Но, как мы увидим, и Лакоста напрасно тратил своё ловко рассчитанное красноречие, чтобы внушить Балакиреву: он должен прежде всего искать поддержки. А охранительную сень влиятельной поддержки можно, разумеется, закрепить свойством. Вступая членом в семью, молодой человек обеспечивал себе её содействие вполне. Кто же своему пожелал бы в ту пору невзгоды или безвременья? С возвышением родича или свойственника могли, как Бог приведёт, и все, каждый в свою очередь, надеяться на благостыню. Род ещё много значил в ту пору. И опала разражалась иной раз по милости виноватой роденьки; и в Сибирь ни за что ни про что приходилось в ссылку тащиться; и с частью поместьев можно было расстаться за здорово живёшь. А всё-таки заманчиво было тянуться за родом: опалы реже ведь выпадали, чем милости от ближнего человека.
   Эти же побуждения были и у Авдотьи Ильиничны, хотя она и очень плотно укрепила за собою государынино расположение. Да как рассчитывать на прочность чего бы то ни было на сём бренном свете? Благоволение сильных — учила вечная мудность — не прочнее росы в знойный день! А потому всякий спешил найти какую-нибудь протекцию и укрепиться связями с нужным человечком. Лакоста, иностранец, настолько, однако, проникся русскою обыденною мудростью, что по части поисков нужного человечка ничем не отличался от Ильиничны.
   В то время, когда по царскому кивку и приказу Лакоста вышел для объяснения с Ванею Балакиревым, он, как мы уже знаем, дал ему понять с первых слов, что Ваня должен подчиняться указаниям руководителя, просто чтобы уберечься от ошибок. Они могли быть настолько ужасны, что и поправить сделанного иной раз невозможно. Рассудок Вани, положим, этот пункт принимая к сведению, в то же время стал соображать: какие бы такие могли оказаться ошибки, которые требовали бы полного отречения от своего я? Не много ли берет наставник на себя! Не олух же я, в самом деле, настолько, чтобы мне внутренний мой голос не подсказал, что этого делать нельзя, если вред несомненный? Будем сперва поэтому присматриваться: что за мудрёные такие порядки, чтобы не понять, где что можно и чего нельзя? И стал наблюдать.
   Любопытство женское велико; кто этого не знает. Нового человека захотелось и фрелям, и комнатным девушкам рассмотреть; и стали они выбегать, будто за делом. Были малоприглядные, были и очень смазливенькие. Из числа последних быстроглазая Дуня, племянница Ильиничны, была всех краше и силилась всех упорнее заглянуть в глаза новобранцу. На удочку эту не поддался Ваня. Он, отвечая на вопросы, все в пол глядел.
   — Нашего нового посыльного видала ль ты?
   — Бука какой-то, а, впрочем, сокол такой, что расцеловать бы готова, — отозвалась Дуня вдове Максимовне, перестилая с нею вечером постельки царевнам.
   — Какая ты, Дунька, влюбчивая! Как это, девонька, у тебя скоро? Сегодня первый день перед вечернями пришёл человек, а ты уж и целоваться готова!..
   — Видно, Матрёна Максимовна, в тебе ничего никогда не ворошилось живое… Коли меня осуждаешь за скорость, как говоришь… Веришь ли, как увидела этого самого, словно ёкнуло сердце… Бравый из себя да румяный… Так бы схватила его за руку, да и закружилась бы…
   — Рази уж такой писаный красавец? Дакось и я погляжу.
   — Погляди… И сама мне поверишь…
   Глядела ли в этот вечер Матрёна на Ивана Балакирева или нет, Дуне она об нём потом ни слова… Начала только присматривать за Дуней: как куда выбежит, Матрёна норовит в переднюю идти. Из себя была женщина не худа, не хороша; лет тридцати трех, пожалуй; хитра довольно и наблюдать за всем, что делается, охоча была.
   На третий, никак, день она пришла в переднюю и, найдя одного Лакосту, сочла нужным намотать ему на ус:
   — Вишь, старичок, тебе под руку, говорят, молодца отдали. Наши девчата известно, проказы, на уме… Выбегают все к вам — на него глянуть… Ты бы тово, иной раз и окрик дал, кому не следует выбегать. Эвона Дунька у нас Ильиничнина, похваляется, бесстыдница, твоего подручного, одно слово, расцеловать… Во она каковская.
