— На отход души…
   — С чего бы это с ним?.. Давно ли видели его!..
   — Архиерей-батюшка помирает…
   — Поди умер уж… О, Господи!
   Прибежал Ягужинский, растерянный, бледный, дрожащий…
   — Что там? Что случилось?
   — Он в гробу, государь… в крестовой…
   — Кто в гробу?
   — Его преосвященство епископ Митрофан.
   — Помер? Преставился?
   — Нет, государь, жив…
   — Как жив! А в гробу?
   — В гробу, государь… Говорит: царь изрёк мне смерть, казнь… Слово царёво не мимо идёт… Сейчас буду служить себе отходную, на отход души.
   — Подай шляпу и палку.
   Сквозь расступившуюся толпу Пётр быстро вошёл в крестовую и невольно остановился, полный изумления и суеверного страха…
   Он увидел гроб, мёртвое, бескровное лицо… Простой сосновый гроб… Голова мертвеца покоится на белых сосновых стружках…
   Откуда-то слышатся стоны, плач…
   Свет от зажжённых свечей и паникадил поразительно отчётливо вырисовывает мёртвое лицо и cложенные на груди бледные худые руки с чётками.
   Вдруг мертвец открывает глаза…
   — Государь! — силится приподняться в гробу и в изнеможении опять падает на опилки.
   Пётр быстро подходит…
   — Прости меня, служитель Божий!
   Он осторожно берет Митрофана за руку и помогает ему приподняться.
   — Прости… Я в сердцах изрёк слово непутное… На сей раз пусть мимо идёт слово царёво. Я каюсь. Благослови меня, святитель…
   Все это вспомнил Пётр в уединении и тишине ночи и улыбнулся:
   — Переклюкал, переклюкал меня Митрофан.
   Он остановился перед подробною картою Швеции и обоих побережий Балтийского моря, внимание его особенно приковали устья Невы.
   — Дельта Невы — как дельта Нила… Александр Македонский основал свою новую столицу, Александрию, в дельте Нила, а я свою новую столицу водружу в дельте Невы!
   И Пётр стал по карте изучать эту дельту.
   — Все острова… А коликое число рукавов!.. Сии все имеют быть дыхательными органами для моей земли.
   Затем глаза его остановились на Ниеншанце, шведской крепости, стоявшей на месте нынешней Охты.
   — Худо место сие выбрали для крепости... Я не тут её воздвигну…

3

   Разоблачения попадьи Степаниды, доведённые Павлушей Ягужинским до сведения царя, возбудили страшное дело в царстве застенка и пыток, в Преображенском приказе, где над жизнью и смертью россиян властвовал наш отечественный Торквемада [112], свирепый князь-кесарь Ромодановский.
   Одновременно с попадьёй к князю-кесарю явился и придворный певчий дьяк Федор Казанец и поведал Ромодановскому то же самое, что попадья поведала Павлуше Ягужинскому, и страшное дело началось.
   Не далее как через две недели, приехав в Преображенский приказ, князь-кесарь спросил главного дьяка приказа.
   — По делу Гришки Талицкого все ли воры пойманы?
   — Все, княже-боярин, — ответил дьяк.
   — Вычти, кто имяны, — приказал Ромодановский.
   Дьяк принёс «дело» и, перелистывая его, докладывал:
   — Книгописец Гришка Талицкий, иконник Ивашка Савин, мещанской слободы церкви Адриана и Наталии пономарь Артамошка Иванов да сын его Ивашко, да Варлаамьевской церкви поп Лука.
   — Вишь, все одного болота кулики-пустосвяты, — презрительно пожал плечами князь-кесарь.
   — Боярин князь Иван Иванович Хованской, — продолжал докладывать дьяк.
   — Ну, это старая боярская отрыжка, из «тараруевцев» [113], — с улыбкой заметил князь-кесарь, — пирог на старых дрожжах… Ну?
