Вот те и пристроился у светлейшего!
   Тем временем, пока Микрюкова из сада княжеского выпроваживали да в спину ему здоровые кулаки всаживали, — перед вечернями у попа Егора и он и дочка получили полное удовольствие — запропавший нашёлся. Оголодала семья; матушка обеда, вишь, не собирала, все его, дорогого ей Фомушку, поджидала! Батька наконец крикнул: «Не к вечерни же мне идти голодному!» Попадья накрыла. Сели за стол против окошка. Глянула Даша.
   — Кто-то, — говорит, — подъехал на судёнышке, вот уж сказать, вальяжном! Расписное все оно и разукрашенное, и гребец в бостроге [298]в красном.
   — К кому бы в нашей улице? — отозвался смиренно поп Егор. — Ума не приложу. Никого нет такого значительного.
   — Разве к Микрюкову, — сказала мать, — княжеский какой подхалим? К ему и есть. Вот, значит, это самое Фомушку и задержало. Да, никак, не он ли самый и есть, спиною-то стоит? У дворовых княжеских, как и у царских, одинакие плащи. Он, голубчик, он… и к нам прямо прёт. Глядь-ко, батько, мимо оконца шмыгнул! — И вскочила, раскрыла окошко и кричит: — Фомушка!
   — Покуда Иванушка, матушка. Ждали ли меня? — отворив дверь, крикнул Балакирев.
   Поп Егор и Даша бросились к нему, а попадья так и осталась в окошке, словно приросла или приклеилась.
   — Поздравь, батюшка, я ездовой теперь царицын. Микрюков к челяди княжеской пристроиться задумал; попал ли, не знаю. А я в царском дому, смотрите! — И сам повёртывался, блестя своими галунами.
   Оставим покуда попа Егора и его семью, ведущих беседу с Иваном Алексеевичем. Он им, конечно, может пересказать все, что с ним было, так точно, как мы уже знаем: ни больше ни меньше.
   Займёмся лучше Лукерьею Демьяновною и её сыном. По царской резолюции дан полный ход извету сына на мать на суде князя-кесаря. Но в суде его титулованного величества процессы решались не всегда по вдохновению, а большею частью по справкам. Когда дошло до них, Преображенские дельцы начали сосать, не хуже других приказных, обе тяжущиеся стороны. Собирание справок и разных мелочей протянулось на три года почти. Вот на другой день Преображенья в 1718 году, уже при сыне пресловутого Федора Юрьевича, Иване Фёдоровиче — князе же кесаре, только втором —назначены: очная ставка и личный спрос сына истца-тяжебника с матерью-ответчицею.
   Мы уже имеем полную возможность оценить вред для Вани того, что бабушку, против воли её, в Москве задерживал процесс с сыном. Каялся не одну сотню раз, может быть, и сам сын, не видя конца проволочкам и требованиям ответов на вопросы, ставившие его в тупик. Подьячий или повытчик [299], чтобы вытянуть у неопытного истца рубль, два, придумывали все новые вопросные справки. Ответчица была не из таковских. Если давала она, и давала не полтины и не рубли, а десятки рублей, то не иначе как секретарю; у себя с глазу на глаз, договорившись с ним начистоту, что он сделает за выполнение своего требования. Поэтому, когда нужно было слушать дело князю-кесарю, на стороне ответчицы было все чисто и ясно, а у истца вопросы без ответов.
   Дело вдовы стряпчихи Балакиревой с сыном-сержантом теперь должно было определиться в полугодовой срок, даваемый государем для окончательного решения.
   Лукерья Демьяновна, живя в Москве два года с лишком не по своему хотенью, времени даром не теряла, как мы знаем, и узнала уже все закоулки и подступы, чтобы направить тяжбу в свою пользу. Сам секретарь Преображенского приказа надоумил её — разумеется, не даром — полугодовой срок получить и обнадёживал её в верном успехе.
   — Видишь, мать моя…— с душою говорил делец, смакуя в уютной каморке помещицы сладкую романею; уже он был насыщен и всем удоволен по горлышко, — наши плутни теперя и верный твой выигрыш могут затянуть, склоняя тебя на мировую. Никак, уж с сынком-от твоим позавчера Андрей Матвеич Апраксин к нашему кесарю забегал. Помнится, наш Иван Федорыч, ясно на его слова, хотя и несловоохотлив очень, дважды повторил: «Мирить сына с матерью — святое дело!» Это неспроста! Увидел твой тяжебник, что не вывезет прямо, — ухитрился окольным путём обойти: покорностью, может, что вытянуть.