   — Мой нед тел до ваш тэвитца… Ви змотрай… Ми нишево. Цилюй дисатшу рас, моя суферешенная утуфолствия…
   А сам принял к сведению сделанное внушение, и, когда Ваня воротился, справив комиссию, Лакоста посадил его подле себя и, наклонясь к самому его уху, прошептал:
   — Я уснал мнока отшин никароши на двои шот…
   Балакирев вспыхнул и хотел крикнуть: «Что такое?» — но шут, поспешно зажав ему рот и показав многозначительно на дверь во внутренние апартаменты её величества, вполголоса произнёс:
   — То веджера!
   Тут вновь послали Ваню с цидулами, и так случилось, что малый весь вечер был в разгоне и воротился на своё место, когда на половине царицы не слышно было движения.
   Уложив царевен, нянюшки их, недневальные, уходили к себе на верхний антресоль, по каюткам, для покоя.
   Лакоста тихонько, неслышными шагами ходил по передней, очевидно кого-то поджидая.
   Увидев Балакирева, он просил его, шепча на ухо, следовать за собою.
   — Да можно ли мне отлучаться отсюда?
   — Зо мною мошна… Я дыби привету подом…
   Ивану оставалось после этого, разумеется, только следовать за руководителем, которого велено ему было слушаться во всём.
   Пошли они с царицына крылечка по двору в ворота, уже притворённые. Против ворот сидел сторож с соседними караульщиками, отбывавшими ночную службу по Луговой Большой улице. Луна в полном блеске выплыла на чистую полосу тёмного неба и ярко освещала сзади дворы, выходившие на Мью-реку. Тишь была за мостом полная. А у двора доктора, что Поликало прозывался, чуть мерцал красный фонарик, вывешиваемый с сумерек сердобольным врачом и акушером, чтобы нуждающиеся могли отыскать безошибочно его жилище и во мраке. От угасающего фонаря Лакоста поворотил вправо и, пройдя мимо десятка запертых надёжно ворот, остановился перед проходом, откуда прорывались лучи света, указывая, что вдали есть жилое помещение. Лакоста взял Балакирева за руку и повёл бережно во мрак прохода. А он чем дальше, тем больше суживался, образуя подобие какого-то извилистого коридора, из которого видно было в выси мерцанье одиноких звёздочек на узенькой полоске тёмной лазури. Сделав три, по крайней мере, поворота, Лакоста со своим спутником в полнейшем мраке стали подниматься по ступеням. Балакирев шёл позади вожака, осторожно поднимаясь и держась за поручень. Достигнув нового поворота или, вернее, площадки, Лакоста выдернул свою руку у гостя и, торопливо достав ключ из кармана, вложил его в замок неслышно отворившейся двери. Оттуда смутно блеснул огонь свечи, как видно зажжённой надолго, потому что образовался большой нагар на светильне.
   — Проссу каспатина файди ф мая том.
   Балакирев машинально повиновался.
   Вошёл он в небольшую комнатку с завешнеными тремя окошками, но, должно быть, неплотно, потому что свет от свечи был виден, как мы сказали, со стороны переулка. Высокие кресла, картины, на столах книги и разные инструменты в большом количестве, употребление которых неизвестно было Балакиреву, — удивили молодого человека, поразили его воображение и природную пытливость.
   — Это все ваше добро, Пётр Дорофеевич? — поспешно, не подумавши, спросил Ваня, оставаясь под впечатлением увиденного.
   — Моё, конессно. Мосит твая быть, ессели сакхотшесс…— и рукою показал на портрет молодой особы, очень миловидной и чертами напоминавшей шута, смолоду, должно быть, очень статного и привлекательного.
   Ваня закусил губу и не промолвил ни полслова, опустив глаза и не обращая их в ту сторону, где висел портрет.
