— А ково же на место ево? — спросил другой приятель Софьи, Стрижев. — Али отца Сильвестра Медведева таки поверстают в патриархи?
   — Вестимо, ево… Нет лучче попа на Москве. И учен, и приветлив, и за нашу веру стоит… А нарышкинское племя пора и вовсе выполоть из царства…
   — Чево зевать, — поддержал Кузьма Чермной, и теперь ставший в первые ряды мятежников. — Хоть всех уходим, а корня не выведем, пока не убьём старой медведицы…
   — Наталью-то убить?.. Гляди, сын не даст. Во как заступитца. Он — малый бравый… Всем бы царь, коли бы не никоновец…
   — И ему спускать нечево… За чем дело стало… На всякова коня узду найти можно. У бердышей глаз нету. Ково хватит, тот и сватом…
   И стрельцы рассмеялись в ответ на зверскую шутку…

Глава VI. ПЕРВЫЕ КАЗНИ

   Сама судьба спасла Петра от гибели.
   Всегда доступный простому люду, умный, решительный, прямой, он имел много искренних, даже ему неведомых друзей среди рядовых того самого Стремянного полка, на который больше всего надеялись и Софья, и Голицын, и осторожный, уверенный Шакловитый.
   Главным таким приверженцем Петра был набожный и добродушный пятисотник Стремянного полка Ларион Елизарьев, которому Шакловитый без опаски раскрыл весь план нападения на царя и Наталью в Преображенском.
   К Елизарьеву пристали: пятидесятник Димитрий Мелнов, десятники Ладогин, Феоктистов, Турка, Троицкий и Капранов, все приближённые денщики того же Шакловитого. Они должны были передавать приказы начальника своего во все концы, на заставы, в полки стрелецкие.
   Когда протазанщик [94]Андрей Сергеев позвал всех этих людей на сборное место на Лубянке и они убедились, что «дело зачинается», сейчас же Елизарьев с товарищами вошёл в церковь святой Феодосии, стоящую по соседству с площадью, и здесь на святом кресте и Евангелии дали клятву спасти Петра.
   Ладогин и Мелнов поскакали в Преображенское, а остальные решили наблюдать, что будет дальше.
   В Преображенском было темно и тихо, когда около полуночи прискакали туда спасители-стрельцы. Очевидно, вести о сегодняшнем нападении преображенцев на Москву были пустою сказкой.
   — К государю допустите нас. Дело тайное, слово и дело государево имеем сказать.
   Только услышал Стрешнев эти речи стрельцов, стоящих на крыльце, куда и сам боярин выскочил полуодетый, испуганный ночной тревогой во дворе, сейчас же у него мелькнула тревожная мысль: «Мятеж… Не подосланы ли эти тоже?..»
   — Нельзя пустить, — проговорил он. — Раней осмотреть вас надо…
   — Смотри, боярин, да скорее… Поздно бы не стало…
   И они скинули с себя почти все, до рубахи. Дали оглядеть карманы шаровар, сняли сапоги.
   — Ну идите… Да потише. Почивает с устатку государь… Не испужать бы…
   Спальник Петра тихо стукнул в дверь.
   — Што там ещё, ужли вставать надо?.. Рано, кажись, — спросил звучный молодой голос.
   — Государь, не все здорово в Кремле… Вести пришли… Выслушать изволь, — доложил Стрешнев.
   Быстро распахнулась дверь. Царица Евдокия только успела скрыться от чужих глаз в соседнем покое.
   — Што? Мятеж?.. На меня? На матушку идут? — словно угадывая события, тревожно спросил Пётр.
   Он стоял на пороге в одной длинной шёлковой рубахе, с расстёгнутым воротом, и все большое, красивое тело и лицо юноши стало подёргиваться мелкой дрожью.
   — Покуда нет ещё беды, а близко, — заговорили разом стрельцы.
   И все рассказали, что сами знали о заговоре, что видели в Кремле и на московских площадях.
   Стоя слушал их юноша, словно и плохо понимал все, что ему говорили.
