— Послужи, послужи. Царь спасибо скажет, — зловещим тоном отозвался Милославский.
   Матвеев и раньше понимал, что это не все. А слова боярина только подтвердили его догадки. Но поправить дело, очевидно, нельзя было. Враги одолели.
   Мрачно, но сдержанно прощались стрельцы со своим любимым начальником.
   Скажи он им слово — так легко не выпустили бы они Матвеева из Москвы.
   Но Матвеев видел, что делается в душе у этих людей, и твёрдым, решительным приказом звучали его слова, обращённые к стрельцам:
   — Слышьте, детушки, службу свою верно правьте царю и государю со всем родом его. Будет у вас новый полковник на моё место. Ево слушайте, как меня слушали. Царя и землю бороните от недругов, хто б они ни были. И вам Бог воздаст, и царь вас не забудет…
   Слезы текли по щекам у многих из старых стрельцов. Но молчали, как в строю полагается.
   Только как уж уходить стал Матвеев — кинулись, расстроили ряды, благословляют его. Иной крест снял с себя, тянет с ним руку к Матвееву.
   — Храни тебя Господь… Застени [19]Матерь Божия. Возьми на путь Спаса моего… На память бери… Счастливого пути, боярин…
   Едва выбрался Матвеев из толпы, сел на коня и уехал. В июле 1676 года был объявлен Матвееву указ о назначении воеводой верхотурским, а в октябре, когда он с десятилетним сыном Андреем, со всеми своими людьми и вещами, взятыми из московской усадьбы, успел добраться до Лаишева, здесь его остановил царский гонец с приказом — дожидаться дальнейших распоряжений из Москвы.
   «Вот оно когда приспело, время моё», — подумал Матвеев и распорядился, чтобы для него с сыном, с семью племянниками сняли в городке самый обширный двор. Там и расположился он, с учителем мальчика, мелким шляхтичем Поборским, со священником Василием Чернцовым и ближними слугами, всего человек тридцать.
   Остальная многочисленная челядь, которая не разместилась в этом доме, была поселена по соседству.
   Невесело, в пути, в тёмных домишках захолустных посёлков встречал Матвеев с сыном новый, 1677 год, наступивший месяц тому назад, 1 сентября.
   А теперь ещё безрадостней потянулись дни благородного изгнанника в ожидании недобрых вестей из Москвы.
   Ждать пришлось почти два месяца. Только 25 ноября, когда прошла распутица, явился полуголова стрелецкий Алексей Лужин и потребовал от Матвеева выдать ему «лечебник, писанный цифирью».
   — Слышь, боярин, толкуют: та книга, рекомая «Чёрная», у тебя для чародейства всякого. А про ту книгу сыск у нас идёт, и довод на тебя был. Да ещё, слышь, двоих людишек своих мне выдай: Захарку-карла, да Ивашку-еврея. Им про ту книгу ведомо.
   Стал расспрашивать Матвеев Лужина. Тот, расположенный к опальному, рассказал ему все, что сам знал.
   — Слышь, на тебя извет есть. А принёс ево лекарь Давыдко Берлов, одноглазый черт. Сам он теперь в колодки посажен, за приставы. А на тебя клеплет…
   И Лужин повторил, что слышно о «чародействе» Матвеева, о злых умыслах его на жизнь государя. Матвеева словно громом пришибло.
   — Я задумал на здоровье на царское!.. И государь веру дал?
   — Уж о том — не ведаю. Как мне приказано, так и творю. Не посетуй, боярин.
   — Што сетовать? Не по своей ты воле. Вот бери: у меня тетрадка есть словенского письма. А в ней писаны приёмы да снадобья от всяких болезней. И подмечены те статьи словами цифирными для прииску лекарства. Може, о ней приказ тебе дан. Так бери её. И холопей моих, Ивашку да Захарку, вези же.
   Поглядел Лужин, повертел тетрадку в руках — и назад её отдал:
   — Нет, боярин, видать, не то мне надобно. Вернусь да откажу: ничего-де не сыскал. А людишек заберу, не посетуй…
   — Бери, бери… Да, слышь: сделай милость, сам поищи, поройся и в дому этом, где стоим мы, и во всей рухлядишке моей… Штоб речей не было, будто укрывал я што от тебя. Богом прошу, поищи…
   — Не стану, боярин. Душа не велит. Да и приказу мне такова не дано: искать бы, тебя перетряхивать…
   И, не глядя в глаза Матвееву, словно виноватый, ударил челом, поспешил уйти скорее, назад поехал. Карлик Захарка, и Ивашка, крещёный еврей, с ним же покатили.
