И заговор рос быстро, не по дням, а по часам. Душою заговора, незримою, но властной, кроме Софьи, явился и опытный дворцовый «составщик» Иван Михайлович Милославский.
   Правда, напуганный недавней опалой, старый хитрец стоял как будто в стороне от всех дворцовых и стрелецких волнений и интриг. Он даже, подобно другому ученику Макиавелли, кардиналу Ришелье, вечно притворялся больным, лечил припарками и всякими мазями свои поражённые будто бы ревматизмом и подагрой ноги. Из дому почти не выезжал, открыто никого не принимал.
   Зато боярыня Александра Кузьминишна с дочкой Авдотьюшкой, любимицей отца, каждый день, под предлогом родства, навещали царевен, тёток и сестёр Федора.
   А по ночам преданные люди особыми путями, через садовую калитку и задними ходами, пропускали к боярину каких-то таинственных гостей, с которыми Милославский толковал порою подолгу, отпуская от себя, как только начинало светлеть тёмное ночное небо, предвещая близкий рассвет.
   Вместе с недовольными стрельцами собирались сюда по ночам бояре — враги Нарышкиных: оба брата Толстые, Александр Милославский, Волынский, Троекуров — словом, все те, которые после смерти Алексея не допустили сесть на трон царевича Петра.
   Конечно, Нарышкины знали многое, если не все, относительно нового заговора. И у них были приняты свои меры, как это мы видели из предыдущих страниц нашей правдивой повести.
   Но, зная многое, никто не решался принять каких-нибудь жестоких мер против открытого брожения в слободах. Первый сильный натиск на стрельцов мог явиться началом междоусобной войны. А этого опасались больше всего разжирелые, нерешительные бояре-правители. Потерять они могли очень много, не выигрывая ничего.
   И потому с тупой покорностью судьбе глядели на возникающую бурю даже люди, которые искренно желали добра и царству, и народу.
   Общее недоверие друг к другу ещё больше порождало смуту и тревогу при дворе умирающего Федора.
   Кто знает, может быть, человек, которому надо предложить действовать против одной из партий: Милославских или Нарышкиных — продался и тем и другим или предаст доверчивого приятеля, только бы выслужиться у сильных людей.
   А сомнения в том, что Федор умирает, не было больше ни у кого из лиц, хоть как-то связанных с дворцовой жизнью.
   Знала это почти вся Москва, особенно хорошо знали стрельцы.
   Но всё-таки 23 апреля, в самое воскресенье, на Фоминой в Стрелецкий приказ явился выборный от всего стрелецкого полка с челобитной на своего полковника Семена Грибоедова.
   — Никого из бояр и в приказе нету. Нешто не знаешь, голова с мозгами, какой нынче день. Али не проспался после праздничка, — сонным, сиплым голосом проговорил «очередной» приказный дьяк, Павел Языков, сам ещё не пришедший в себя от недавних угощений. — Черти бы побрали вас, стрельцов. Ни часу покою нету от окаянных. Одни вы и шляетесь, времени не знаючи…
   И дьяк громко, протяжно зевнул, недовольный, что разбудили его, спокойно спавшего перед этим на скамье в прохладных сенях приказа.
   — Ну, не разевай глотки, душа чернильная. Леший вскочит. Ишь, каку утробу отрастил на нашей крови, на казённых харчах… Не надобно мне и бояр твоих, и тебя самово. К царю-батюшке челобитная… Веди во дворец. Там доложи боярину, какому следует: допустили бы меня на очи его государевы. Ему и подам челобитье.
   Дьяк даже глаза раскрыл на такие дерзостные речи. Наконец присвистнул и ответил:
   — Ну, видимое дело: ума ты лишился, миленький. Вязать тебя надо да на съезжую вашу… Не пускали бы таких по городу бегать… Коли ты видал али слыхал, чтобы вашу братью так, поодиночке, и здоровые государи пускали на очи на свои. А не то к скорбному царю, которого и близким видеть не мочно, тебя, дуболома, допустить… Прочь поди и с челобитной своею. Заутра приходи, коли вправду велено тебе бумагу подать. Проваливай, слышь…
   И дьяк уже собрался вернуться на свою нагретую лежаньем, широкую скамью.
