Долго лежали и тлели здесь трупы, наполняя смрадом воздух, вызывая в душах людей ужас.
   Пётр понимал, что подстрекало Цыклера, честолюбивого, хитрого иноземца, обиженного успехом кое-кого из его братии, поздней приехавших на Москву, но опережающих в карьере старого заговорщика и предателя. Царь видел, что старик Соковнин был наведён на мысль об убийстве и влиянием Софьи, и ненавистью старовера-капитоновца к царю-новоделу. Чтобы очистить воздух, он сослал подальше от Москвы всю семью Цыклера, весь почти род Соковнина и Пушкина.
   И, совершив жестокое дело возмездия, уехал в чужие края учиться, чтобы просветить потом свой край.
   Софья услышала угрозу, поняла намёк. Но не только отдалённые угрозы — самая опасность влекла её, как влечёт порой человека тёмная бездна, по краю которой идёшь, чуя замирание сердца.
   Правда, перед отъездом Пётр позаботился, чтобы в Москве не осталось ни одного стрельца. Все полки были разосланы на службу по разным окраинам.
   В слободах остались только жены и дети стрелецкие, чего не бывало никогда.
   Обычно московские стрельцы несли службу только летом по городам, а на зиму почти все возвращались к своим семьям, торговым занятиям и промыслам.
   Вместо стрельцов караулы в Москве несли полки: Бутырский, Лефортовский, Семеновский и Преображенский.
   Вдруг постом 1698 года появилось в Москве до двухсот беглых стрельцов с Литовского рубежа, из полков Гундертмарка, Козлова, Чубарова и Чорного, из тех полков, которые особенно были недовольны новыми порядками цыгана-царя, как бранили староверы Петра до того, когда возвели его в чин антихриста.
   Несмотря на крепкие караулы у ворот монастыря, где жила Софья, стрельцы сумели при помощи нищих побирушек из стрелецких баб войти в сношения с царевной. И раньше чем беглецов изловили и выгнали из Москвы, посланные от всех четырех полков успели передать Софье свою жалобу на новые, тяжёлые, мучительные порядки, вручили ей призыв снова стать во главе правления.
   Ответ был получен немедленно. Вот что писала царевна:
   «Вестно мне учинилось, что из ваших полков приходило к Москве малое число. И вам бы быть к Москве всем четырём полкам и стать под Девичьим монастырём табором. И челом мне бить: идти к Москве против прежнего [99]на державство. А если бы солдаты, кои стоят у монастыря, к Москве пускать не стали, и с ними бы управиться, их побить и к Москве быть. А кто бы не стал пускать с людьми своими или с солдаты, и вам бы чинить с ними бой».
   С этим письмом поспешили стрельцы в Великие Луки, где стояли все четыре полка.
   Но ещё на пути, в сорока верстах от Москвы, догнала их новая посланная, нищенка, стрелецкая жёнка Ульяна, с новым письмом; царевна писала младшим стрелецким начальникам:
   «Ныне вам худо, а впредь будет и хуже. Идите к Москве. Чево вы стали? Про государя ничего не слышно».
   Вот на что особенно надеялась Софья. Она понимала, она чувствовала, что грозный облик Петра нагнал трепет на самые отчаянные души. И только за его спиной, во время его отсутствия, и есть надежда достичь чего-нибудь, запугав трусливых, безвольных бояр, стоявших во главе правления.
   Расчёты царевны не оправдались.
   Правда, её письма подняли все четыре полка. Особенно заволновались они, когда повсюду был рассеян слух, что Петра нет больше, что он погиб там, за морями, в чужих краях. Прибавляли, что бояре собираются даже удушить царевича Алексея, мать которого, Евдокия, как и весь род Лопухиных, предана старому, «древлему благочестию» и стремится воспитать сына в духе старины…
   После долгих колебаний стрельцы решились. Из Торопца, где в мае на короткое время были поставлены все четыре полка, их хотели послать опять в разные места.