   — Какую ты меня, Демид Семеныч, простенькую нашёл!.. От меня-то покорностью Алексей выжмет что?.. Нет, голубчик, коли покорность окажет, я от его, пьяницы, и последнее заберу в своё управленье… Коли бы ты знал, что у меня за внук Ванюшка, — понял бы, что к Алёшке не повернётся сердце в ущерб ему… Не-ет!
   — Понимаю… Так увидят, что с тебя взятки гладки, Ивана Федорыча и уговорят положить под сукно.
   — Да какой же кесарь-от ваш, коли послушается мошенников?.. Хуже бабы, значит… Тут казённый ущерб, туто явная пагуба всему роду крещёному, потачка такая плутне… За что ж кесаря и ставил государь? Чтобы не кривил весы, как делают судьи обыкновенные. Коли у его правды не найду — к царю пойду… Меня ужо обещали на переходе поставить у верхних хором… брякну челобитье и на кесаря.
   — Не советую… А лучше ты попроси, чтобы решили скорей. Пропиши в челобитье, что по царскому указу держут тебя на Москве с делом, скоро три года минет… третий пошёл уже?
   — Вестимо, пошёл… с Филипповок [300].
   — Ну, так справки не должны три года тянуться. Самые запутанные дела государь велит, коли в Преображенском три года не решат за недостачей чего, в Сенат передавать… Вот я тебе, со ссылкой на ту царскую наказную статью, и накатаю, хошь здесь же, челобитную?
   — Будь отец родной! Орленой бумажки [301]листок нужен?
   — Вестимо.
   — Один?
   — Ну… ин и на одном упишу.
   И скрип пера по орленой бумаге на несколько минут пресёк беседу дельца с помещицею.
   Наутро, ещё свет не показывался, Лукерья Демьяновна уже приехала в Кремль и введена была знакомым истопником на переход, соединявший Грановитую палату с царскими теремами и Благовещенским собором. Царь Пётр, живя в Москве, бывал у Благовещенья у обедни по пятницам.
   Вот кончилась обедня. Государь с государынею идут парочкою одни из церкви. Только поворотили к теремам, а навстречу старуха:
   — Батюшка государь, Господу Богу ты молился… ради Господа Бога, яви пример богоподобного правосудия!
   — О чём ты просишь?
   — По высочайшему твоему царскому указу передан в Преображенский приказ разбор дела сына моего сержанта Балакирева со мною, его родной матерью, рабой твоей.
   — Да, помню! — ответил государь. — Это не так уже недавно. Разве не решено?
   — Не решено, государь… Все какие-то справки собирают. А меня третий год здесь держат и домой не дают съехать… а мне крайняя нужда. Коли не могут, государь, в три года справки собрать, повели, государь-батюшка, в Сенат перенести, как повелено тобою… а мне, рабе твоей, позволь домой ехать и явиться в срок, как слушать надо. С голоду вдалеке от землишки моей, отцовской вотчины, здеся помираю и разоряюся безвинно, сирота твоя. Матушка государыня, Катерина Алексеевна, окажи милосердие… попроси государя оказать мне милость, бедной и сирой!..
   И, чуть не на колени падая, бросилась Балакириха ловить руку государыни, пока государь смотрел в челобитную.
   — Хорошо! — сказал государь. — Я посулю кесарю в Сенат взять ваше дело, коли три года пройдут. Он и сам до того не доведёт… Будь покойна.
   Розыск по уходу царевича в чужие земли уже начался в Москве, и князь-кесарь каждый день самолично являлся к государю за приказаниями.
   И в этот день пришёл кесарь.
   Завидя ещё его, государь уже крикнул:
   — Нельзя вам давать никакого разбора! Волокиты насмерть не терплю и не вижу другого средства, как закрыть твой приказ и к Сенату его приписать.
   — Помилуй, государь… И то день весь и часть ночи прихватываю, слушая дела… Отец в последние годы прихварывал, так, может, запустил… Я все, почитай, спустил, что позадержалось…
   — Коли два с половиной года собирали справки, довольно, кажется, было времени… Вспомни, что я сам прислал разобрать дело сержанта Балакирева с матерью.
   — Сам знаю, государь, что залежалось у отца это дело; да есть, кажется, возможность помирить…
   — А если не помирятся?