   — Церкви входа в Иерусалим, в Китай-городе у Троицы на рву, поп Андрей и попадья его Степанида, — вычитывал дьяк.
   — Степаниде, по закону, первый бы кнут, да её государь не велел пытать, коли утвердится на том, о чём своею охотой донесла Ягужинскому, — заметил Ромодановский. — Чти дале.
   — Кадашевец Феоктистка Константинов, — продолжал дьяк, — племянник Талицкого Мишка Талицкий, садовник Федотка Милюков, человек Стрешнева Андрюшка Семёнов, с Пресни церкви Иоанна Богослова распоп [114]Гришка…
   — Кулик мечен — расстрига, — процедил сквозь зубы князь-кесарь. — Ну?
   — Хлебного дворца подключник Пашка Иванов…
   — Пашку я знавывал. Дале.
   — Чудова монастыря чёрный поп Матвей, углицкого Покровского монастыря дьячок Мишка Денисов.
   — Опять кулики пошли. Ну?
   — Печатного дела батырщик [115]Митька Килиллов да ученик Талицкого Ивашка Савельев.
   Дьяк кончил и ждал приказаний.
   — Ныне жду я набольшого кулика, Игнашку, тамбовского архиерея… Быть ему на дыбе, — покачал головою Ромодановский.
   Епископ Игнатий действительно был привезён из Тамбова в тот же день, но не в Преображенский приказ, а, по духовной подсудности, на патриарший двор.
   Патриархом в то время был престарелый Адриан [116].
   Прямо с дороги конвойные ввели тамбовского архиерея в патриаршую молельную келью. Дело было слишком важное, высшей государственной важности: не только хула на великого государя, но — страшно вымолвить! — проповедь о нём как об антихристе. Поэтому и расследование дела производилось с особенной спешностью и строгостью.
   Когда Игнатия ввели к патриарху, Адриан встал и сделал несколько шагов к вошедшему.
   — Мир святейшему патриарху и дому сему, — тихо сказал Игнатий и сделал земной поклон.
   Потом он приблизился к Адриану и смиренно протянул руки под благословение.
   — Благослови, отче святый.
   — Во имя Отца и Сына и Святаго Духа.
   Патриарх сел. Игнатий продолжал стоять.
   — Ведомо ли тебе, архиерей, по какому «государеву слову и делу» привезён ты на Москву? — спросил Адриан.
   — Не ведаю за собою, святейший патриарх, никакого государева слова и дела, — отвечал Игнатий.
   — А знает ли тебя на Москве книгописец Григорий Талицкий? — снова спросил патриарх.
   Вопрос был так неожидан, что Игнатий точно от удара лицо пошатнулся и побледнел. Он сразу понял весь ужас своего положения.
   «Антихрист, антихрист», — трепетало в его душе. Патриарх повторил вопрос.
   — Книгописца Григория Талицкого я видел, — дрожащим голосом отвечал Игнатий.
   — А где?
   — На Казанском подворье перед поездом моим с Москвы в Тамбов, в Великий пост.
   — А о чём была твоя беседа с ним, Гришкою?
   — О божественном и о писании Григорием книг…
   — А что тебе, архиерей, говорил Гришка о великом государе? Не возносил ли он хулу на великого государя?
   Игнатий ещё больше побледнел.
   — От Гришки Талицкого хулы на великого государя я не слыхал, — почти шёпотом проговорил он.
   — И ты, Игнатий, на сём утверждаешься? — строго спросил Адриан.
   — Утверждаюсь, — ещё тише отвечал допрашиваемый.
   Патриарх подошёл к двери, ведшей в приёмную палату, и, отворив её, сказал приставу:
   — Привести сюда Гришку Талицкого.
   Талицкий был уже доставлен из Преображенского приказа.
   Немного погодя послышалось глухое звяканье кандалов, и Талицкий с оковами на руках и ногах предстал пред патриархом.
   — Знаем тебе сей инок-епископ? — спросил колодника Адриан, указывая на Игнатия.