   — Ой, гляди не пожалей, што гонишь… Дело немалое… У нас, слышь, пока тысяча рук подписалась. Да за нами ещё не один десяток тыщ стоит… Гляди, наутро не поздно ли будет?
   Обернулся снова дьяк.
   Он знал, как и все, что большое брожение идёт в стрелецких полках. Никого не устрашил пример стрельцов, жестоко наказанных знатным родичем этого самого дьяка, Иваном Максимычем Языковым, за жалобу на полковника Пыжова, поданную два месяца тому назад.
   Окинув снова более внимательным взглядом необычайного челобитчика, Языков медленно протянул руку за бумагой.
   — Ну, давай уж… Небось, я сам нынче ж передам боярам… Ивану Максимычу да Юрью Алексеичу, князю Долгорукому со товарищи… Може, коли и важное што, они ноне же к царю заявятца, доведут о просьбе вашей, о челобитье смиренном…
   — Да, уж тамо пускай сами разбирают по пятницам: смиренство али несмиренство нашло на нас… А правый суд должен нам быть произведён. Уж боле терпеть и мочи не стало.. Так и скажи…
   — Скажу, скажу, молодец… не знаю, как звать тебя… Дьяк остановился, выжидая ответа.
   — Зовут Зовуткой, величают Дудкой… А когда же нам ответ буде, сказывай, семя крапивное, а…
   — Отве-ет… Да хошь завтра пожалуй, господин стрелец… Коли дело твоё такое неотложное, как сказываешь… да не одново тебя, а мирское, слышь, круговое ваше…
   — Так, верно… Всем кругом писали… Тута вот сказано… Все прописано.
   Он ткнул пальцем в челобитную, которую дьяк уже успел развернуть и теперь читал про себя.
   — Так, так… Знакомы дела. Видать, жох у вас полковник ваш, Грибоед энтот самый. Ишь, поборы берет тяжкие…
   — Совсем разорил…
   — Жалованье царское не сполна выдаёт…
   — Ворует, собака. Уж писари наши знают… Прямо говорят: ворует, аспид, денежки наши кровные, заслуженные…
   — Да, ещё и работать на себя задарма неволит… Ахти-хти…
   — Измаял работишкой дармовой. Мало, што под Москвою в усадьбе домишко ему постановили… И сараи рубили, и чёрные избы… Идол, на самый праздник, на Светло Христово Воскресенье, отдыху не дал. Кончай ему, да и все тут… Хуже нехристя… Поработил православных, как турецкий султан какой. И управы на него не найдём. Погибаем от ево мучительства от немилостивого. Неистово затиранил весь полк…
   — Ах, батюшки… Прямой он разбойник… И всех так, сказываешь, замытарил?
   — Ну, всех не всех… Которы урядники с им, да пятидесятники, да маеоры, начальство там главное — тем хорошо. И они по следам тово скареда на нашей шее уселись. А ещё из наших такие, кто богаче: вон, коли лавки в рядах имеет али на торгу. Не гляди, што рядовой стрелец, наш Грибоед с им не брезгует и хлеб-соль водит… И посулы берет немалые… Им хорошо…
   — Што же, богатеи-то ваши и не подписали челобитной, видно. Не от всево полка она подана, стало быть…
   — Ну-у… Не подписали! Смели бы они… Так мы бы из них тоже кишки все повыпустили бы… От свово брата отшибатца никак не можно… Купец не купец, а родовой стрелец. Так со всеми и руку тяни… Энто у нас уже так завсегда, спокон веку… А другое сказать, сами наши богатеи и подбивали нас… Толкуют, ихня толста мошна и то трещит от нахрапу от полковничьево. Знаешь, дьяк, как приговорка есть: «Злющему борову все не по норову…» Так и Грибоед наш. Нам ево не избытца добром, прогоним силом… В те поры хуже буде. Так ты и скажи…
   — Ладно, ладно, скажу… Уж будь покоен, — повызнав все, что казалось ему интересным, торопливо ответил дьяк. — Ты с Богом поезжай себе. А я твою челобитную в ту же пору и боярам понесу казать… Как они там?..