   Ждёт опять Матвеев.
   Двадцать второго декабря, чуть не в самый сочельник, — новые гости из Москвы приехали: дворянин думный Федор Прокофьевич Соковнин, заведомый недруг Матвеева, и думный дьяк Василий Семёнов.
   Эти не стали церемониться. Переглядели и книги, и письма все, какие были с Матвеевым. Немало грамот царя Алексея, писем и записок было между бумагами. Письма иностранных министров и владык, полученные Матвеевым во время управления Посольским приказом, наказы царские, какие давались боярину, когда он отправлялся сам послом в чужие края, — все это внимательно было осмотрено и переписано.
   Рукописный лечебник, не взятый Лужиным, они отложили. Потом принялись за осмотр вещей, всей рухлядишки боярской.
   Матвеев глядел на это с внешним спокойствием, уговаривая сына, который весь дрожал от негодования и страха:
   — Небось, Андрюшенька. Ничево плохова не будет. Как велено, так люди те и творят. А у нас совесть чиста, так и страху нам быть не может, и обиды нет от того сыску… Уйди в покойчик лучче к Ивану Лаврентьеву… С им побудь али к отцу Василию ступай.
   И отослал сына с учителем к отцу Чернцову в его светёлку.
   Утром нагрянули обыщики, а вечером ещё гости из Казани наехали: тот же Лужин со стрельцами казанскими, с думным дворянином Гаврилой Нормицким.
   Прочтён был указ государя, по которому оставлено было Матвееву немного дворовой челяди, а остальных пришлось отпустить обратно по деревням, а кабальных безземельных и просто на волю. Самому же Матвееву указано ехать в Казань не то под охраной, не то под конвоем и караулом наехавших приставов и стрельцов.
   В Казани новая обида ждала боярина. Враги словно потешались издали над низверженным временщиком. Хотели не сразу, а постепенно заставить его пережить все унижения и муки.
   Явился приказный дьяк, Иван Горохов, и прочитал новый указ от имени царя: отобрать у Матвеева все письма и грамоты Алексея, все официальные документы и бумаги, а также и крепостные акты на вотчины и родовые поместья, принадлежащие ему.
   Велено было отобрать и все лучшее имущество, оставив боярину с сыном только самое необходимое. Тут уж боярин не выдержал.
   — Да за што, за што же все это!.. Кому я теперь помехой, што и достальнова лишить приказано? — вырвалось у Матвеева.
   — Не ведаю, боярин, — с кривой усмешечкой отвечал Горохов. — Как в указе стоит — так и повершить мне надо… А ещё, чай, помнишь, сам ответ держал перед Фёдором Прокофьичем, перед Соковниным, про дела особые, про здоровье про государское. Вот о том, слышь, на Москве и суд идёт.
   — Без меня суд обо мне же. Нешто так водится?.. И ни слова единого про вину мою мне не сказано, а кару терплю безвинно… Ну, видно, Господь испытует раба своего.
   Сказал и умолк. Пошёл к себе в опочивальню, вынес две тетрадки в переплётах кожаных и две просто сшитые из листов бумаги.
   — Вот, слышь, Иван Овдевич, дам я тебе тетрадки. Все тута написано, што есть лучшево пожитишка моево, и отцова наследства, и женина, што сыну жена покойница оставила, што на Москве оставлено в усадьбе в моей… Переписывай знай. Ничево я не потаю. Моей рукой все писано. Не для тебя, для себя писал, ещё опалы не ожидаючи. Сам видишь, не хочу тебя в обман вводить. Как царь приказал — так и творить стану. Слышь, скажи тамо на Москве. Не ослушник — де я воли царской.
   — Скажу, скажу уж, — быстро хватая тетрадки, ответил приказный крючкотвор и стал пробегать глазами записи.
   Про Матвеева ходили слухи на Москве, что за всю долгую службу успел он собрать неисчислимые богатства. Их в свои руки заполучить, на Москву представить — немалую награду за это можно получить!
   И два дня подряд переглядывал да наново переписывал Горохов все добро, какое было взято с собой Матвеевым. Немало нашлось всего. А на Москве, судя по описям, столько же, если не больше, осталось. И диковинные вещи заморские, часы с боем, дорогие, редкие; золотые, серебряные вещи, картины, меха, ковры восточные… Мало ли чего… Целый обоз доставил в Москву Горохов, словно с караваном вернулся из далёкой Индии. И за это пожаловали его сейчас же в думные дьяки, отписали на Горохова одну из нижегородских вотчин матвеевских…
   Боярину оставлено было только носильное платье, бельё, меховые вещи, не из лучших, часть, повозки, утварь… Все самое недорогое.