   Потом, вдруг закрыв лицо руками, крикнул:
   — Матушка… Зовите… Дуня… Беги… Сейчас придут… убьют…
   И кинулся вон из покоя, только успев захватить на бегу лёгкий охабень [95], который как раз собирался накинуть на плечи зябнущему царю спальник.
   Несколько человек поспешили вслед за Петром, чтобы не потерять его из виду.
   Только шагах в пятистах от дворца, в чаще деревьев, остановился Пётр.
   — Хто тут бежит?.. Свои? — спросил он. — Ты, Никитыч?.. Вернись, вели сюды подать одежду… И коней сюды… И для цариц снаряжайте колымаги поскорее… В Троицу спешить надо. Едино там будет без опаски на время…
   Здесь же оделся Пётр, вскочил на коня и поскакал по знакомой дороге, окружённый десятком-другим потешных, к Сергию-Троице. А через час, на самом рассвете, туда же налегке выехали и обе царицы со всем двором, выступили все потешные и немало стрельцов того же Стремянного полка, проживающие обычно при царе в Преображенском.
   Поразила всех весть о бегстве царя в лавру. Денщики Шакловитого явились и доложили:
   — Согнали, слышно, из Преображенского царя Петра. Ушёл он бос, только в одной сорочке, неведомо куда…
   Хитрый заговорщик на это только плечами пожал.
   — Вольно же ему, взбесяся, бегать. Видно, не проспался с похмелья…
   Но тут же поспешил с докладом к Софье.
   — Ну, теперь об головах пошла игра, — решительно, по своему обыкновению, заметила царевна.
   И она не ошиблась.
   Пётр был умный ученик. По примеру Софьи, с помощью образованного и сильного своим здравым смыслом князя Бориса Алексеича Голицына, юный царь теперь проделал все, что в своё время выполнила Софья.
   В лавру съехалось множество ратного люду, готового стоять до смерти за юного, такого даровитого и смелого в своих начинаниях царя.
   Конечно, манило многих и то, что здесь можно было сделать карьеру скорее, чем при дворе Софьи, где все места были уже разобраны.
   Но и личным своим обаянием Пётр привлекал сердца.
   Утром же послал Пётр запрос к царю Иоанну и к царевне Софье: для чего было такое большое собрание стрельцов ночью в Кремле? И тут-то потребовал прислать к нему полковника Стремянного полка Цыклера с пятьюдесятью стрельцами.
   Этот самый Цыклер был одним из коноводов в майские дни, потом играл роль преданного слуги у Софьи. Но чуя, что звезда её близка к закату, спешно послал тайную весть в лавру: «Пусть государь позовёт меня. Я все дело злодейское раскрою».
   Софья, ничего не подозревая, послала Цыклера.
   За ним появились в лавре Ларион Елизарьев и все его товарищи, которых горячо принял и обласкал царь.
   Все сразу выплыло наружу: подговоры Шакловитого убить Петра и Наталью, наветы Софьи на Петра, её жалобы перед стрельцами, её решение занять самой трон, а супругом своим избрать кого-нибудь из главных бояр.
   — Да што ещё творили те лихие людишки, — показал капитан Ефим Сапогов из Ефимьева полка, — в июле месяце минувшего года одели в Верху у царевны её ближнево подьячего, Матюшку Шошина, в белый атласный кафтан да в шапку боярскую. И так он стал на боярина Льва Кириллыча Нарышкина схож, что мать родная не отличит. И нас взяли, тоже по-боярски одев, меня да брата Василия. И двоих рядовых с нами, ровно бы конюхов. Верхами мы и ездили по ночам по заставам, по Земляному городу. Да караульных стрельцов у Покровских да у Мясницких ворот как пристигнем, и до смерти колотит их Шошин той обухами да кистенями, а то и чеканом. Пальцы дробит, тело рвёт. Да приговаривает: «Заплачу я вам за смерть братов моих. Не то вам ещё будет». А мы и скажем при том: «Полно бить, Лев Кириллыч. И так уж помрёт, собака…» А те, побитые стрельцы, к Шакловитому ходили с жалобами, а он и сказывал им: «Птица больно велика, нарышкинская, высоко живёт, её не ухватишь, на суд не поведёшь… Вот бери лекарство. Да от меня малость в награду за бой… за увечье… А гляди, Нарышкины будут ещё таскать вас за ноги на Пожар, как их шесть лет назад таскивали вы со всей братией… Берегитесь, мол…» Так вот и поджигали стрельцов.