   — Ладно, неси… Пущай они. Слыхали и мы на слободах: помирает царенька, подай ему Господи доброе здравие… Што ж, пущай бояре примут от нас душегуба, кровопивца Сеньку-полковника… Али новый царь наступит — он пущай разберёт. Только бы нам Грибоеда к лешему… Так, слышь, и скажи боярам…
   Тяжело взобравшись на костлявого, высокого коня, привязанного тут же, в низу лестницы, стрелец ещё раз обернулся, кивнул головой в спину дьяку, который был уже у двери приказа, выходящей на площадку, и потрусил рысцой по площади, даже затянув какую-то песенку от удовольствия, что так легко и удачно выполнил поручение товарищей…
   Когда старик князь Долгорукий прочёл челобитную, переданную ему в тот же день, под вечер, дьяком, он спросил:
   — Што так спешно припожаловал с челобитьем, на дом ко мне заявился? Али не терпелося, пока я наутро сам загляну в приказы?
   — Не по своей воле-то, боярин, князь Юрья Лексеич… Я было к Ивану Максимычу раней побывал. Он меня к тебе и послал. Уж больно грозился стрелец, всяки беды сулил, коли задержу челобитье.
   — Грозил стрелец?.. Тебе?! Да што он, шалой али пьяный? В царский приказ заявился, да с угрозою!
   — Не потаю греха, так уж пьян, что и лыка не вязал! А супротив ваших боярских милостей: Ивана Максимыча, да твоей, да сынка твово, Михаила Юрича, князеньки, — такое городил и прибирал… и-и… язык не повернётся и вымолвить…
   — Ла-адно… Зажирели собаки стрелецкие… Мало им батогов, которыми недавно их велел потчевать… Ещё прибавлю. Как звать-то нашего челобитчика? Знаешь ли? Я ему покажу…
   — Не сказывал, как ево зовут… Я уж и то пытал. Сдогадался — не дал ответу. Да он наутро за ответом быть хотел…
   — За ответом… Получит ответ… Ступай. Я утром буду пораней. Сам все разберу.
   На другой день, хотя и рано явился за ответом выборный стрелец, но ему пришлось недолго ждать… К приказам подъехал со своей свитой старик Долгорукий, поднялся наверх и первым делом спросил:
   — А што, от грибоедовского полку посланец тут ли?
   — Тут, уж давненько ждёт.
   — Покажьте мне его.
   Позвали стрельца.
   С шапкой в руке, отдав поклон важному боярину, стоит выборный, ждёт, что у него будут спрашивать.
   — А, так энто ты тут неподобные речи в царских приказах ведёшь, — вдруг, багровея от гнева, закричал князь. — Узнаешь, пройдоха, как на нас, на слуг государевых, лаю непотребную изрыгать… Эй, берите его…
   Приказные служители двинулись вперёд, сразу скрутили опешившего стрельца. Он даже не стал особенно сопротивляться.
   По приказу князя немедленно был написан и подписан приговор. Дьяк сел на коня. Несколько сильных приказных сторожей, обычно выполнявших приговоры над обвинёнными, потащили стрельца прямо в слободу, к съезжей избе грибоедовского полка.
   Ударили в било. Барабаны забили сбор. Двадцать минут не прошло, больше половины полка стояло уже на площади перед «каланчой».
   Дьяк, не слезая с лошади, откашлялся и стал читать приказ:
   — «По указу… и прочая, мы, думной боярин, начальник-воевода Стрелецкого приказу, князь Юрий Алексеевич Долгорукий со товарищи приказали: стрельца, имярек…»
   Тут дьяк остановился.
   — Как звать-то тебя?