   Но ратники взбунтовались. Первыми подали пример те зачинщики, которые бегали в Москву, к Софье. Постепенно и остальные, всего две тысячи двести человек, решили идти прямо на Москву.
   Если на них выйдет войско, уклониться от боя, засесть в Туле или Серпухове и ждать подмоги от донских казаков, тоже начавших шевелиться.
   Бояре в Москве, узнав о большом бунте, потеряли голову. «Бабий страх на них нашёл», — как потом выразился Пётр.
   Десятого июня всё-таки бояре-правители поручили воеводе боярину Шеину и товарищам его, генерал-поручику Гордону и князю Кольцо-Масальскому, собрать войска и выступить на Ходынку. От всех четырех верных полков, стоящих в Москве, было взято по пятисот человек. Собраны были также дворцовые ратники, недоросли, конюшенные служители в военном снаряжении и приданы строевому войску в подмогу.
   Осмотрев войска, Шеин двинулся к Тушину, где стал лагерем.
   У воеводы было не меньше трех тысяч семисот ратников при двадцати пяти пушках.
   Восемнадцатого июня произошла встреча. Сначала Гордон, по поручению Шеина, несколько раз делал попытки образумить бунтовщиков.
   — Выдайте сто сорок пять зачинщиков, тогда вины ваши будут все прощены и забыты. И вам выдадут, что по службе полагается.
   Стрельцы ничего и слышать не хотели.
   Гордон вернулся в московский лагерь.
   У стрельцов начались приготовления к бою. Полковые попы, капитоновцы служили молебны. Ратники молились и исповедовались.
   Шеин, расположив войско для боя, послал ещё раз к стрельцам Кольцо-Масальского.
   Но стрельцы слушать его не стали, а только отдали челобитную, в которой были перечислены все обиды и лишения, какие перенесли стрельцы за эти последние три года в чужой стороне, голодая, холодая, не видя жён и детей.
   — Што делать? Будем боем решать спор, — сказал Шеин и дал знак Гордону.
   Первый залп из двадцати пяти полевых орудий был дан в воздух. Никто из стрельцов, конечно, не пострадал.
   — Братцы, Господь за нас! Да, гляди, и пушкарская рука на товарищей не подымается. Пали в семеновцев да в преображенцев. Сергиев! Сергиев!
   При этом кличе полетели кверху шапки стрельцов. И они стали стрелять из ружей, из пушек.
   Грянули неровные залпы. У Шеина оказались раненые.
   Тогда полковник Граге навёл орудия как следует, и новым залпом выкосило немало людей…
   В тот же миг стрельцов охватила паника. Они дали тыл. Повсюду путь был отрезан отрядами Шеина. Грянул третий залп…
   И врассыпную кинулись теперь стрельцы, кто куда. А большинство, опустив знамёна, стали молить о пощаде.
   Их всех обезоружили, окружили караулом.
   И часу не длилась эта «война»; пятнадцать убитых и тридцать семь тяжелораненных у стрельцов, четыре раненых у Шеина — вот все потери Тушинского боя.
   Все свободные кельи соседнего Воскресенского монастыря, подвалы, амбары переполнились арестованными зачинщиками мятежа и беглецами, которых переловили до одного. Розыск делал сам Шеин, пытал, жёг огнём.
   Стрельцы объяснили свой мятеж недовольством на вечные походы, на лишения и нужду. Никто ни звука не сказал о письмах царевны Софьи.
   И Шеин приговорил к виселице сперва пятьдесят шесть человек зачинщиков, а потом, по приказу бояр из Москвы, приказал удавить удавкой ещё семьдесят четыре человека.
   Молча, творя крёстное знамение, клали голову в петлю осуждённые стрельцы.
   Сто сорок человек, менее опасных бунтарей, были наказаны жестоко кнутом и сосланы в Сибирь.