   — Тамбовский епископ Игнатий мне ведом, — отвечал Талицкий.
   — И ты, Григорий, утверждаешься на том, что показал на епископа Игнатия в расспросе с пыток? — был новый вопрос.
   — Утверждаюсь.
   — И поносные слова на великого государя при нём, епископе, говорил ли?
   — Говорил.
   Положение архиерея было безвыходным. Запирательство могло ещё более запутать и привести в застенок, на дыбу.
   — Каюсь, — сказал он упавшим голосом, — те поносные слова он, Григорий, при мне точно говорил, и те слова я слышал, и к тем его, Григорьевым, словам я говорил: видим-де мы и сами, что худо делается, да что ж мне делать? Я немощен и, окромя тех тетратей, велел ему написать, чтобы мне в том деле истину познать.
   Он остановился. Казалось, в груди ему недоставало воздуху. Патриарх молча перебирал чётки. Талицкий стоял невозмутимо, и только в глазах его горел огонёк не то безумия, не то фанатизма.
   Архиерей как-то беспомощно поднял глаза к образам, а потом робко перевёл их на патриарха. Адриан ждал.
   — И он, Григорий, тетрати мне принёс, — продолжал Игнатий с решимостью отчаяния. — Денег ему за них два рубля я дал, а увидев в тех тетратях написанную хулу на государя, те тетрати сжёг, токмо того сожжения никто у меня не видел.
   Патриарх понимал, что дело слишком далеко зашло и без суда всего архиерейского синклита обойтись не может. Признание сделано. Епископ, слышавший хулу на великого государя и не заградивший уста хулителю, не отдавший его в руки правосудия, является уже сообщником хулителя. Мало того, он не только слушает хулу на словах, но велит изложить её на бумаге, а за это ещё даёт деньги тому, кто изрыгает страшную хулу на помазанника Божия.
   «Антихрист, великий государь, помазанник Божий, антихрист! Экое страховитое дело, внушённое адом! — содрогается в душе патриарх. — И кто же в сём адовом деле замешан? Архиерей Божий, его ставленник!»

4

   Через несколько дней князь-кесарь Ромодановский, проезжая во дворец мимо ворот патриаршей Крестовой палаты, увидел у тех ворот нескольких архиереев и остановился, чтобы спросить, по какому делу собирается синклит высших сановников церкви.
   — По делу Гришки Талицкого, книгописца, купно с тамбовским епископом Игнатием, — отвечал один из архиереев.
   — Добро, святые отцы, — сказал князь-кесарь, — после вашего праведного суда Игнатью, куда ни поверни, не миновать Преображенского приказу… Архиерей, епископ — на дыбе!
   Эти зловещие слова привели в ужас архиереев. Но Ромодановский ничего больше не сказал и поехал во дворец.
   Он застал царя и Меншикова над раскрытою картою.
   Пётр водил остриём циркуля по дельте Невы. Нева и её дельта стали с некоторого времени преследовать его как кошмар.
   — Великому государю здравствовати! — приветствовал царя Ромодановский.
   Он видел, что государь в хорошем расположении духа.
   — Эх, князюшка! — махнул рукою Пётр. — Моя песенка спета!
   — Что так, государь? — притворился удивлённым князь-кесарь.
   — Так… Не строить уж мне больше корабликов, не видать мне Невы, как ушей своих, — продолжал Пётр. — Снимут с меня, добра молодца, и шапочку Мономахову, и бармы и наденут на меня гуньку кабацкую да лапотки-босоходы.
   — Где ж это птица такова живёт, котора б заклевала нашего орла, что о двух головах? — улыбнулся князь-кесарь.
   — Да вот новый Григорий Богослов, а може, и Гришка Отрепьев…
   — Что у меня в железах сидит?
   — Да, может, и тамбовский, а то и вселенский патриарх Игнатий: они не велят народу ни слушаться меня, ни податей платить… Прости, матушка-Нева со кораблики!