   Угрюмо стоявший со связанными назад руками стрелец недоуменно посмотрел на приказного.
   — Ондреем зовут, по отцу Васильевым. А кличут — Щука.
   — Так. Выходит, карась — не дремай. Добро.
   И, крякнув, дьяк продолжал читать указ, словно так и было написано в бумаге:
   — «Стрельца Грибоедова полка, Ондрюшку, сына Васильева, Щуку кнутом наказать за его облыжные, наносные речи и всякую лаю, всего дать двадесять ударов. А для примеру — сечь его на полковом кругу у съезжей избы, штобы иным было неповадно».
   Подписи прочёл, число и год.
   Говор смутного недовольства пробежал между стрельцами, кучками обступившими дьяка и связанного товарища, которого держали приказные каты-прислужники.
   Но никто не решился первый сказать что-нибудь. С утра не успели ещё охмелеть иные, способные на безрассудство в пьяном виде. И сильна ещё была в них привычка к повиновению.
   Но стоило дать самый лёгкий толчок — и эта напряжённая толпа могла стать неукротимо-опасной.
   И толчок был дан.
   Как только по знаку дьяка два прислужника стали валить на землю стрельца, чтобы исполнить приговор, тот вырвался у них из рук и кинулся прямо в толпу:
   — Братцы… Да што же… За што же, родимые… За вас же, товарищи, за весь полк муку принимать должен… Застойте, заступите, товарищи. Вашу волю творил, подавал челобитную… А ноне даёте на поругание посланца своего. Грех, товарищи… Стыд головушке, коли дадите меня на истязание…
   Кинулся на колени бедняк и, не имея возможности шевельнуть связанными руками, припадал головой к ногам стрельцов, губами ловил руки товарищей.
   Дрогнула сильнее, зашевелилась, зашумела вся громада стрельцов.
   Но ещё не знали, что делать. Одно оставалось: прогнать дьяка с палачами. Но за этим должно последовать нечто бесповоротное.
   Не пройдёт такая дерзость безнаказанно. Как ни слаба теперь царская власть, как ни идут вразброд бояре, вступая вечно в свару из-за доходов и выгод, в ущерб общему делу, — подобной дерзости стрельцам они не простят.
   Пользуясь замешательством толпы, палачи снова схватили Щуку и стали валить его на землю, тут же срывая одежду, чтобы обнажить до пояса приговорённого к истязанию бедняка.
   — Выручайте, братцы, — прерывистым, отчаянным воплем прорезал воздух Щука.
   Палачи изловчились и сейчас же заглушили крик, заткнули чем-то глотку стрельцу.
   Но нервы больше не могли выдержать у окружающих. Всякие благоразумные соображения были забыты.
   Приземистый, широкоплечий стрелец, из бывших астраханцев, откинув палку, которую держал в руках, как будто она мешала ему, подскочил молча к приказным, схватил одного, оторвал от товарища, толкнул его так, что тот кубарем полетел прочь.
   С размаху налетел палач на другого стрельца. Тот наотмашь ударил приказного, свалил его с ног, а сам кинулся туда, где другие приказные служители стояли, не решаясь: отпустить стрельца или продолжать своё дело.
   — Прочь, идолы… Пока живы, уходите, — замахиваясь тяжёлой палкой, крикнул второй стрелец.
   И, не ожидая даже, пока палач исполнит приказание, пустил ему на голову удар, сам даже крякнув при этом:
   — Э-х… Получай, аспид…
   Бледные, окружённые десятками озлобленных лиц, видя над собой занесённые кулаки и палки, палачи оглянулись, ожидая, что дьяк заступится за них или скажет, что им делать.
   Но тот при первом же ударе, нанесённом служителю, быстро повернул своего коня, и теперь только насмешки и гиканье стрельцов неслись ему вдогонку.
   Пустились следом за дьяком и все прислужники, нагнув головы, подобрав полы кафтанов, только покряхтывая при каждом ударе, который получали на бегу от кого-нибудь из стрельцов.