   — Решить придётся тогда, как есть… коли и не все справки будут собраны.
   — Хорошо! Даю полгода на ваши справки. Сегодня седьмое число февраля — на седьмое августа чтобы было разобрано бесповоротно. Смотри, князь, я помнить буду и… спрошу.
   — Ваше величество коли приказать изволил слушать седьмого августа дело Балакиревых, письменный указ дам, не токмо на словах.
   — А до этого срока с подпиской пусти ответчицу в деревню, если просить будет… И срок этот ей объяви, с подписью на её челобитной.
   И передал кесарю челобитную.
   Понятно, что все уже тут нужно было без слов точно выполнить.
   Помещицу отпустили. Привела она у себя в порядок дела. Конечно, нашлось-таки кой-чего, хотя невестка и здравствующая ещё сватья, мать её, хозяйствовали как нельзя лучше и ничего не утеряли, не упустили ничего, казалось, к выгоде хозяйской.
   Седьмое августа застало Алексея в самых дурных обстоятельствах. Жил он, положим, у Андрея Матвеича, но по смерти царицы-сестры и того дела были плохи, а процесс, погубивший общего друга — Кикина, — навёл подозрение царя на всех Апраксиных: что они расположены к виноватому царевичу больше, чем к великому государю. Насколько справедливо такое заключение, мы говорить не будем: а пока оно не рассеялось, к царю с просьбою ни один из Апраксиных пойти не решился бы. Тем более — просить о рассрочке платежей в казну или о прибавке вотчин, хотя бы под именем царицы-сестры захвачены были у брата, как случилось с Андреем Матвеичем.
   Лукерья Демьяновна уже в шесть часов утра, прямо от ранней обедни, приехала в приказ. Вот и князь-кесарь сел на своё кресло и потребовал истца и ответчицу. Истец ещё не являлся. Князь недовольный вообще явился в приказ свой, а тут ещё промедленье слушанья по милости истца. Живо представилась кесарю распеканция царская за медленное веденье дела, и он, едва владея собой, крикнул дьяку, благоприятелю и советнику Лукерьи: «Семеро одного не ждут! Читай! А коли явится, я из него выбью Андрюшкино похмелье».
   Доклад прежде всего, по собранным справкам, вывел полное количество животов казнённого Елизара Червякова за погашением государственного начета.
   «Две тысячи восемьсот пятьдесят три четьи в поле из прикупных и вотчинных оного государственного вора причитаются на часть неотъемлемую наследников, а таковыми к сему наследству, по уложенью, единственная наследница сестра реченного Червякова, стряпчего вдова Гаврилова, по муже Балакирева, Лукерья. А по делу явствует, что вместо Лукерьи, поманкою и поноровкою должно почесть скверные ради прибыли, Лукерьина часть закреплена во Владимирском приказе за сыном её, Алексеем Балакиревым; без челобитья матери и даже в кую пору был оный Алексей несовершенных лет. А по новоуказным статьям сие весьма запрещается, а тем паче переотказ недоросля кому бы ни было, к явному нарушению повелений великого государя. И повелевается таковые переотказы ни во что вменяти и в именья наследственные делёж не вносити. Сего ради подлежат ко возврату прямой наследнице Лукерье Балакиревой, из вотчины блаженные памяти государыни царицы и великие княгини Марфы Матвеевны шестьсот четьи и сто двадцать три двора крестьянских, отошедших в дворцовый приказ государынин по дарственной записи недоросля Алексея Гаврилова Балакирева, облыжно написавшего себя в службе, находяся не у дел… И кто сие беззаконие учинил, с того доправити все протори и убытки за владенье теми дворами и землями, со всеми доходы, поборы и поступлении… И про виноватых спросити первее укрепивших означенную, неправедную, даровую запись Балакирева. А под записью писаны ручатели: стольник Александр Васильев сын Кикин».
   — Ну… этот на том свете… спрашивать не придётся…— со вздохом участия проговорил князь-кесарь.
   В это время в дверях судебной палаты показался Андрей Матвеевич Апраксин и, подойдя к столу, громко сказал:
   — Я пришёл, державнейший князь-кесарь, твоему высочеству донести, что истец Алексей Балакирев огневицею болезнует и меня просил вместо него дело слушать и рукоприкладство чинить. И на то на все являю величеству вашему просительное руки его, Алексея, письмо.