   — К слову, государь, — сказал Ромодановский, — в те поры, как я спешил к тебе, к патриаршей Крестовой палате съезжались все архиереи, чтобы судить Игнашку, «вселенского патриарха», как ты изволил молвить.
   Глаза царя метнули молнии.
   — И обелят пустосвята долгогривые! — гневно сказал царь. — Знаю я их!.. Один токмо Митрофан воронежский другим миром мазан, да те, что из хохлов — Стефан Яворский да Димитрий Туптало, как мне ведомо, это люди со свечой в голове… А те, что из российских, все вспоены кислым молоком от сосцов протопопа Аввакума.
   — Не обелят, государь, — уверенно сказал Ромодановский, — повисит он, сей Игнашка, у меня на дыбе! Улики налицо.
   — Так, говоришь, судят? — уже спокойно спросил царь.
   — Судят, государь.
   — Не заслоняй мне Невы, Данилыч, своими лапищами, — сказал Пётр Меншикову, снова наклоняясь над картой.
   Над Игнатием действительно совершался архиерейский суд с патриархом во главе.
   Адриан и все архиереи сидели на своих местах, по чинам, а перед ними стоял аналой с положенными на нём распятием и Евангелием.
   Игнатий стоял, опустив глаза, и дрожащими руками перебирал чётки. Лицо его было мертвенно-бледно, и бледные, посиневшие губы, по-видимому, шептали молитву.
   — Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, — тихо провозгласил маститый старец, патриарх.
   — Аминь, аминь, аминь, — отвечали архиереи.
   — Епископ тамбовский Игнатий, — не возвышая голоса, продолжал патриарх, — пред сонмом тебе равных служителей Бога живого, перед святым Евангелием и крестом распятого за ны говори сущую правду, как тебе на Страшном суде явиться лицу Божию.
   Игнатий молчал и продолжал только шевелить бескровными губами. Было так тихо в палате, что слышно было, как где-то в углу билась муха в паутине. Где-то далеко прокричал петух…
   «Петел возгласи», — бессознательно шептали бескровные губы несчастного.
   — Призови на помощь Духа Свята и говори… Он научит тебя говорить, — с видимой жалостью и со вздохом проговорил Адриан.
   Дрожащими руками Игнатий поправил клобук.
   — Скажу, все скажу, — почти прошептал он. — Против воровских писем Григория Талицкого…
   — Гришки, — поправил его патриарх.
   — Против воровских писем Гришки, — постоянно запинаясь, повторил подсудимый, — в которых письмах написан от него, Гришки, великий государь с великим руганием и поношением. У меня с ним, Гришкою, совету не было; а есть ли с сего числа впредь по розыскному его, Гришкину, делу явится от кого-нибудь, что я по тем его, Тришкиным, воровским письмам великому государю в тех поносных словах был с кем-нибудь сообщник или кого знаю да укрываю, и за такую мою ложь указал бы великий государь казнить меня смертию.
   Пальцы рук его так хрустнули, точно переломились кости.
   — И ты, епископ тамбовский Игнатий, на сём утверждаешься? — спросил патриарх.
   — Утверждаюсь, — шёпотом произнесли бескровные губы.
   — Целуй крест и Евангелие.
   Шатаясь, несчастный приблизился к аналою и, наверное, упал бы, если бы не ухватился за него. Перекрестясь, он с тихим стоном приложился к холодному металлу такими же холодными губами.
   Тут, по знаку Адриана, патриарший пристав отворил двери, и в палату, гремя цепями, вошёл Талицкий.
   Взоры всех архиереев с испугом обратились к вошедшему. Это было светило духовной эрудиции москвичей, великий учёный авторитет старой Руси. И этот твёрдый адамант [117]веры, подобно апостолу Павлу, — в оковах!