   Когда уехал Горохов, полгода ещё прожил Матвеев в Казани, ожидая, какие новые распоряжения будут сделаны на муку ему…
   Одиннадцатого июня 1677 года явился стрелецкий голова Иван Садилов и объявил Матвееву последний приговор:
   — «От боярина Ивана Михаиловича Милославского со товарищи приказ даден: по указу царя-государя, великого князя Федора Алексиевича, всея Великий и Малыя и Белыя Руси самодержца, у холопа государского Артемона Матвеева за все великие вины и неправды его честь его боярскую отнять и написать по московскому списку рядовому. А поместья и вотчины его все подмосковные и в городах, и московский дворишко и загородный, и животишки все, и рухлядишку всякую отписать на его, великого государя, и приписать ко дворцовым сёлам. А людишек его, Артемона, и сына его, Андрея, — отпустить на волю с отпускными. А вины его, холопа царского, и неправды все таковы, что в сказке его, Матвеева, какову он дал в Лаишеве думному дворянину Федору Прокофьеву Соковнину да думному дьяку Василию Семёнову за его, Матвеева, рукою, сказано было, что про его, великого государя, лекарства во время скорби [20]государской составлялися, а составляли их докторы Стефан да Костериус. И те-де лекарства он, Матвеев, надкушивал прежде а потом и дядьки государевы бояре князь Федор Куракин да Иван Богданыч Хитрово. И лекарства те самые действительные. А дядьки его царского величества против тех слов твоих показали, что тех лекарств ты, Артемон, не выкушивал и в сказке своей написал все ложно. Да ещё холопы его, Матвеева. Ивашка-еврей да карла Захарка, показали, что чел ты книгу, рекомую «Чёрная», запершись с сыном своим, Андреем, с Николкой Спафарием да с доктором Стефаном. И нечистых духов вызывали-де вы. А карлу Захарку, который за печью заснул и храпеть стал, ты из-за печи вытащил и смертным боем бил. Так с пытки они, холопи твои, показали. А с ними и лекарь Давидка то же показывал».
   — Холопу побитому да лекарю продажному веру дал государь против меня… Заглазно осудили меня за вины небывалые… Что же, видно, так Господу угодно… Его да царская воля, — проговорил с тяжёлым вздохом Матвеев. — А далей что?
   И уж спокойно дослушал конец указа, которым присуждён был на ссылку в далёкий, холодный Пустозерск.
   Заброшен в тундрах этот посад. И хлеба туда не привозят порою в достаточном количестве. Четыре долгих года промаялся там Матвеев, посылая челобитную за челобитной в Москву и царю, и главным боярам. Но все напрасно…

Глава II. ПЕРВЫЕ УРОКИ

   Словно перелом какой произошёл при дворе с отъездом Матвеева.
   Совсем присмирели Нарышкины, чувствуя, что одолевают их враги.
   Царица Наталья почти и не выходила из терема, разве куда на богомолье.
   Петра с глаз не спускала. Словно ждала, что какая-нибудь беда разразится над мальчиком.
   Сам Федор совсем в себя ушёл. Только с Софьей и мог ещё говорить свободно, по душам. Её одной не опасался.
   — Ладно, ничего, — толковали между собой первосоветники. — Люби не люби, чаще поглядывай… Шло бы дело в Царстве по-нашему А там все пустое…
   — Слышь, что наново задумал наш государь? — сообщал Дядька Федора, Иван Богданыч Хитрово, своему родичу, — На царьградскую стать весь московский Верх переиначить мыслит. Ишь, по нраву ему пришлося, как оно, чин чином, у государей у византийских устроено. Раней с Полоцким Симеоном якшался. А ныне — все боле с Лихудами, с братьями водится. В школу ихню часто заглядывает и один, и с царевной, с Софьюшкой. И ей, слышь, стали греки по сердцу… Ровно бы подменили царевну. На старую стать стала все в терему налаживать… Вот и толкует царь, наши бы чины переиначить. Царьградское старшинство завести ладит. На тридесять и на четыре степени боярство и служилый люд постановить. Вот дворецкий ты, слышь, а станут тебя доместиком величать… А который печатник — тот дикеофилаксом наименуется, да ещё тамо: севастократор, да стратопедархис, да как там ещё и не упомнить всево. Не больно-то эллинской премудрости я обучен… Вон и ноне, сказывают, после выходу на стройку на новую, к приказам да ко храму новому, что в Чудове, сбирается и в школу к грекам заглянуть [21]… Да с царевной. Гляди, всех нас перекрестит наново царенька наш молодой… Как и звали нас раней — позабудем… Хе-хе-хе…
   И, забавляясь новой, полудетской затеей Федора, боярин раскатился своим густым, жирным хохотом.