   — Опоздал ты, Андрей Матвеич, и повинен бы был к штрафованию; но, принимая невольность вины по Недужию истца, тебя в истцово место допущаем и ответ за его держати повелеваем. Садись! Продолжай, дьяк!
   «Вторым, после обретающегося ныне уже не в живых Александра Кикина, ручал стольник Андрей Матвеев сын Апраксин».
   — Андрей Апраксин, подпись твоей ли руки на записи Алексея Балакирева об уступке им ста двадцати трех дворов и шести сотен четьи в поле государыне царице Марфе Матвеевне?
   — Моя подпись.
   — А ведал ли ты, что та уступная незаконна и чему подлежат крепители её?
   — Не ведал… Да почему незаконна?
   — Недоросль не имел права, тем паче ему не принадлежащего.
   — Какой недоросль?.. как ему не принадлежащее? Алексей Балакирев раньше того уже был на службе великого государя, и дядя его сам закрепил за ним, Алексеем, свои животы во Владимирском приказе. И признано это было надлежащим в Преображенском приказе, когда зачёт чинили похищенного Червяковым из казны, в возмещение.
   Дьяк, предусматривавший, вероятно, подобную отговорку, зачитал:
   — Балакирев Червяковым записан помещиком, как дознано, ещё несовершенных лет, и за несовершеннолетием вина Алексею по участию в мошенничестве дяди, казнённого за винность его, великим государем отпущена, с тем чтобы был он, Алексей, яко неразумный, во всей воле родительницы своей. А она, родительница Алексея Балакирева, вдова Лукерья, — прямая и единственная наследница брата своего, за постриженьем его дочери Анфисы.
   — Что на это скажешь, стольник Андрей Апраксин? — спросил вторично князь-кесарь.
   — Я этого всего не мог знать и не нуждался, имея в руках выписи из Преображенского приказа и приказание её величества государыни царицы Марфы Матвеевны: крепить вместо неё дарственную запись.
   — Эти слова твои, Андрей, непригожие, — видимо сдерживаясь, но всё же не сумея скрыть злости, тоненьким, металлически звонким голосом произнёс князь-кесарь. Он прибавил затем с расстановкою: — На царицу усопшую клепать не пристало, и то вящая вина… поклёпом прикрывать своё плутовство. Говори что ни есть иное, на дело похожее.
   Андрей Матвеич, упавший духом от такого приёма, чуть внятно проговорил:
   — Другого сказать не имею.
   В таком же роде прошёл разбор и всех пунктов претензий Алексея Балакирева, на которые при спросах, как было писано, то отговаривался он невозможностью представить доказательства, то, прося отсрочки, в данное время ничего не представил.
   Был уже второй час в исходе, когда дочитан последний голословный извет Алексея Балакирева на мать самому царю-государю: что она держит не давлеючи отцовское наследство — поместье его, Алексея.
   Поднялась тогда ответчица и, указывая на четыре заявки, сделанные ею в своё время о пропаже сына, только что женатого ею, подала князю-кесарю венечную память о браке сына и выпись из молитвенных книг патриаршего прихода, где записано было от законного брака её сына рождённое дитя мужеского пола, наречённое именем Иоанна.
   — Державный кесарь, — прибавила помещица, — за нахождением сына в бегах, я внучково наследство удерживаю и все сберегла сохранно, ничего не утеряв. А буде изволите дать веру незнамо откуда явившемуся сыну моему, то изволь доход с его отцовского поместья вычесть из доходов моих наследственных после брата вотчин и дворов, и все покроется с лихвою… Я уже не отыскиваю с приказа царицына на свой пай, а воротить все сполна прошу мне, наследнице, что осталось после брата, чистым… за казённым взысканием.
   — Быть так… Это совершенно законно. И тебе, Андрей Матвеич, советую, буде вдова Лукерья согласна одним удовлетвориться возвратом, подписать за сына, кончивши дело… Ты избавляешь себя и его этим от новой тяжбы, а возврат матери в пожизненное владение сам собою уж будет. Подумай!
   — Что же Алексею останется? Его часть отцовская… да и та за уделением на жену и сына половины. А как же с остальным?
   — Ничего ему нет из остального. Да и за Царицыну бывшую часть вам стоять нече, потому что те имения не вам, братьям, в разделе дадутся, а отчислиться должны в дворцовый казённый приказ.