   Пётр ушам не верил. Но те же братья Сапоговы твёрдо стояли на своём и объявили, что их подговаривали и Шакловитый и Софья убить и Петра и Наталью. За это сулили большие милости и награды…
   Хотя Пётр и его советники знали, что все грамоты, посылаемые из лавры на Москву, царевна будет перехватывать, всё-таки часть этих посланий и приказов успела проникнуть куда надо; стрельцы узнали, что царь их зовёт в лавру под страхом смертной казни.
   Последние колебания у стрельцов исчезли. Так писать мог только настоящий повелитель, уверенный, что располагает силой, способной привести угрозу в исполнение.
   Быстро наполнилась лавра и пригороды всеми почти московскими ратными людьми. Они заявили, что готовы повиноваться только Петру. И когда Пётр стал настоятельно требовать от брата выдать ему Шакловитого, Василия Голицына и всех участников заговора, Софье, с которой через голову Иоанна говорил Пётр, ничего не оставалось больше, как выдать своего верного пособника.
   Но раньше она решилась на последнее средство. Окружённая небольшой свитой, Софья сама двинулась в лавру, желая лично поговорить с братом, надеясь смягчить его гнев, отклонить подозрения.
   Умная, красноречивая, отважная, она надеялась на себя. Думала и то, что стоит ей очутиться там, среди стрелецких полков, когда-то обожавших свою матушку-царевну, сразу все изменится.
   Может быть, и Пётр опасался того же. И вот в селе Воздвиженском её встретил комнатный стольник царя, Иван Бутурлин, и объявил:
   — Не изволит государь Пётр Алексеевич тебе, государыне в лавру прибыть. К Москве повернуть прикажи, нечего туда идти.
   — Непременно, пойду и пойду! — топнув ногой, крикнула царевна, и поезд двинулся вперёд.
   Скоро новый гонец, весь в пыли, остановил поезд царевны.
   Впереди уже виднелись стены обители. А гонец, боярин князь Иван Троекуров, вечный прихвостень того, кто сильней, резко, почти грубо, объявил поверженной правительнице:
   — Слышь, государыня Софья Алексеевна, ей, не ходи далей… А то сказать царь приказал: в случае твоего дерзновенного прихода под стены той обители будет с тобой поступлено не честно, как с ведомыми злодеями царского здоровья.
   Сказал и даже глаза зажмурил от страха, видя, какая ярая злоба исказила лицо Софьи. И без того старообразная, грубая чертами и выражением лица, царевна вдруг стала похожа на одного из тех китайских или индейских богов зла и вражды, какими украшаются их мрачные храмы.
   — Скажи ты ему, што он…— прохрипела сквозь зубы Софья. — Пусть у старых бояр спросит, хто он?.. Конюх, псарь потешный, не царь...
   И поток грубой брани вырвался у неё из уст вместе с пеной и слюной.
   Но всё-таки она повернула назад.
   Вслед за Софьей прискакал в Москву Некрасов с отрядом стрельцов за Шакловитым, которого Пётр приказал взять живого или мёртвого.
   Как ни старалась Софья подбить на мятеж своих приверженцев, все были угнетены страхом.
   Многие из главных заговорщиков, с Сильвестром Медведевым, разбежались и попрятались по разным глухим уголкам России.
   Но Шакловитого сторожили на всех путях. Ему бежать было невозможно.
   И он укрылся на первых порах в покоях царевны.