   Молчание гостя на минуту озадачило Лакосту, но, как видно, решившись действовать напролом и очертя голову, шут завёл непрерывную живую речь, произнося слова своим ломаным русским языком гораздо быстрее, чем говорил он обыкновенно. От этого, конечно, речь его и быстрому Балакиреву была далеко не вся вразумительна. От передачи её слово в слово мы освобождаем читателей своих по той же причине, по которой тягостна она казалась покорному гостю Лакосты, однако внимавшему хозяину без малейшего нетерпения, чтобы не оскорбить старика. Цель его приглашения и виды Ване сделались вполне ясны с первого же раза. Он не хотел внушать рассказчику несбыточные надежды на выполнение его фантастических планов: назвать Ваню сыном своим и наследником скоплённого всякими средствами довольно значительного достатка в наличной монете и вещах, а ещё долговых документов по претензиям на многих высокопоставленных лиц в Петербурге. Услужливый Лакоста им доставал у своих земляков-итальянцев деньги далеко не бескорыстно. В случае неуплаты ими вовремя он должен был платить свои, но тогда брал от должников закладные на недвижимость с избытком. По просьбе должников он откладывал процессы, получая проценты на проценты, и всегда был уверен, что в конце концов заложенное имущество может перейти в его собственность. Теперь, посвящая Ваню Балакирева даже в свои семейные тайны, шут с видимым удовольствием три раза повторил, что своей Сарре он приготовил в Питере семнадцать хороших дворов со всем, что в них заключалось и могло оказаться. Что у него, Петра Лакосты, рублевиков одних досыпается четвёртый мешок уже. При этом капиталист встал, подошёл к угловому шкафику под чёрное дерево и, вынув ключик из камзола, отворил дверь шкафа, в котором действительно на нижних полках лежали три мешка немногим меньше, чем мучные — во всю полку, вдоль её. На четвёртой же полке мешок, растянутый по ней, был ещё не туго набит, но уже было в нём больше половины. Довольный этим представлением своего капитального могущества, сделавшись ещё словоохотливее, Лакоста распространился в описании достоинств всякого рода имущества, можно сказать, нагромождённого в жилище владельца. Оно же состояло, по крайней мере, из пяти комнат, та, где велась теперь беседа, была не самая обширная.
   При свете часто нагоравшего сального огарка на стене комнаты от всех в беспорядке набросанных там и сям вещей тени рисовали самые фантастические сцены. Особенно когда в жару беседы Лакоста каким-нибудь ораторским неожиданным движением трогал жидкую этажерку или висящий на снурках сквозной шкафчик, имевший одни боковые стенки, без задней и середней доски. Вещи, на них разложенные, приходили в движение, и оно сообщалось всей комнате, как бы колеблющейся или движущейся. Два раза при подобных толчках что-то скатывалось даже, и шорох от падения получал особый, смешанный звук, трогавший напряжённые нервы превозмогавшего сон, утомлённого Балакирева. Он невольно вздрагивал при этом, а Лакоста, несколько суеверный, принимался тотчас уверять, что у него в доме это просто случайность, а в других местах бывают звуки и даже нечто угрожающее от нечистой силы, которую, по его словам, мастера оставляют вместо сюрприза хозяевам, дурно рассчитывающимся за работы. В числе этих хозяев вставил очень искусно хитрый Лакоста имя Авдотьи Ильиничны, мамки царевен, уверяя, что она для племянницы в Морской улице купила домик, да в нём жить нельзя, потому что каждую ночь поднимают домовые нестерпимую возню, как только погасят огонь. Что это он слышал от золотых дел мастера Граверо, живущего по соседству, и что придётся мамке отступиться от своего добра или сбыть его за бесценок из-за этого казуса. С домика и племянницы Лакоста перешёл на мамку Ильиничну и её роль в царицыных комнатах. Здесь, у себя в доме, он боялся говорить вслух очень резко обо всех людях и высшего общества — «нисто трукхое, кхак дварь, ниплакатарна… Тсаритсу опманифаит, фарюит, зпледнитшаит пра всикх…» Ваня из дальнейшего объяснения узнал, что Ильинична — крестьянка из одной подмосковной деревни, крепостная Нарышкиных, взята была для самой чёрной работы царевною Натальею Алексеевною [304]и успела подбиться в услугу к Екатерине Алексеевне, когда ещё держали её под секретом в одноэтажном домике в селе Семеновском [305], выдавая за вдову царского повара, в детях которого государь — за услуги отца — принимал большое участие. Оставаясь при Екатерине большею частью все одна, Ильинична дождалась и красных дней: объявления своей патронши царицей. А с тех пор как дочерей стали воспитывать на манер принцесс крови, Ильинична напустила на себя важность и велит девкам горничным называть себя не иначе как гофмейстершей их высочеств. Что эту мнимую даму из лаптей все ненавидят, и сама государыня будто теперь не особенно жалует. Что воровство её царице сделалось известным во время путешествия с государем её величества. В Голландию написала генеральша Брюс, да заступилась по приезде старая шутиха княгиня Настасья Петровна; а вернее, подействовал подарочек от Ильиничны княжне Марье Федоровне Вяземской. Написала княжна, что будто дело не так совсем было, как донесено, и — спасла мамку. А то в грозном письме государыни велено было прямо за воровство Авдотью от хозяйства отрешить и обратить — по-старому — в судницы.