   Расправляя затёкшие, натёртые верёвкою руки, которые кто-то поспешил развязать узнику, Щука заговорил возбуждённым, визгливым от озлобления голосом.
   — Убегли, кровопийцы… Деру задали, собачьи прихвостни… За подмогой пошли. Верьте слову, братцы, — за подмогой пошли… Приведут драгун, солдат да рейтар… Всех нас изведут… Я сам в городу слышал: рать стрелецкую извести порешили бояре, так потачки мы им не дадим. Постоим за себя, братцы… Не дадим в обиду себя, и жён, и детей своих… Начальство покличем… Куды подевались они, грабители… Как нужно, и нету их… Полный круг созывайте… Другие полки повестить надо. Нынче нас обратают. А посля и за их примутся… Солдатам сказать надо. Им тоже солоно пришлося от командеров… Сами знаете: не раз подсылы были к нам и от бутырцев, и от иных полков… Бейте сбор… В колокол вдарим, братцы… Не дадим себя в обиду… Царь помирает. Так бояре и рады измываться над нами. Защиты-де мы не сыщем. Врут… Сыщем… Звони, робя… Бей в барабаны…
   И, невольно заражаясь исступлённым настроением товарища, большинство стрельцов кинулось бить в набат, затрещали барабаны, зазвонили колокола на соседней колокольне.
   Напрасно более опасливые и благоразумные старые стрельцы пытались осторожно уговорить толпу, остеречь её от того, что ждёт бунтовщиков в случае неудачи.
   — Не слушайте их… Это предатели, подкупни боярские… На каланчу их — да вниз кидайте… Мы тута примем окаянных… За оружие беритесь… Теперь по домам, за мушкетами, за пиками… Всем с припасом воинским идти на сход…— Так кричали зачинщики.
   Напуганные угрозой, смолкли те, кто думал удержать живую лавину без вина опьянелых, обездоленных людей.
   Всю ночь почти длился сход грибоедовцев. Поскакали отсюда гонцы в другие полки. Везде почва была готова и товарищам обещали немедленную помощь против притеснителей: начальников и приказных бояр…
   Наутро первосоветникам-боярам сообщили очень тревожную весть:
   — Шпыня доносят: шестнадцать полков согласились с грибоедовскими стрельцами. Да к им же пристал солдацкий Бутырский полк… И заставили приставов своих заодно идти, а попы ихние, все больше — староверские, кресты и Евангелие выносили. На том Евангелии да на кресте все присягали: друг за дружку стоять до самой смерти. Всех-де не казнят. Москву без стрельцов не оставят… И коли бояре полковников на правеж не поставят, иску стрелецкаво не выполнят, самим надо начать расправу с кровопийцами, со мздоимцами-начальниками… А починая с перваго Ивана Языкова, ворам потатчика, да кончая князем Михайлой Долгоруким, што и сам правды стрельцам не даёт, и отца-старика с пути сбивает…
   Так доносили шпионы, подосланные в слободы, где разгорелся полный мятеж. Теперь все полки решили составить одну общую челобитную и подать её самому царю, выступая на это дело целым скопом. И только не решили: с оружием собираться им перед Красным крыльцом или на первый раз прийти безоружными и выслушать, какой ответ будет на челобитье.
   — Как же нам теперя? — невольно бледнея от только что сообщённых вестей, спросил Языков у Долгорукого, с которым съехался утром, двадцать пятого апреля, в Стрелецком приказе. — Крутая заварилася каша. Оно, положим, и половины правды тово нету, што в жалобе на Грибоеда написано. Не хуже других полковник. Может, и пользовался малость от своих людей. Так один Бог без греха… А не миновать тово, што разобрать придётся челобитную да для заспокоения горланов — как-либо покарать полковника.