   Остальные, всего тысяча девятьсот шестьдесят пять человек, разосланы по разным городам и посажены в тюрьмы.
   Седьмого июля Шеин уже мог вернуться в Москву.
   Но в сентябре вернулся Пётр и иначе взглянул на дело.
   — Сами, толкуют, замутились, без всякой сторонней руки… Ну нет… Я допрошу их построже вашего. Дознаюсь до дела… Хоть и так вижу, откуда ветер снова подул. От монастыря от Девичья… Из-за Москвы-реки… Ну, ежели… уж теперь не прощу.
   И он сам стал в Преображенском с пристрастием допрашивать стрельцов.
   В Москву свезли их всех, числом тысяча семьсот четырнадцать человек, и рассадили по тюрьмам. Отсюда партиями возили в Преображенское. Всего четырнадцать застенков, или следственных камер учредил для разбора этого огромного дела Пётр. Ближние бояре и дядьки его заведовали этими застенками.
   Целый месяц длился розыск. Кроме воскресений, ежедневно по шесть — восемь часов тянулся допрос, очные ставки, пытки и битьё кнутом.
   Главнейших коноводов пытал и допрашивал сам царь. Семнадцатого сентября, в день именин Софьи, словно нарочно, чтобы сделать «подарок» сестре, начались допросы. На дыбу поднимали и жгли огнём трех распопов стрелецких, которые служили молебны и причащали мятежников, во время боя пели молитвы.
   Главным образом Пётр хотел добиться, не было ли от Софьи писем к этим мятежным полкам. И, конечно, правда была раскрыта. Не все сумели молча переносить огонь и кнут. А жгли до трех и четырех раз. Били кнутом нещадно… Узнав про письма, царь взял на допрос и женщин царевны, чтобы узнать, кто их передавал. И это раскрылось. Обнаружилось и участие сестёр Софьи в заговоре, особенно Екатерины и Марфы. Только тихая, робкая Мария осталась непричастна.
   Царь лично допрашивал и Екатерину и Марфу. Но они отпирались ото всего, зная, что их пытать брат не станет. Правда, он не решился коснуться их тела. Но душу измучил.
   Когда кончилось следствие, сначала триста сорок один человек были приговорены к петле.
   Тридцатого сентября у места главной казни, близ Покровских ворот, несметные толпы народа, все иноземные послы собрались, как на невиданное торжество.
   Около двухсот телег под сильным конвоем потянулось из Преображенского, и на каждой сидело по два стрельца, с зажжённой восковой свечой в руках.
   День был тихий, и у многих огни не гасли до самого последнего мгновения, когда казнимого передавали в руки палача.
   Явился и Пётр, верхом, просто одетый, как всегда окружённый свитой иноземных и своих генералов и бояр.
   Он подал знак, шум толпы умолк. Дьяк выступил вперёд и стал читать. «Воры, и изменники, и бунтовщики, Фёдорова полку Колзакова, Афонасьева полку Чубарова, Иванова полку Чорнова, Тихонова полку Гундертмарка стрельцы!..
   Великий государь, царь и великий князь Пётр Алексеевич, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец, Сказал вам сказать:
   В прошлом, 1698 году пошли вы без указа великого сударя, забунтовав, со службы к Москве всеми четырьмя полками, и, сшедшись под Воскресенским монастырём с боярином с Алексеем Семёновичем Шеиным, по ратным людям стреляли и в том месте вы побраны. А в расспросе и с пыток вы сказали все, что было сговорено: прийти к Москве и на Москве учиня бунт, бояр побить, и Немецкую слободу разорить, и немцев побить, и чернь возмутить, то вы всеми четырьмя полки ведали и умышляли.
   И за то ваше воровство великий государь и прочая указал казнить смертию».
   Отсюда повезли под грохот барабанов всех осуждённых к местам казни к десяти воротам в Белом городе, к трём воротам на Замоскворечье и в стрелецкие слободы.