   Софья сначала приказала Некрасову явиться к ней и так разгневалась на посланца царского, что приказала обезглавить его в ту же минуту.
   Но бояре поостереглись исполнить такое приказание. И были правы.
   К вечеру Софья успокоилась и объявила Некрасову, что прощает его.
   Но уступать ещё не собиралась. Напротив, приказала составить воззвание ко всей земле, которая должна-де разобрать её тяжбу с братом. И не позволила подвозить к лавре ни денег, ни съестных припасов, как приказал это Пётр.
   Но второго сентября в помощь Некрасову приехал с новым большим отрядом полковник Спиридонов.
   Царевна уговорила Иоанна вмешаться. Тот написал Петру, что сам приедет в лавру, а Шакловитого выдаст головой.
   Но в это время все иноземные войска, раньше бывшие простыми зрителями грозных событий, уяснили себе, что дело царевны проиграно, и, вопреки её запрещению, тайно выступили в лавру, выразили свою верность и покорность молодому Петру.
   Это было последней каплей. Софья осталась совершенно одинока.
   И шестого сентября вечером явились к царевне выборные от стрельцов, какие остались ещё в Москве.
   — Выдай, государыня, Шакловитого царю. Не миновать тово, видно. Чево тут мотчаться? [96]— заявили они.
   Напрасно молила и грозила Софья.
   — Брось, царевна, — раздался почти рядом с нею какой-то грубый голос. — Знаешь по-нашему: сердит, да не силён… Так и за дверь вон!.. Гляди, поднять мятеж не долга песня? Да помни, как загудет набат, многим шею свернут тода, а и Шакловитому от смерти не уйти. Што же народ мутить понапрасну?
   Рыдая, кусая от бессильной злобы пальцы, выдала Софья своего пособника стрельцам, опасаясь не столько за него, сколько за себя, когда под пыткой Шакловитый все откроет Петру.
   И он открыл все. Подтвердил речи Сапоговых и других…
   Боярский суд постановил: окольничего Шакловитого, О6росима Петрова, Кузьку Чермного, Ивана Муромцева, пятисотенного Семена Рязанцева и полковника Дементья Лаврентьева казнить. Остальных девятерых главных зачинщиков наказать нещадно кнутом и сослать в Сибирь.
   — Не стоит казнить собак тех. Не свою волю творили. Больший есть виновник, коего и не судили мы, — объявил громко Пётр. — Пусть и эти шестеро понесут с другими одну кару. И только сослать всех подале.
   Встал тогда служитель Христа, Иоаким, уже давно переехавший в лавру:
   — Так ли слышу? А де же правосудие людске и Божие? Не от себе глаголать надлежит тебе, государь, не от доброго серця твоего, а от розума. Хто выше стоял, кому боле дано було, с того и больше спросится. А первым тем злодеям чого не хватало? И воны не то на твою драгоценну жизнь, на матерь, родывшую тебе, посягали. То простыты смеешь ли? Да и пример треба. Вспомни, як в недавни лета на Москве кровь лилася рабов твоих. И по сей час не отмщена, вопиет к Богу. За тех простыты смеешь ли?.. Нет, глаголю во имя правды и строгой истины Господней, во имя возмездия людского и божеского. Мало — государство, воны и церковь православную хотилы смутить, поставить раскольничьего попа в патриархи. И то простыты можешь ли, яко защитник православия и веры Христовой?
   Долго угрюмый, задумчивый сидел в молчании Пётр. Потом черкнул своё решение на листе, и трое: Шакловитый, Петров и Чермный — были всё-таки преданы смертной казни по воле патриарха.
   Приговор совершён на площади перед лаврою, у самой московской дороги. А главной виновнице, Софье, опять через руки Иоанна, этой кукле в бармах и венце, было послано письмо, вернее, грозный указ: «Уйти навсегда со сцены русской государственной жизни».