   Андрей Матвеевич Апраксин подумал-подумал и подписал полное удовлетворение решением тяжбы от князя-кесаря. Ответчица выставила и свою подпись полууставом: «Лукерья, вдова Балакирева».
   — Сегодня же посылаю рапорт до великого государя. Пусть не корит меня медленьем. Решил в один день, как велел государь, и бесповоротно. В Сенат ему моего дела нече передавать, сами справились.
   — Теперь мой Ваня богат будет. Поспешу в Питер его обрадовать. Мать туда же возьмём и заживём припеваючи.
   Гаданья бабушки, однако же, как и думы внучка о безмятежном счастье и соединении, были расчётами на песке — как увидим.

Глава VII. ВСЯК К СЕБЕ ТЯНЕТ

   В парадном красном кафтане с галуном и в зелёной епанче на красной подкладке да в шляпе с распущенной плюмажем, с галуном по борту, Ваня Балакирев казался своим современникам таким красавцем, на которого и мужчины могли при случае заглядеться. Находчивость, ставящая в тупик любого мямлю, не могла не нравиться Петру. Очень естественно, что милостивое выражение монаршего удовольствия заставило и царицын штат другими глазами глядеть на счастливца-удачника. Первая мамка царевен Авдотья Ильинична решила, что такого молодца следует прибрать к рукам, чтобы другим не доставался. У ней роднища была семьянистая, племянниц счёту нет. В бытность государыни за границею успела она выписать к себе из деревни и пристроить в комнатные девки одну племянницу, Авдотью Афанасьевну (выданную потом за Кобылякова). Эту Дуню, любезную и острую девушку, хорошо понимавшую даже взгляды тётки и их значение, Авдотья Ильинична задумала выдать за Ваньку Балакирева. «Он такой стрёмой; да и она не промах, — думала мамка царевен, — так мы и заживём припеваючи. Кого нужно под ноготок прибрать — приберём любехонько… Они парой — меня, а я их стану оберегать… И пойдёт как по маслу у нас».
   — А что, девка, — рассуждая вслух, вдруг молвила Авдотья Ильинична племяннице, — ты ведь, чаю, не прочь бы за Ваньку… пойти?
   — Как будет воля ваша, тётенька! — поспешила ответить покорная племянница, самым наивным образом опустив глазки в пол и заалевшись как маков цвет.
   — И будто моя только воля заставить тебя за Ваньку идти? Полно, девка, не к делу хитрить!.. Чем парень не угар? Третьего дня довелось мне ненароком к фрелям толкнуться: уж не тебе ровня, а что ж бы ты думала, мать моя? И у их зубы точат насчёт балакиревского пригожества… Марья Даниловна простуха у нас: что ж, говорит, коли бы меня полюбил, я довольна бы была… всем взял молодец… Гляди на него… Сегодня у нас, а там, почём знать, и Сам-от в денщики возьмёт… Тогда до его и рукой не достанешь, как ноне до Ягужинского… Ведь тоже из посыльных выехал… да ещё у кого на посылках да на помыканье-то бывал… у непутных Монцовых, спервоначалу!.. Может, парня и бараши [302]очищать турили… А теперь… во какой стал, нам, старухам, и шапки не ломает. Пройдёт, словно и не видит, что сидишь… Така хря, что и сказать нельзя… Коли эвонова подняли годов в пять, в шесть, так не заказано подниматься и теперешнему угоднику?.. Да этот, никак, половчее будет… В карман не лезет за словом, да и знает, где смолчать и виду не показать… А где и сзубоскальничает ловко, на потеху кому повыше… Я уж присматривалась к его обычаю с самого первоначалу, как привёл его Лакостов и зачал его исповедовать. Перед шутом парень стоял с уважением. Да сам все нет-нет и глянет ему в глаза таково пристально да озетно [303], что и тот смекнул, что парень на стать. Выкликнула я старика да на ухо спрашиваю: «Каков?» А он мне только обе ладони вывернул да начал пальцами перевёртывать, а сам ничего не молвил… Я и поняла, что показывает: малый, хоть в ушко, значит, вдевай, пролезет без мыльца. Вот я попервоначалу и хотела было, чтобы исправней заручиться, турят его во все, да вишь, ворог какой, прочухал и нос сумел наклеить… Будто бы княгинюшку Настасью Петровну на смех поднял, а врёт, шельмец, поняла я, показал это он мне, что — щука как есть заправская. Зубаст и увёртлив. Значит, про прежнее мы теперя молчок… нужно зубы заговаривать ворогу — по шерсти гладить… Была, правда, надёжа, что свой человек, Дунька моя, толковита и воровата должна быть, сама смекнёт, как его исподтишка залучать… Да как вывезла теперя про волю-то мою единственно, так, видно, приходится отложить попечение на этот счёт… И то сказать… думаешь вперёд не о себе, старухе, а о молодёжи, разумеется… а коли рохлей будешь, тебе же хуже…