   — Покарать? Да статочное ли дело? Будь начальник и втрое виновен, не можно по жалобе каждой холопской все творить, как они желают Ныне — на полковника челобитная. Там — на тебя али на меня подымутся. «Не хотим-де, штобы Приказом нашим боярин Языков правил али князь Долгорукий. Сеньку Шелудивца в начальники волим». Так на кругу загалдят. И надо творить по-ихнему? Моя дума такая: войско собрать, которое не замутилось, окружить слободы. Попугать пищалями, две-три избы разнести ядрами. А тамо — и крикнуть: «Несите оружье все сюды. Сдавайтеся на нашу милость». Разборку сделать как надобно. Зачинщиков — перевешать али башку долой безразумную. Ково — в колодки… Иных повыслать… Вот останные-то ровно из шёлку тканные станут. Так я мыслю.
   — Да и я бы не прочь. Не пора, слышь, боярин… Сам знаешь: царь, почитай, одной ногой в гробу стоит… Помрёт — кабы смута иная, куды грозней стрелецкой, не загорелася. Ратные люди в пригоде станут, все до последнего. Эй, боярин, давай поступимся на короткий час и подержим недолго полковника под стражей, а там ево на волю пустим. Стрельцов бы замирить. А пройдёт смута — разочтёмся с ими своим чередом. Будут помнить, как челобитные писать, властям грозить, мутить по царству.
   — Што же, пусть так, коли так, — неохотно согласился гордый старик, сознавая, что Языков в данном случае прав.
   Грибоедов, заглянувший тоже в Приказ, чтобы вызнать, в каком положении его дело, немедленно был взят под арест. В слободу послали извещение, что жалоба стрелецкая рассмотрена и полковник-лихоимец арестован.
   Обрадовались, зашумели стрельцы.
   — Вон, братцы, наша взяла!.. Слышали?!
   — Любо!.. Пускай и от нас грабителей-полковников уберут, — отозвались на это стрельцы других полков.
   И быстрее заскрипели перья полковых писцов, выкладывая на бумагу все обиды, настоящие и мнимые, какие терпели ратники от жадного и распущенного начальства.
   Когда же через день стрелецкая громада узнала, что Грибоедов был арестован для виду и на другое же утро потихоньку отпущен домой, ослабевшее было озлобление вспыхнуло с новой силой.
   — Эки проныры, обманщики. Морочат только нас… Время тянут. А там и пожалуют с иноземцами да рейтарскими полками, перебьют нас или зашлют на край света, — как бы угадывая тайные планы бояр, толковали на сходках стрельцы.
   И одно общее решение постановили почти единогласно:
   — Взять челобитную и к самому царю идти. Пусть он казнит и милует, пусть по правде рассудит своих верных слуг — стрельцов с лихоимцами-начальниками да с боярами, которые тех воров покрывают, дружбы и корысти ради.
   Решение состоялось двадцать шестого числа. Тут же начали подписывать челобитную почти того же содержания, как и первая, поданная грибоедовцами.
   Между прочим там было так написано:
   «На наших полковых землях на наши деньги сборные выстроили себе полковники загородные дома; жён и детей наших посылают в деревни свои подмосковные: пруды им копай, плотины, мельницы строй, и сено коси, и дрова секи. Нас самих гонят тоже им служить, не то чистую работу делать, а иное што. И по дому, и по двору, ровно скот тяглый, работаем, что людям ратным и не подобает. И принуждают нас побоями и батожьём за наш счёт покупать себе цветные кафтаны с нашивками золотыми и всякими и папки бархатные и желтики [43], штоб от других богатых полков без отлички. А из государева жалованья нашево вычитают себе и хлебные запасы, и деньгами немало. И за многие годы нам окладных и жалованных кормов не плачено. А тем воровством полковники те безмерно побогатели. А не будет нам дано суда и правды, так хоть самим доведётся тех ведомых воров-лиходеев перебить, а домы их по бревну разнести».
   Так заканчивалось челобитье.
   Тут же был приложен список полковников, которых обвиняли стрельцы, и бесконечные списки — счёт всего, что, по их расчёту, недополучили челобитчики из своего оклада деньгами и припасами всякими или сукном, холстами, которые тоже отпускались им по известной росписи.