   Там и повесили двести человек. Остальным клеймили щеки, били кнутом и сослали в Сибирь.
   На короткое время Пётр прервал розыски и поехал к Троице, навстречу своему первому адмиралу, Крюйсу, который через Архангельск прибыл в Россию из Голландии.
   Расспрос шёл и без Петра. Было точно установлено, что царевны-сестры подбивали стрельцов к мятежу, особенно Софья.
   Тогда ещё девятьсот пятьдесят шесть стрельцов было приговорено к смертной казни. Из них семьдесят два человека обезглавлены в Преображенском. Палачей не хватало, и конюхи, преображенцы, семеновцы, бояре своей рукой рубили мятежные головы…
   С одиннадцатого по двадцать первое октября было повешено на Москве всего семьсот восемьдесят пять стрельцов.
   И, как последняя угроза, на Девичьем поле перед кельями царевны Софьи, уже постриженной в том же монастыре под именем «смиренной инокини Сусанны», повисло сто девяносто пять трупов.
   А у троих из стрельцов, которые своими неподвижными глазами глядели прямо в окна кельи Сусанны-Софьи, которые при порывах ветра раскачивались вместе с верёвкой, касаясь мёртвыми руками самого окна, у этих троих в руках белела «челобитная», призывающая царевну Софью снова на «державство», на трон московский…
   И так целых полгода висели и разлагались трупы повешенных, ежедневно возобновляя бескровную пытку, которой подверг сестру возмущённый и потерявший сострадание брат.
   На площадях тоже грудами валялись неубранные тела казнённых. Вдоль дорог, на телегах, лежали стрельцы, как бы говоря:
   «Берегитесь! Царь долго терпит, но мстит жестоко, беспощадно…»
   И ужас объял всех…
   Только иноземцы толпами ходили к Новодевичьему монастырю поглядеть на «челобитчиков», позлорадствовать, чуя, какую муку терпит царевна, готовившая мятеж, чтобы вырезать всех немцев и водворить старый строй на Руси.
   Опустели, обезлюдели с той поры стрелецкие шумные слободы. Жён и дочерей стрелецких разослали по дальним убогим деревням, где их разобрали холостые поселяне, не видавшие раньше таких бойких и упитанных баб.
   Так сгибла навсегда бесшабашная, но грозная сила стрелецкая, немало лет вершившая судьбу Московского царства.
   Юный орлёнок разогнал стаю коршунов… И расправлял уж крылья, выпуская когти, чтобы добраться и до других врагов своих и царства…
 

Д.П. Мордовцев
ДЕРЖАВНЫЙ ПЛОТНИК. РOMAH

    To академик, то герой,
    То мореплаватель, то плотник,
    Он всеобъемлющей душой
    На троне вечный был работник
   А С Пушкин [100]

Часть I

1

   В глубокой задумчивости царь Пётр Алексеевич представлявшему собою в одно и то же время и кабинет астронома с глобусами Земли и звёздного неба, с разной величины зрительными трубами, и мастерскую столяра или плотника и кораблестроителя, с массою топоров, долот, пил, рубанков, со всевозможными моделями судов, речных и морских, со множеством чертежей, планов и ландкарт, разложенных по столам.
   Что-то нервное, пожалуй, творческое, вдохновенное светилось в выразительных глазах молодого царя.
   Была глубокая ночь. Но сон бежал от взволнованной души царственного гиганта. Он часто подолгу останавливался в раздумье перед разложенными ландкартами.
   — Морей нет, — шептал он, водя рукою по ландкартам. — Земли не измерить, не исходить… От Днестра и Буга до Лены, Колымы и Анадыри моя земля, вся моя!.. И у Александра Македонского, и у Цезаря, у Августа, у всего державного Рима не было столько земли, сколь оной преклонилось под мою пяту, а воды токмо нет, морей нет… Нечем дышать земле моей. Воздуху ей мало, свету мало… Так я же добуду ей воздуху и свету, и воды, воды целые океаны!