   Некоторые архиереи шептали про себя молитвы…
   Но когда Талицкий, уставившись взглядом в мертвенно-бледное лицо Игнатия, смело, даже дерзко отвечал на предложенные ему патриархом вопросные пункты, составленные Преображенском приказе на основании показаний прочих привлечённых к делу подсудимых, и выдал такие подробности, о которых умолчал Игнатий, архиереям подумалось что Талицкий и их обличает в том же, в чём обличал тамбовского епископа.
   И многие из сидевших здесь архиереев видели уже себя в страшном застенке, потому что и они глазами Талицкого смотрели на все то, что совершалось на Руси по мановению руки того, чьё имя, называемое здесь Талицким, они и в уме боялись произносить.
   Наконец, затравленный разоблачениями Талицкого до последней потери воли и сознания, Игнатий истерически зарыдал и, закрыв лицо руками, хрипло выкрикивал, почти задыхаясь:
   — Да!.. Да!.. Когда он, Григорий…
   — Гришка! — вновь поправил патриарх…
   — Да! Да! Когда он, Гришка… те вышесказанные тетрати… «О пришествии в мир антихриста» и «Врата»… ко мне принёс… и, показав… те тетрати передо мною… чел и рассуждения у меня… просил в том… Видишь ли ты, говорил он, Григорий…
   — Гришка! — строго остановил патриарх.
   — Да… видишь ли-де ты, что в тех тетратях писано… что ныне уже все… сбывается…
   «Воистину сбывается», — мысленно, с ужасом, согласились архиереи.
   Игнатий, обессиленный, остановился, но пристав заметил, что он падает, и подхватил несчастного.
   По знаку патриарха молодой послушник принёс из соседней ризницы ковш воды и поднёс к губам Игнатия. Тот жадно припал к воде.
   «Жажду!» — припомнились не одному архиерею слова Христа на кресте. — «Жажду!»…
   — Ободрись, владыко, — шепнул пристав несчастному, поддерживая его, — Бог милостив.
   Слова эти слышали архиереи и сам патриарх. «Добер, зело добер пристав у его святейшества», — мысленно произнесли архиереи.
   Игнатий понемногу пришёл в себя, перекрестился.
   — Господь больше страдал, владыко, — снова шепнул пристав.
   Игнатий глубоко вздохнул и, обведя глазами архиереев, увидел на лице каждого глубокое к нему сочувствие и жалость. Это ободрило несчастного.
   «Они все за меня», — понял он и облегчённо перекрестился.
   Теперь он заговорил твёрже:
   — За те его, Григорьевы, слова и тетрати…
   — Гришкины, — автоматически твердил патриарх.
   Талицкий презрительно улыбнулся и переменил позу, звякнув цепями.
   — И за те его, Гришкины, слова и тетрати, — продолжал Игнатий, — я похвалил его и говорил: Павловы-де твои уста…
   «Воистину, воистину Павловы его уста, апостола Павла, такожде страждавшего в оковах», — повторил мысленно не один из архиереев.
   — Павловы-де твои уста, — продолжал Игнатий, — пожалуй, потрудись, напиши поперечневатее.
   «Именно поперечневатее, — повторил про себя простодушный пристав, — экое словечко! Поперечневатее.. Н-ну! Словечко!»
   — Напиши поперечневатее, почему бы мне можно познать истину, и к тем моим словам он, Григорий.
   — Гришка! Сказано, Гришка!
   — И к тем моим словам он, Григорий, говорил мне: возможно ль-де тебе о сём возвестить святейшему патриарху, чтоб про то и в народе было ведомо?
   Слова эти поразили патриарха. Мгновенная бледность покрыла старческие щеки верховного главы всероссийского духовенства, и он с трудом проговорил:
   — Ох, чтой-то занеможилось мне, братия, не то Утин [118]во хребет, не то под сердце подкатило, смерть моя, ох!
   — Помилуй Бог, помилуй Бог! — послышалось среди архиереев.
   — Не отложить ли напредь дело сие? — сказал кто-то.
   — Отложить, отложить! — согласились архиереи.
   По знаку старшего из епископов тотчас же увели из Крестовой палаты и Игнатия, и Талицкого.