   Ваня слушал с полным вниманием. При рассказе об Ильиничне, придирки которой он на себе уже испытал и всю сущность её уразумел, у малого и усталость пропала и сон как рукой сняло. Заметив впечатление от слов, Лакоста прибавил, что Ильиничны следует ему бояться как огня и ни за что не уходить от него из передней, где он ни на минуту не теряет Ивана из вида. Что все меры он принял, чтобы уберечь его от различных подкопов со стороны бабья царицыной половины.
   Занятый своею думою о поповской Даше и понимая, что с бабьем поладить иначе, как заведя с ними дружеские связи, нельзя, Ваня горячо поблагодарил Лакосту за науку и обещание покровительства. Его к себе отношение и приязнь Ваня, забывшись, назвал родственными, и Лакоста, случайному выражению придав тот смысл, какой хотелось ему, мгновенно повеселел. Он вновь занёсся далеко от блеснувшей надежды и ещё усерднее принялся развивать на разные лады выгоды для Балакирева: соединить свою судьбу с ненаглядной Саррой — «Он-на карасса, как мать; змирьна, кхродха, россан алий; пелиссна знегге; фолесс тшерни; кхолес зладки»…
   Нанизывая пышные эпитеты, Лакоста не замечал повышения своего голоса, гремевшего теперь трубою, способною разбудить мёртвых. Предмет же родительских восхвалений — девственная Сарра — лежала всего через две стенки и, несмотря на свою тридцать пятую весну, если ещё не благодаря ей, могла превзойти любопытством любую внучку праматери Евы. Понятно, что она не в состоянии была остаться на своём ложе в ту пору, когда, судя по речи родителя, произносились эпитеты её особе. Она понимала, что отец надеялся тронуть или привлечь существо, могшее подать ей, Сарре, руку, чтобы повести её к алтарю. Одна мысль о таком вожделенном событии бросала в дрожь живейшего нетерпения мечтательную, заждавшуюся невесту. И она в чём лежала, в том вскочила и направилась вдоль тёмных комнат на свет, льющийся из не совсем притворённой передней комнаты, где велась громкозвучная беседа. Пройти комнату, следующую за её спальнею, Сарре удалось бесшумно благодаря лунному свету. Вступив в комнату о двух окнах, соседнюю с местом полуночной беседы, Сарра подошла к самой щели в дверях. Подле дверей сидел отец, а гость его, к которому обращалось нахваливание скромной Сарры, приходился как раз против этажерки с разными редкостями. Видно было только сукно его красного рукава и зелёный цвет епанчи, заброшенной гостем при входе на спинку высокого кресла. Как ни напрягала Сарра глаза, но в узкие скважинки между вещами на полках этажерки ей не удавалось ничего больше рассмотреть. Неудача, однако, только развивает предприимчивость. То же было и с девственною Саррой. У неё блеснула гениальная мысль: распахнуть половинку дверей и заглянуть с другой стороны. Этажерка занимала не весь дверной проем, и если открыть другую половину двери, образуется место для наблюдений. Мгновенно последовало выполнение. Ваня сидел совсем задом к дверям, напротив овального зеркала, висевшего у самого входа с лестницы. В зеркале этом, когда он случайно бросил взгляд вверх, ему что-то показалось похожее на видение или на тень. Он заметил её ещё при движении девицы Лакосты в полутемноте, когда освещённая луною стенка то открывалась, то исчезала. В зеркале Балакирев видел постепенное приближение бледной фигуры, сверху чем-то покрытой. Сарра, боясь простуды и приготовляясь стоять долго, чтобы все услышать, на голову накинула одеяло.
   Девица Лакоста при первом взгляде и днём казалась очень тощею. Представьте же: ночной полумрак и тень отражения в зеркале, отворившуюся дверь, откуда пролилась струя затхлого, хотя и прохладного воздуха, из мрака возникающую фигуру со скелетообразными формами груди и шеи, с космами, волнующимися от движения как змеи. Можете прибавить себе при этом ещё саван-одеяло и поникшую головку существа, как бы оставившего мир… Немудрёно, что испугался Ваня: зажмурился и стал читать пришедшие на память молитвы на изгнание бесовского наваждения. Долго ли находился в этом положении слушатель Лакосты, пока била его нервная дрожь, мы не берёмся точно определить, только его призвало к жизни и бросило в жар падение мячика с этажерки, столкнутого проснувшеюся чёрною кошкою… да крик хозяина на кого-то.