   Он с силою ударил по столу так, что юный денщик его, Павлуша Ягужинский [101], приютившийся за одним из столов над какими-то бумагами, вздрогнул и с испугом посмотрел на своего державного хозяина.
   Но Пётр не заметил того. Ему вспомнилось все, что он видел во время своего первого путешествия по Европе. Это был какой-то волшебный сон… Корабли, счёту нет кораблям которые бороздят воды всех океанов, гордые, величественные корабли, обременённые сокровищами всего мира… А у него только неуклюжие струги [102], да кочи [103], да допотопные ушкуи [104]
   — У махонькой Венецеи, кою всю мочно шапкой Мономаха прикрыть, и у той целые флотилии. Голландерскую землю мочно бы пядями всю вымерить, а на-поди! Кораблям счёту нет! — взволнованно шептал он, снова шагая по своему обширному покою.
   Добыть моря, добыть!.. Не задыхаться же его великой земле без воздуху!.. На дыбу, духовно, поднять всю державу, весь свой народ, и добыть моря, чтоб протянуть державную руку к околдовавшей его Европе… Через Чёрное море, через Турскую землю — далеко, это не рука… А там, за Новгородом и Псковом, где его пращур, Александр Ярославич, шведскому вождю Биргеру «наложил печать на лице острым мечом своим», там, где он же на льду Чудского озера поразил наголову ливонских рыцарей в Ледовом побоище, там ближе к Европе…
   — Токмо б морей добыть! — повторил царь.
   А корабли будут! Лесу на корабельное строение не занимать стать, всю Европу русским лесом завалить хватит… Корабельное строение уже кипит по всем рекам… Все корабельные «кумпанства» уж к топору поставлены, горит работа! На рубку баркалон [105]в шестнадцать с лихвой саженей длины и четырех ширины ставят топор да пилу бояре да владыки казанский и вологодский… К баркалонам чугунных пушек льётся от двадцати шести до сорока четырех на каждое судно. На барбарские суда ставят топор и пилу гостинные кумпанства. А там ещё бомбардирский да галеры… А орудий хватит…
   Вдруг царь как бы очнулся от всецело поработивших его государственных дум и взглянул на Ягужинского, которого, казалось, только теперь заметил, и был поражён его необыкновенной бледностью и выражением в его прекрасных чёрных глазах чего-то вроде немого ужаса.
   — Что с тобой, Павел? — спросил он, останавливаясь перед юношей. — Ты болен? Дрожишь? Что с тобой? — Государь!.. Я не смею, — бормотал денщик бледными губами.
   — Чего не смеешь? Я к тебе всегда милостив.
   — Не смею, государь… но крёстное целованье… моя верность великому государю…
   — Говори толком! Не вякай.
   — Царь-государь!.. На твоё государево здоровье содеян злой умысел… хульные слова изрыгают…
   — Знаю… не впервой я чать… От кого? Как узнал?
   — Приходила ко мне, государь, попадья Степанида, в Китай-городе у Троицы, что на рву, попа Андрея жена, и оттай [106]сказывала, что пришед-де в дом певчего дьяка Федора Казанца зять его, Федора, Патриаршей площади подьячий Афонька Алексеев с женою своей Фёклою и сказали: живут-де они в Кисловке, у книгописца Гришки Талицкого, и слышат от него про тебя, великого государя, непристойные слова, чево и слышать невозможно.
   Павлушка говорил торопливо, захлёбываясь, нервно теребя пальцы левой руки правою.
   — Ну?
   — Да он же, государь, Гришка, — продолжал Ягужинский, — режет неведомо какие доски, а вырезав, хочет печатать, а напечатав, бросать в народ.
   — Ну?
   — Да он же, государь, Гришка, те свои воровские письма, да доски, да и тетрати отдал товарищу своему, Ивашке-иконнику [107].