   И нельзя было ослушаться этого грозного послания, полного ума и твёрдости, где так стояло: «Теперь, государь-братец, настаёт время нашим обоим особам Богом вручённое нам царствие — править самим. Понеже пришли есми в меру возраста своего. А третьему зазорному [97]лицу, сестре нашей, с нашими двемя мужскими особами в титлах и в расправе дел быти не изволяем!»
   Конечно, Иоанн дал полное согласие на все предложения брата.
   Немедленно указом имя Софьи повелено было исключить из всех актов, где оно раньше поминалось вместе с именами царей. Тот же боярин Троекуров явился в Москву и передал приказ царя — поселить Софью навсегда в Новодевичьем загородном монастыре.
   Не сразу, но пришлось подчиниться и этому.
   В конце сентября заняла она в обители ряд обширных келий, вместе с целым штатом оставленных ей прислужниц.
   Только публично не смела показываться царевна.
   — А то, — заметил Пётр, — в церкви поют: «Спаси, Господи, люди твоя…» — а на паперти наёмным злодеям деньги раздают на убийство близких… И штобы нищенки ни к ей, ни во Дворовых покоях не терлися, ни юроды, ни калеки всякие тоже людишки никчёмные… Комнатные вытерки… Стены обтирают спиной, сор из избы выносят Давать им можно Деньгами, как обычай есть… А во дворцы — не пускать…
   Но один из главных виновников, Василий Голицын, первый актёр во всей разыгравшейся трагикомедии, остался почти безнаказан.
   Пётр по просьбе дядьки своего, Бориса Голицына, не довёл до конца следствия об участии князя в происках царевны. И только сослал его сначала в Каргополь, потом в Яренск, в деревушку верстах в семистах от Вологды.
   Так кончил свою карьеру Василий Голицын, полновластный хозяин Русской земли в течение многих лет, живший по-европейски в полутатарской ещё Москве, скопивший миллионное состояние, не считая всего, что он проживал ежегодно.
   Все ставленники его и Софьи были удалены, и Пётр отдал власть в руки новым людям.
   Лев Нарышкин, опытный дипломат, Емельян Украинцев, князь Федор Урусов, Михайло Ромодановский, Иван Троекуров, Тихон Стрешнев, Пётр Прозоровский, Пётр Лопухин-меньшой, Таврило Головин, Пётр Шереметев Яков Долгорукой и Михайло Лыков — вот кому вручил всю власть молодой царь. А сам снова принялся за учение, за своё мастерство и работу, которую пришлось оставить на время, чтобы очистить царство от старой плесени и гнили, веками копившейся в стенах московских дворцов и теремов…

Глава VII. ИНОКИНЯ СУСАННА

   Больше шести лет пронеслось после событий, описанных в предыдущей главе. Великан ростом, могучий телом, с мощным умом, неутомимый в труде, молодой царь Пётр будто нарочно был создан судьбой, чтобы поставить на новые пути Русское царство, богато одарённый, но задавленный вековым невежеством и гнётом народ.
   Никогда история более зрелых народов не отмечала такой усиленной деятельности самодержавного правителя во благо своей земли, какую проявлял Пётр, разумеется, действуя по силе своего разумения не как пророк-моралист, а как деятельный государственный преобразователь и захватчик во имя будущих великих задач, достойных великого славянского племени.
   Почти семь лет Пётр один волновал стоячее русло московской жизни. Но и в доме его и в царстве дела шли сравнительно спокойно.
   И неожиданно в феврале 1697 года снова забродили старые дрожжи, вернее, упорное, предательски затаённое, вечное брожение пробилось наружу.
   Весёлая пирушка шла в обширном, богато и со вкусом убранном жилище нового любимца государя, Франца Лефорта.
   Было это 23 февраля 1697 года. На утро назначен отъезд за границу большого посольства, в котором под видом простого дворянина Петра Михайлова должен принять участие и сам царь, в это время написавший на своей печати девиз: «Аз бо есмь в чину учимых и учащих мя требую».
   Научиться самому лучшим порядкам жизни, чтобы потом научить родную землю, — такова была сознательная, продуманная цель настоящей поездки за море, первой, беспримерной до сих пор во всей русской истории.