5

   Патриарху Адриану не суждено было докончить допрос тамбовского епископа Игнатия.
   Не «утин во хребте», или попросту прострел, был причиною его внезапной болезни, а слова Игнатия о том, что Талицкий советовал ему через патриарха провести «в народ», огласить, значит, на всю Россию вероучение Талицкого о Царе Петре Алексеевиче как об истинном антихристе. Адриан знал, что слова Игнатия дойдут до слуха царя, да, конечно, уже и дошли со стороны Преображенского приказа на основании вымученных там пытками признаний Талицкого. Старик в тот же день слёг и больше не вставал.
   Пётр, конечно, знал от Ромодановского, что фанатики и поборники старины, опираясь на патриарха, могли посеять в народе уверенность, что на московском престоле сидит антихрист. А духовный авторитет патриарха в древней Руси был сильнее авторитета царского.
   Пётр не забыл одного случая из своего детства. Присутствуя при церемонии «вербного действа», когда патриарх, по церковному преданию, должен был представлять собою Христа, въезжающего в Иерусалим, то есть в Кремль, «на хребяти осли», и когда царь, отец маленького Петра, Алексей Михайлович должен был вести в поводу это обрядовое «осля» с восседающим на нём патриархом, маленький Пётр слышал, как два стрельца, шпалерами стоявшие вместе с прочими по пути шествия патриарха на «осляти», перешёптывались между собою:
   — Знамо, кто старше.
   — А кто? Царь?
   — Знамо кто: святейший патриарх.
   — Ой ли? Старше царя?
   — Сказано, старше: видишь, царь во место конюха служит святейшему патриарху, ведёт осля в поводу.
   — Дивно мне это, брат.
   — Не диви! Святейший патриарх помазал царя-то на царство, а не помажь он, и царём ему не быть.
   Это перешептыванье запало в душу царевича-ребёнка, и он даже раз завёл об этом речь с «тишайшим» родителем.
   — Скажи, батя, кто старше: ты или святейший патриарх?
   — А как ты сам, Петрушенька, о сём полагаешь? — улыбнулся Алексей Михайлович.
   — Я полагаю, батя, что святейший патриарх старше тебя, — отвечал царственный ребёнок.
   — Ой ли, сынок?
   — А как же намедни, в вербное действо, ты вёл в поводу осля, а святейший патриарх сидел на осляти, как сам Христос.
   Теперь царь припомнил и перешептыванье стрельцов, и свой разговор с покойным родителем, когда узнал от князя-кесаря о замысле Талицкого оповестить народ о нём, как об антихристе, через патриарха.
   — Нет, — сказал Пётр, — ноне песенка патриархов на Руси спета. В вербное действо я ни единожды не водил поводу осляти с патриархом на хребте, как то делал блаженной памяти родитель мой.
   — Точно, государь, не важивал ты осляти, — сказал Ромодановский.
   — И никому из царей его больше напредки не водить, да и патриархам на Руси напредки не быть! — строго проговорил Пётр. — Будет довольно и того, что покойный родитель мой хороводился с Никоном… Другому Никону не быть, и патриархам на Руси — не быть!
   — Аминь! — разом сказали и Меншиков, и Ромодановский.
   Когда происходил этот разговор, последний на Руси патриарх находился уже в безнадёжном состоянии. В бреду он часто повторял «Павловы уста, Павловы». Это были горячечные рефлексы последнего допроса тамбовского архиерея Игнатия… «Павловы уста, точно»… Старик в душе, видимо, соглашался с Игнатием, и духовное красноречие Талицкого казалось ему равным красноречию апостола Павла.
   Петру недолго пришлось ждать уничтожения на Руси патриаршества: 16 октября того же 1700 года Адриана не стало.
   На торжественное погребение верховного на Руси вождя православия и главы российской церкви съехались в Москву все архиереи и митрополиты, и в том числе рязанский митрополит Стефан Яворский [119], старейший из всех.