   — Ну? И?
   — И та, государь, попадья Степанида сказывала мне, что оный Гришка Талицкий составил те воровские письма для тово: будто настало-де ныне последнее время и антихрист в мир пришёл…
   Ягужинский остановился, боясь продолжать.
   — Досказывай! — мрачно проговорил царь.
   — Антихристом, — запинался Павлушка, — он, государь, Гришка, в том своём письме ругаясь, писал тебя, великого государя…
   — Так уж я и в антихристы попал, — нервно улыбнулся государь, — честь немалая.
   — Да он же, государь, Гришка, также и иные многие статьи тебе, государю, воровством своим в укоризну писал: и народом от тебя, государя, отступиться велел, и слушать тебя, государя, и всяких податей тебе платить не велел.
   — Вот как! — глухо засмеялся Пётр — С сумой меня пустить по миру велит! Вот тебе и «корабли». Ну?
   — А велел-де, государь, тот Гришка взыскать, вместо тебя, царём князя Михаилу Алегуковича Черкасского [108]
   — Ого! Ну, ну!..
   — Через того князя хочет народу нечто учинить доброе…
   — Так, так… Будем теперь в ножки кланяться Михайле Алегуковичу… Ну!
   — Да он же, государь, вор Гришка, для возмущения к бунту с тех своих воровских писем единомышленникам своим и друзьям давал-де письма руки своей на столбцах, а иным в тетратях, и за то у них имал-де деньги.
   Теперь Пётр слушал молча, величаво-спокойно, и только нервные подёргивания мускулов энергичного лица, оставшиеся у него ещё с того времени, когда он совсем юношей, чуть не в одной сорочке и босой, ночью ускакал из Преображенского в Троицкую лавру от мятежных приспешников его властолюбивой сестрицы Софьи Алексеевны, которая давно сидела теперь в заточении тихих келий Новодевичьего монастыря.
   — Все? — спросил он.
   — Нет, государь. Попадья сказывала, что он же, Гришка, о «последнем времени» и об антихристе вырезал две доски, а на тех досках хотел-де печатать листы, и для возмущения же к бунту, и на твоё, государево, убийство.
   — Убийство!
   — Так, государь, та попадья сказывала…
   — Ну?
   — Он-де, государь, Гришка, писал оное для того которые стрельцы разосланы по городам, и как государь пойдёт с Москвы на войну а они, стрельцы, собрався, будут в Москве… чтоб они выбрали в правительство боярина князя Михайлу Алегуковича Черкасского, для того-де, что он человек доброй и от него-де будет народу нечто доброе.
   — Так… Дай Бог, — иронически заметил Пётр — Все?
   — Нет, государь! Оная попадья ещё сказывала, будто тамбовский епископ Игнатий, будучи в Москве, с Гришкой о последнем веце, и об исчислении лет, и об антихристе…
   — Это обо мне-то?
   — О тебе, государь, разговаривал, и плакал, и Гришку целовал.
   — Так уж и архиереи… Вон куда яд досягает! А сие что? — спросил Пётр, указывая на лежавшие на столе тетради.
   — Попадья тож принесла.
   Царь взял тетради.
   — А! «О пришествии в мир антихриста и о летех от создания мира до скончания света», — прочитал он. — Так, так… А вот и «Врата»… Вижу, вижу… Это «врата» в Преображенский приказ, в застенок, на дыбу, — качал он головой. — Все?
   — Все, государь.
   Заметив, что денщик от страху едва стоит на ногах, царь отрывисто сказал:
   — Спасибо тебе, Павлуша, за верную службу А теперь ступай спать. А сам просмотрю сии тетрати. Да! Для чего твоя попадья к тебе заявилась с своим изветом, а не в Преображенский приказ, к князю-кесарю [109]?
   — Боялась, государь
   — Ну ступай…

2

   Царь, оставшись один, стал просматривать обличительные тетради.