   При звуках голоса Лакосты Ваня даже привскочил и с боязнью оглянулся на дверь, половина которой оказалась, однако, притворённою и отражалась в зеркале напротив.
   Пётр Дорофеевич принялся уверять Ваню, что он задремал, но в словах его можно было подметить смятение и недовольство чем-то.
   Ваню обуяла в это мгновение зевота, и он стал просить словоохотливого хозяина проводить его до улицы, поскольку его одолевает сон, а до завтра нужно отдохнуть, приготовиться к разгону с раннего утра до ночи.
   Лакоста любезно предложил ночевать у него, говоря, что он распорядился заранее и все приготовлено для ночлега гостя, но Ваня упёрся и настоял на своём. Ему ещё живо представлялась голова, чего доброго, покойницы какой-то? И страх оказаться под влиянием нечистой силы почему-то теперь сильно занял мысли молодца, совсем до сих пор не помышлявшего ни о чём подобном. Теперь уже и сам Лакоста со своим скарбом казался Ване едва ли не знахарем-нашептывателем, намеревавшимся закабалить его, простака, в плен к лукавому. О том же, что представилась ему нахваленная родителем девственница Сарра, Ваня Балакирев не поверил бы никому, даже если бы и сам Лакоста вздумал уверять его. Так много значат неожиданность и обстановка. После бесполезных уговоров лечь в его каморке, по соседству, Лакоста уступил Балакиреву. Когда он свёл его со своей лестницы, предметы уже довольно явственно обозначились в полумраке рассвета.
   Бедняк Ваня между тем, дойдя до ворот дворца, не попал на двор и проспал часа два на скамейке сторожа, пока не отомкнули калитку. Тогда тихонько прошёл в свою переднюю, докончил короткое время ночного отдыха на полавочнике у дверей.
   Это, как мы знаем, случилось на самый праздник Преображения Господня, и казус — явление тени в доме Лакосты — так запал в мысль Вани Балакирева, что он не утерпел, пересказал попу Егору свои сомнения.
   — Не со всяким человеком ходи в ночь, Иван Алексеич… Тем паче с нехристью какой ни на есть… Держися в сторонке ото всех их… верь Господу Богу, лучше будет… Покамест Создатель охранил тя от навета вражия… а ино и попускает Создатель искушение… Молиться надо, да хранит Вездесущий нас на всех стремнинах жития здешнего… Не ровен час-от… А от шута тем паче оберегайся… Коли вишь сам, что у его деется, а он те зазывал, говоришь, силком с собою идти? Умница, что не остался… Лучше у ворот будь… и дождичек пусть мочит… не велика беда… все лучше лихого человека… Может, и прелестник ещё какой… в ересь какую склонить неопытного. Давно ль ты, к примеру сказать, говел-от?
   — В Великом посту, батюшка, со всем полком мы говели…
   — Ну, это и слава Богу… а, чего доброго, долго бы не принимал тела и крови Христовых, враг и осетил бы бесстрашного и неосторожного…
   На этом беседа перервалась, потому что молодой сынишка попов, вдруг вбежавши в комнату, сказал, что видел, как Фома Исаич шёл с каким-то солдатом к себе в дом и оченно не в себе… они…
   — Вот уж и взял светлейший-от к себе!.. — ни к кому прямо не относясь, высказала матушка и вышла на крыльцо.
   Её ждало полное разочарование на этот раз. Она увидела не просто выходившего из дома своего Исаича, а со связанными бечёвкою руками. Солдат полицеймейстерской канцелярии запечатывал вход в жилище Микрюкова, а запечатав, поднял и положил на плечо связанному епанчу его солдатскую да мешок с Фоминым скарбишком. Сам взял в руку конец верёвки и повёл Микрюкова к Гостиному двору, против которого в сенатском корпусе помещалась военная коллегия.
   — Куда ж вас, родимый мой? — крикнула попадья удалявшемуся Микрюкову вслед. — К светлейшему уж?