   Похороны патриарха совершили в отсутствие царя, которому не до, того было Пётр с начала октября находился уже под Нарвой и готовился к осаде этого города.
   После похорон Адриана Стефан Яворский, перед отъездом в Рязань, посетил в Чудовом монастыре могилу бывшего своего учителя Епифания Славинецкого [120]. С ним был и Митрофан воронежский, которого рязанский митрополит уважал более всех московских архиереев.
   Оба святителя долго стояли над гробом Славинецкого.
   — Святую истину вещает сие надписание надгробное, — сказал рязанский митрополит, указывая на надпись, начертанную на гробе скромного учёного.
   И он медленно стал читать её вслух.
 
Преходяй, человече! зде став, да взиравши,
Дондеже в мире сём обитавши:
Зце бо лежит мудрейший отец Епифаний,
Претолковник изящный священных писаний,
Философ и иерей в монасех честный,
Его же да вселит Господь и в рай небесный
За множайшие его труды в писаниях,
Тщанно-мудрословные в претолкованиях
На память ему да будет
Вечно и не отбудет.
 
   — Воистину умилительное надгробие, — согласился Митрофан, — и по заслугам.
   — Истинно по заслугам, ибо коликую войну словесную вёл покойник с пустосвятами! — сказал Стефан Яворский. — Вот хотя бы, к примеру, о таинстве крещения: Никита Пустосвят в своей челобитной обличает Никона за то, будто бы тот не велит при крещении призывать на младенца беса, тогда как якобы церковь повелевает призывать.
   — Как призывать беса на младенца? — удивился Митрофан.
   — В том-то вся и срамота! В обряде крещения, как всякому попу ведомо, возглашает иерей; «Да не снидет со крещающимся, молимся Тебе, Господи, и дух лукавый, помрачение помыслов и мятеж мыслей наводяй».
   — Так, так, — подтвердил Митрофан.
   — А Никита кричит: подай ему беса!
   — Не разумею сего, владыко, — покачал головою Митрофан.
   — Никита так сие место считает: «Молимся Тебе, Господи, и дух лукавый», якобы и к «духу лукавому», к «бесу», относится сие моление. Теперь вразумительно?
   — Нет, владыко, не вразумительно, — смиренно отвечал Митрофан.
   Воронежский святитель не знал церковнославянской грамматики и потому не мог отличить именительного падежа «дух» от звательного, если бы слово «молимся» относилось и к «Господу» и к «духу лукавому» также, то тогда следовало бы говорить, «молимся Тебе, Господи, и душе лукавый». Этого грамматического правила воронежский святитель, к сожалению, не знал. Тогда Стефан Яворский, учившийся богословию и риторике, а следовательно, и языкам в Киево-Могилевской коллегии, и объяснил Митрофану это простое правило:
   — Если бы, по толкованию Никиты Пустосвята, следовало и Господа, и духа лукавого призывать и молить при крещении, тогда подобало бы тако возглашать. «Молимся Тебе, Господи, и душе лукавый»… Вот почему Никита и требует молиться и бесу, а его якобы в новоисправленных книгах хотя оставили на месте, а не велят ему молиться.
   — Теперь для меня сие стало вразумительно, — сказал Митрофан.
   — У сего-то Епифания и Симеон Полоцкий сосал млеко духовное и, по кончине его, выдавал за своё молочко, но токмо оное было «снятое», — улыбнулся Стефан Яворский.
   — Как, владыко, «снятое»? — удивился Митрофан. — Я творения Полоцкого — и «Жезл правления», и «Новую Скрижаль» — чел не единожды и видел в них млеко доброе, а не «снятое».
   — Что у него доброе, то от Епифания, а своё молочко — жидковато… Вот хотя бы препирание сего Симеона с попом Лазарем о «палате».
   — Сие я, владыко, каюсь, запамятовал, — смиренно признался воронежский святитель, — стар и немощен, потому и память мне изменяет.