   Долго в ночной тишине шуршала грубая бумага писаний фанатика. Пётр внимательно прочитывал и перечитывал некоторые места Он не мог не сознавать, что Талицкий с усердием изувера рылся в старинных книгах. Страницы пестреют ссылками на «Ефрема Сирина об антихристе», на «Апокалипсис», на «Маргерит» [110]. Фанатик всеми казуистическими изворотами старается доказать, что ожидаемый антихрист и есть Пётр Алексеевич.
   — Что он все твердит об «осьмом» царе? — сам с собой рассуждал Пётр — «Осьмый царь — антихрист… А Пётр осьмый: он и есть антихрист»… По какому же исчислению я осьмой царь? А! От Грозного Царь Иван Грозный, царь Федор, царь Борис Годунов, царь Шуйский, царь Михаил Фёдорович, царь Алексей Михайлович, царь Федор Алексеевич… Да, я осьмей Что ж из сего?
   И опять зашуршала бумага, долго шуршала.
   — Что за безлепица! И сему бреду пустосвята верят архиереи… О, бородачи! А они — пастыри народа!
   И он вспомнил случай с епископом Митрофаном.
   Царь приехал в Воронеж для наблюдения за стройкою кораблей для предстоящего похода под Азов [111].
   Архиерей встретил царя с крестом. Народные толпы заняли собою всю площадь у собора. Но внимание народа было, по-видимому, больше сосредоточено на маленьком, худеньком, тщедушном Митрофане.
   Наскоро осмотрев корабельные работы, с которыми Пётр очень торопил, чтобы с полой водой двинуться в поход, он, возвратись во дворец, послал Павлушу Ягужинского просить к себе Митрофана для переговоров о том же кораблестроении, так как Митрофан не только жертвовал Петру значительные суммы на постройку кораблей, но сам соорудил, оснастил и вооружил роскошное судно лично для царя.
   Когда Ягужинский явился к Митрофану с царским приглашением, Митрофан тотчас же пошёл ко дворцу. Народ, увидав любимого святителя, который кормил бедноту не только Воронежа, но и соседних селений, обступил своего любимца, теснясь к нему под благословение.
   Пётр видел из окна, как Митрофан повернул к фасаду и к крыльцу дворца и вдруг не то с испугом, не то с гневом остановился.
   Народ тоже как бы с испугом шарахнулся назад.
   И Митрофан не вошёл во дворец. Он быстро, насколько позволяли ему старческие силы и слабые ноги, повернул назад. Народ за ним.
   — Что случилось? Беги, Павел, узнай, в чём дело?
   — Государь! Его преосвященство сказал: «Не войду во дворец православного царя, когда вход в оный дворец оскверняют поставленные там еллинские идолы, и притом обнажённые».
   — А!.. Он осмелился ослушаться моего приказа!.. Так поди и скажи сему попу: если он не явится ко мне, то как преступника царской воли его ждёт казнь!
   Возвратился Ягужинский бледный, растерянный.
   — Что? Скоро явится ослушник?
   — Нет, государь… Он сказал: приму смерть, но не оскверню сан архиерея Божия, — с дрожью в голосе отвечал Ягужинский.
   — А! Так будет же смерть!
   …И там так же, как теперь здесь, в Кремле, глухо простонал соборный колокол. Долго, долго стоит в воздухе медленно затихающий стон меди… За ним другой, более отдалённый, но такой же зловещий, похоронный, доносится от другой церкви… Замер и этот в ночном воздухе… Ему отвечает откуда-то третий… Стонет и этот… Ясно, звонят по мёртвому, только не по простому…
   В полумраке сумерек царь видит в окно, что толпы народа, поспешно и видимо тревожно крестясь, стремятся к архиерейскому дому. Слышится смутный говор. По временам доносятся отдельные фразы.
   — Ох, Господи! По мёртвому звонят…