   — Не, родная… теперя солдатика этого самого предоставлю я перво-наперво в повытье воровских дел: вишь, бают, замыслил покрасти что у светлейшего князя… А потом как великий государь повелит: в работу… аль там на высылку куда ни на есть, как водится с солдатством… за провинность…
   Сам Микрюков даже не оглянулся от стыда, не только ничего не ответил. Сердце его замирало от страха, что из-за нелепого запирательства знакомого писчика невыгодно растолкуют его поступок. Мечты о наживе, о поступлении в княжий дом погибли, если люди, схватившие его у корзинки, подтвердят обвинение. Просил уж он майора Коршунова, чтобы свели его под вечерок на двор княжий: уговорить управляющего; да тот, ворог, на солдат гарнизонных зол: упустит ли случай привязаться, когда видел сам, как Фомушку провожали в ворота княжеские рабочие да на спрос ответили — с поличным пойман!
   Выслушав эти слова, Фомушку, отпущенного княжескими людьми, арестовал сам Коршунов и, не принимая от него никаких речей, послал его на дом с солдатом своим: досмотр учинить — нет ли чего? А нет, так в повытье воровских дел свести, несмотря на праздник, — с памятью от себя, чтобы приняли и посадили впредь до разбора дела. И в полк отписал, — как объяснил Фоме солдат, его ведший.
   Попадья, слыша слова солдата, связавшего Фому, прибежала вне себя и все слышанное выбрехала сподряд, спрашивая мужа:
   — Что бы это была за притча такая?
   — Какая там притча, коли говоришь, приличился в татьбе? Татей вяжут, известно… Не дают по воле ходить, коли с поличным взяли. Вот те и пристроился у светлейшего! Рассчитывала ты его барыши там… Не за их ли, что больно скоро принялся, и ведут теперя в повытье?..
   Ваня поник головою. Его доброму сердцу тяжело было слышать от матушки невзгоду хвастуна. Он к тому же не вдруг помирился и с мыслью, что сам случай с Микрюковым был возможен. Фома, положим, плутоват и жаден, но едва ли он стянет прямо… и у кого? У князя в дому!.. Не может быть.. «Что-нибудь, матушка, не так», — заключил он в раздумье.
   А Федора Сидоровна вновь принялась пересказывать виденное собственными глазами и слышанное собственными ушами от солдата.
   — На это Фома Исаич ничего не молвил поперёк, — заключила она не без злорадства. К этому чувству способны бывают обыкновенно создания таких правил и навыков, как матушка отца Егора. Он сам ничего не прибавил к прежде вырвавшимся у него словам и только качал головою, скорее одобрительно, чем отрицательно, при словах Вани.
   Даша была так довольна своим положением, сидя подле Балакирева, что Фома Микрюков только скользнул, если можно выразиться, в её памяти теперь без всякого следа. Да и откуда мог бы оказаться след на зеркале, всецело отражающем черты милого образа, нисколько не похожего на Фому. Тот и прежде служил только пугалом, не более, и помехой её благополучию. Для Даши, истосковавшейся в отсутствие Вани, никого краше его не было, да к тому же сегодня он был наряжён таким молодцом, каким она раньше и представить себе не могла. До того ли было девушке — думать о Фоме? И кто из нас способен укорить Дашу за такое состояние её души?
   От картины невозмутимого благополучия поповны перенесёмся во дворец.
   Задолго ещё до возвращения домой Вани Балакирева здесь уже наведывались: пришёл ли он?
   Когда вошёл Ваня в переднюю, где проводил он время подле Лакосты, на рундуке с полавочником, старик казался очень не в духе и с нетерпением ходил быстро взад и вперёд, беспрестанно сплёвывая. Эта его привычка выказывала необыкновенное раздражение. На Балакирева посмотрел он, как показалось молодому человеку, злобно и презрительно и не удостоил ответом на дружеское приветствие:
   — Ещё здравствуйте!
   — Твой пропатаид чили тни, а трукха тшилефек финофайд…
   Балакирев ничего не понимал, что происходило.
   — Меня государыня лично отпустить изволила на всё время своего царского из дому отсутствия к светлейшему князю — и никто мне не указ, коли отпущен. Царское же величество изволит ещё в саду быть. Как ехал я по Неве, слышны были из сада звуки рожков.
   В это время из внутреннего коридора кто-то неприметно заглянул в переднюю, и вслед за тем вошла Авдотья Ильинична, мамка царевен.
   — Тебе, голубчик, Иван Алексеич, государыня приказать изволила сидеть не здесь. Тут далеко очень; несподручно нам тебя кликать, как даётся приказание… Так изволь идти к нам. Я покажу, где быть тебе, сударик.