теряев к патриарху, тот принял его ласково, но ответил:
— Бей челом царю на том, чтобы он выдал тебе воеводу рязанского головою, а я в стороне. У меня дела государские.
А тем временем дочь боярина князя Владимира Тимофеевича Долгорукова, княжну Марию Владимировну, на верх взяли и царской невестой нарекли.
Не медлил царь, и скоро была назначена свадьба.
Поскакал бы на Рязань князь Теряев и с глазу на глаз переведался бы с воеводою, если бы не удержали его Шереметев да жена. Для исхода своей тревоги взялся он за постройку и стал выводить палаты на Москве-реке, недалеко от Немецкой слободы. Из слободы вызвались помогать ему чертежник да кровельщик, и действительно на удивление всем строились пышные хоромы князя. В три этажа выводил немчин терем, а за ним смыкалась церковь маленькая, а там летник да бани, да службы, да клети, да кладовки, да подклети. Наконец садовник, тоже из Немецкой слободы, наметил богатый сад с прудом и фонтаном.
Строилась церковка и в вотчине, и, не будь этих строек, умер бы с досады князь Теряев. Только и отвел он душу том, что длинную отповедь в Рязань своему другу Терехову послал, моля его в то же время ни своей бабе о том не говорить, ни воеводе словом не намекнуть.
«А коли можешь окольностью правду допытать, в кую стать он черную злобу на меня имеет, то допытай и, допытавши, отпиши. А я царю бить челом буду, чтобы выдал он мне пса смердного, и ужо правду с дыбы дознаю!».
19-го сентября 1624 года праздновалась свадьба царя Михаила с Марией Долгоруковой. Пышная была свадьба. Весь народ московский своей радостью принимал в ней участие.
Царь был светел и радостен, как Божий день. Молодая невеста сияла царственной красотою, и патриарх со слезами умиления на глазах соединил их руки.
Великое ликование было по всей Москве. Царь приказал выкатить народу две сотни бочек меда и триста пива, и, в то время как пировал сам в терему, народ пил на площади, гулял и оглашал воздух радостными криками.
В четыре ряда были поставлены во дворце столы, каждый на двести человек, а вверху стоял на особом возвышении под балдахином малый стол, за которым сидели царь с венчанной царицей и патриарх.