   — Да я, тётенька, — откликнулась оживлённо чернобровая Дуня, — не поняла спервоначалу, куда бить изволит твоя милость… Хотеть-то за Ивана Алексеича пойти и не мне бы, дуре бесчастной, думалось, да ведь как Господу угодно… Про его ль пригожество и не одна, может, Даниловна думает-гадает; наши девчата третьего дня зазывали его в бирюльки забавляться… За фант — поцелуи… да не больно-то пошёл. Прикинулся боязливым. Мне, говорит, Пётр Дорофеич наказал из передней не отлучаться; тем паче к вам…
   — Ишь ты, поганец!.. Этот Петруха Лакостов — стервец тоже не из последних. Должно, смекает свою Сарку спихать за Ванюху. Плут старый понимает, где ракам-то зимовать! Вот он-от нас и отвёл уж… Да ладно, что ты сказала это теперь. Ужо я государыне доложу, чтобы камер-лакею Балакиреву ближе велела ютиться: у нас, а не в передней горнице; где его там скажу, искать, коли нужно послать иной раз, и бежать некогда?.. Чуть не через двор. Нарочно от царевен из комнаты дверь к передней шкафчиком заставлю. Будут тогда кругом ходить… И ладно будет подстроить всю эту комедь… для залученья Ивана к нам под бок. Лакостов Петруха гриб и съест недуманно-негаданно. Ты только знай — не зевай. Чтобы из-под носа жениха не утащили.
   — С нашей стороны, тётенька, и уменья, и охоты будет достаточно, а будет ли прок — не берусь отвечать. Букой глядит царский юрок. Испроведать бы, не находится ль уж зазнобы у него где на стороне?
   — А ты так делай: коли и зазноба бы была, а ты бы показалась ему краше всех… Ну, чем, впрямь сказать, ты, Дуня, не взяла? Очи насквозь пронизывают; поступь — павушкой; дородства теперь не требуется, а коли в мать пойдёшь, перещеголяешь любую купецку жену; румянец что твой жар. Речь поведёшь — любого заговоришь. А привету аль ласки у нас кому иному прочему призанять придётся; а не нам у кого.
   И, говоря эти слова, Авдотья Ильинична повёртывала Дуню, глядя на неё из-под руки с видимым удовольствием и понятною даже гордостью, девушка, пригожа и умница, была в её вкусе. Всю нежность свою — насколько только способна была она проявлять теплоту чувства — Ильинична высказала теперь племяннице, больше чем польщённой теткиною доверенностью. Если бы, впрочем, знала Авдотья Ильинична, как задолго раньше её слов уже кружил голову Дуне бравый Иван Балакирев, на неё не обращавший внимания, тётушка, может быть, и остереглась бы от дальнейшего разжигания в девушке сердечного пламени.
   И то уже Дуня несколько ночей не смыкала глаз, одна из первых увидав в царском доме Ивана Балакирева, когда только ввёл его Лакоста в переднюю к царице. Девушка чувствовала и без внушений тётки необходимость заставить Балакирева — на первый случай — если не заговорить, то выслушать её. А сказать ей хотелось ему очень многое.
   Нам, конечно, понятна причина, по которой Ивану Балакиреву казалось излишним направлять взоры в сторону царицыной девичьей. Обитательницы же царевниных комнат не могли понять, отчего ловкий камер-лакей не только избегает сношений с ними и не отвечает на окольные подходы, но даже прямые их затрагиванья принял он за правило не замечать. Его насторожённости девы верить не хотели и порешили, что вернее всего боязнь удерживает молодца в этом положении и мешает сблизиться с ними потеснее. Как мы видели, тонкая Авдотья Ильинична отчасти напала на след, подозревая участие в этом прежде всего Лакосты. И Ильинична с редкою проницательностью угадала побуждения, по которым шут взял под опеку новобранца на царицыной половине.