   Подать на другой день этой обширной челобитной не удалось.
   Вечером царь отпустил Иоакима, с которым часто и подолгу толковал наедине всю эту неделю. Полежал немного спокойно и вдруг слабо застонал.
   — Где Стефан? Плохо мне вдруг… темно в очах штой-то…
   Врачи поспешили к больному.
   Очевидно, очень плохо стало Федору Силы быстро иссякали. Приходилось чуть не каждый час давать укрепляющие средства, чтобы сердце не остановилось. Царь то впадал в лёгкое забытьё, то приходил в сознание и, с трудом дыша, наконец приказал:
   — Всех зовите скорее… Помираю… Хочу видеть братьев… Сестёр… Святителя просите. Матушку-государыню… Петра… Петрушу…
   Эти слова, угасающий голос, искажённое смертной тоской лицо так повлияли на царицу Марфу, которая с Софьей была в опочивальне больного, что она лишилась сознания.
   Перенесли её в соседний покой, отдали на попечение старухи Клушиной и другой постельницы, дежурившей там.
   Рано на рассвете поскакали и побежали гонцы в Чудов монастырь, к патриарху, к первым боярам, во все концы московские.
   Искрой пронеслась печальная весть по городу и по его посадам: «Царь умирает…»
   Вместе с теми, кто был зван во дворец, толпы разного люду стали подходить, наполнять пределы Кремля, и все жадно ловили слухи, долетающие сюда из покоев царских, из царицыных теремов.
   Быстро наполнилась людьми самая опочивальня Федора и соседние покои.
   У постели столпилась вся семья: тётки, сестры, царица Наталья с Петром, Иван-царевич со своим дядькой, князем Петром Ивановичем Прозоровским, не отходящим никуда от питомца.
   Несколько раз в течение долгой агонии, тянувшейся до четырех часов дня, Федор пытался что-то сказать, делал движение головой, слабо шевелил пальцами, словно подзывая кого-то.
   Патриарх и Наталья, царевна Софья и боярин Милославский поочерёдно наклоняли ухо к самым губам умирающего.
   Но только невнятный, прерывистый лепет срывался с посинелых губ.
   Можно было различить отдельные слова:
   — Матушка… Петруша… брата Ваню… Батюшка царство… Петруша…
   И даже от такого слабого шёпота, от этих несвязных фраз силы его истощались. Он закрывал глаза, сильно вздрагивал, хрипло, тяжело дышал.
   И не помогали ему самые сильные средства, какие решились дать умирающему Гаден и другой врач, чтобы поднять на короткое время силы, дать возможность хотя бы на словах объявить свою волю по царству, так как письменного завещания Федор сделать не успел; а бояре, случайно или умышленно, не торопили его с этим.
   Садилось солнце, клонился к вечеру, догорал уже день так тихо, так печально, одевая пурпуром и золотом закат, затканный дымкой весенних облаков.
   И тихо угас Федор, догорела молодая жизнь, всё время бледным, неровным огнём горевшая в слабом, подточенном болезнью организме.
   — Душно… окошко… брата на царство… Господи… Пресвятая… Душно!..
   Прозвучали последние слова… Несколько судорожных движений… И не стало на Москве царя Федора Алексеевича. А новый царь не был назван умирающим.

Часть II

Глава I. ДВА ЦАРЕНКА

   Как только патриарх смежил мёртвые очи царю Федору, первою мыслью у святителя и у всех был тревожный вопрос:
   «Кто займёт трон? Иван, из рода Милославских, или Пётр, из Нарышкиного гнёзда? Или оба вместе, как толковали ещё и при жизни Федора иные бояре, думая этим примирить обе враждующие партии?»
   Первым патриарх совершил последнее целование. Пока остальные прощались с усопшим, омывали и облачали тело в царские ризы поверх савана, Иоаким, приказав трижды ударить в «вестник»-колокол, прошёл в свою Крестовую палату, куда за ним последовало все духовенство.