   Гремела музыка. Юноша-царь от души веселился, плясал с миловидными обитательницами Кукуя, или Немецкой слободы, и с русскими боярышнями, которые так забавно выглядели в своих новых нарядах.
   — Петруша, тебя спрашивают — шепнул ему в разгар вечера Тихон Стрешнев. — Вон в том покое, что за столами накрытыми.
   Пётр миновал столовую и увидел двух давно ему знакомых стрелецких начальников: юркого, востроносого и всегда оскаленного, словно векша, полуполковника Елизарьева и полусотенного Силина.
   — Вам што? Погулять захотелось? Так сюды без зову не ходят. Ступайте в кнею [98], али куды… Да вы и не пьяны, я вижу… Ровно не в себе. Уж не беда ли какая?
   И от одного предчувствия у Петра задёргалось лицо, голову стало пригибать к плечу глаза остановились.
   — Да што же вы? — уж нетерпеливо окликнул их царь — Али со мной шутки шутить задумали, благо дни такие весёлые?! Ну, выкладывайте, коли што есть.
   — Есть, государь Пётр Алексеевич. На твою особу злодеи помышляют.
   — Хто? Где? Говори! Да потише, слышь… Идём сюды…
   И Пётр отвёл обоих подальше в сторонку, за большой резной шкап, в самый угол комнаты, где и без того никого не было.
   — Вот, может, через час-другой сюды нагрянут злодеи. Поджечь дом надумали. А в суматохе тебя, государь, в пять либо в шесть ножей изрезать. И за море не поехал бы ты, и земли не губил бы своими новыми затеями да порядками.
   — Ага!.. Вот оно куды погнуло!.. Кто ж это?.. Говоришь, все сбираются злодеи сюда… Где же собрались они? Кто главный? Скорей говори!
   — Двое поглавнее — Цыклер Ивашка да Соковнин Алёшка…
   — Ага, знакомые ребята!.. Цыклер — старый дружок, прощёный вор, што конь леченый, не вывезет никогда… А иные… Из вашей же братии, из стрельцов?.. Где они?
   — Стрельцы же, государь… У Цыклера и собраны теперя. Знаку ждут, поры полуночной. Да собраться бы всем получче…
   — Добро. Спасибо, Силин. Тебе — сугубое спасибо, Ларивон. В другой раз ты выручаешь из беды наше здоровье. Бог Тебе воздаст, и мы не забудем. На крыльцо ступай, никому ни гугу… Ждите…
   И вернулся в зал.
   Весело объявил Лефорту и гостям государь:
   — Не взыщи, хозяин дорогой с хозяюшкой, и вы государи, товарищи мои, что, противно обычаю, покину вас на часочек. Дельце одно неважное приключилось.
   Вышел, велел двум своим денщикам ехать за собой, а другим направить к полуночи отряд, человек в сто, к дому Цыклера и по знаку царя войти в комнаты.
   А сам подъехал прямо к дому полковника-предателя, недавно ещё возведённого в думные дворяне за помощь против Софьи.
   Здесь тоже не спали, как и в доме Лефорта. Горели огни, пробиваясь в щели ставень. Когда вошёл Пётр, Цыклер, зять его, стольник Федор Пушкин, и донской казак Рожин пировали за столом, чтобы вином придать себе решимости и мужества для предстоящего дела. Гром с ясного неба не поразил бы их так, как появление царя.
   Пушкин подумал, что за Петром войдут сейчас солдаты, и двинулся было к выходу.
   — Штой-то, али я испугал вас, господа-кумпанство?.. Не желал того. Ехал мимо, вижу, не спит Ваня, не гости ли? Горло бы можно и мне промочить… Вот и угадал…
   Засуетился хозяин. Из мертвенно-бледного лицо у Цыклера стало красным.
   Понемногу собравшись с мыслями, он стал подмигивать остальным заговорщикам, как бы желая сказать: «Судьба сама предала жертву в наши руки».
   Но иноземец Цыклер плохо понимал душу русских, способных отравить повелителя, убить его в суматохе, исподтишка, и не смеющих прямо взглянуть в лицо даже, ненавистному государю, чтобы вернее нанести удар…
   — А што, не пора ли наконец? — не выдержав, шепнул одному из соучастников хозяин.
   Пётр услышал.
   — Давно пора, негодяй, — крикнул он. Выпрямился во весь свой нечеловеческий рост, замахнулся, и Цыклер от одного удара свалился с ног.
   Вскочили остальные. Рожин кинулся к оружию, которое было снято перед тем, как сесть за стол, и стояло в углу.
   Но Пётр, этого не допустил, обнажив свой тесак.
   А тут же распахнулись двери и вошёл Елизарьев с верными стрельцами и солдатами. Заговорщиков связали, отвезли в Преображенское, и в ту же ночь начался допрос, потому что царь не хотел откладывать своей поездки за границу.
   Злодеи не долго запирались: пытка и улики Елизарьева развязали им языки. Но они не оговорили никого больше. Царь не стал много выпытывать. Он и сам догадался о тех тайных сообщниках, которые подожгли Цыклера. И только сказал:
   — Ладно, захотели воскресить мятеж да злобу стрелецкую. Подыму и я покойников из гробов.
   И вот ровно через девять дней, четвёртого марта, Москва увидала странное и отвратительное, душу потрясающее зрелище.
   К церкви святого Николая Стольника на Покровке рано утром подъехал небывалый поезд — двенадцать больших свиней влекли сани. Палач вёл упрямых животных. Другие помощники его и отряд стрельцов дополняли шествие.
   При церкви в родовом склепе ещё одиннадцать лёг тому назад был похоронен Иван Милославский, посеявший первые семена стрелецкего бунта на Москве, долго бывший вдохновителем замыслов Софьи и всех злых начинаний, какие только были направлены против рода Нарышкиных.
   Тело с гробом было вынуто из склепа, гроб был раскрыт. Останки старого заговорщика в сухом месте сохранились ещё довольно хорошо, и в село Преображенское повезли труп боярина Милославского, а палачи кричали при этом:
   — Дорогу его милости, верховному боярину Ивану Михалычу Милославскому…
   И крики эти, как косвенное, но грозное предостережение, должны были через десятки уст дойти и до царевны Софьи в Новодевичьем, откуда рука её незримо вложила нож и деньги в руку Цыклера.
   В Преображенском гроб с телом боярина был поставлен перед самым помостом плахи. Когда палач рубил Цыклеру и Соковнину руки и ноги, когда он срезал головы двум стрельцам и казаку, их сообщникам, кровь хлестала прямо на труп Милославского, наполняя гроб до краёв.
   «Глотай, старый крамольник… Любо ли, кровопийца… Доволен ли? — мысленно спрашивал Пётр, лицо которого от гнева и злобы казалось страшным. — Вот твой друг старый Цыклер, твой выученик… И Соковнин, ваше староверское семя. Тошно вам, што я Русь задумал из тьмы на свет поднять, державой сделать великою. Неохота вам выпускать меня на вольный свет, чтобы свет и волю я мог принеси, народу моему… Так пей же…»
   Сестре Софье он велел только передать: «Сказал государь, сестру родную, дочь отца своего, он жалеет ещё. Одна, мол, вина — не вина. Две вины — полвины… Три вины — вина исполнится. В ту пору — пусть не посетует, горше всех ей станет…»
   Кончена была казнь, и обезглавленные тела на санях, гроб Милославского на тех же свиньях — всё это было перевезено к Лобному месту, где когда-то лежали кровавые куски тел, изрубленных в майские дни.
   Тут стоял высокий столб, сходный с тем, на котором были начертаны «подвиги» надворной пехоты царевны Софьи.
   У вершины этого столба торчало пять острых спиц. На каждую воткнули по голове. А тела вместе с полуистлелым Милославским разложили внизу, вокруг столба.