   — Ладно, ништо… Мало ль мы от нево затей видели? Да все не к делу. Как ты меня ни зови, только мово не бери… А наше у нас крепко… Пускай же забавляется юный государь наш. Охоты не любит он, как покойный царь Алексей. Зато до книг охотник да разны службы церковные правит. Вон и Вербная неделя [22]не за горами. Святейшего отца патриарха на осляти поведёт государь. Там — Светлое Христово Воскресенье. Глядишь и тепло настанет. Пора к летней утехе готовиться. Так и пойдёт колесом время. А мы уж за него, за болезного, чёрную работу всякую по царству правим, так што ли, Ивашенька?..
   И старый мудрец тоже рассмеялся самодовольным негромким смехом.
   Не замечая даже того, Федор все выполнял, на что наводили его окружающие бояре.
   Видела это Софья, но ещё не решила, как ей самой поступать. Соединиться ли с вельможами или самостоятельно влиять на брата в своих интересах? А у царевны все чаще и чаще являлись самые смелые грёзы о той роли, которую она, подобно греческой Пульхерии [23], могла бы играть при слабом, безвольном брате.
   Но одно твёрдо задумала и неуклонно выполняла Софья: старалась всюду бывать с братом, где только можно было это сделать без особого нарушения обычаев и этикета царской жизни.
   И сегодня, узнав, что после осмотра новых приказов и церкви во имя Алексия в Чудовой обители Федор сбирается посетить школу братьев Лихудов, греков, иеромонахов, Иоанникия и Софрония, царевна стала уговаривать брата взять и её с собою.
   — Государь, братец, миленькой, покуль ты не женат, возьми уж сестричку свою с собою. Дозволь поглядеть на дела на людские, услыхать речь иную, не здешние нашепты да наговоры теремные наши… Оно ровно богомолье будет… Храм погляжу новый да школу эллинскую… Занятно, вишь, как…
   И вместе с Фёдором побывала царевна на постройке возобновлённого храма во имя святителя Алексия, что в Чудовом монастыре. Оттуда проехали к Ивановской площади, где высились почти законченные высокие каменные палаты новых московских приказов.
   Нижнее «житьё», или этаж, всего двадцать восемь обширных, высоких палат, были выведены ещё при жизни Алексея. Лицом глядели они на Архангельский собор и тянулись вдоль нагорного кремлёвского Взруба, всего на сто десять аршин не доходя до Фроловских [24]ворот. Задней стеной здание выходило к Тайницкой башне. Над воротами приказов была заложена небольшая церковь взамен старой, стоявшей тут же, когда это место принадлежало князьям Мстиславским.
   Федор приказал надстроить второе, верхнее, «житьё», почти такой же величины, как нижний этаж. Во всём новом здании должны были разместиться шесть приказов: Посольский, Разрядный, Большой казны вместе с Новогородским, Поместный, Стрелецкий приказ и Казанский дворец. В последнем, в одной из палат, находился глубокий колодец с хорошей водой, нарочно не засыпанный при постройке.
   Большая лестница с перилами, в десять саженей длиной, выдвигалась от середины здания и вела с верхнего «житья» на шумную Ивановскую площадь. Справа от этой лестницы, против Архангельского собора, темнели большие ворота, ведущие под сводами во внутренний двор приказов. По обеим сторонам средней лестницы выходило на площадь ещё шесть лестниц покороче и поуже, чем главная. Почти на шестьдесят саженей растянулся фронтон этих новых приказов.
   Здесь целый день толпятся челобитчики, снуют приказные. Тут же творят и расправу над уличёнными ворами и злодеями, причём указы и приговоры от имени государя дьяки читают вслух прямо со своего крыльца.
   Когда Федор со всем поездом прибыл на место стройки, работа так и кипела. Сотни людей поднимались и опускались по лесам, принося туда кирпичи, известь в растворе, балки, железные скрепы и доски.
   Десятники хлопотливо сновали между народом, наблюдая за порядком, покрикивая на ленивых, налаживая всю кипучую жизнь в этом людском муравейнике.
   Зная о посещении царя, тут же находились и главные строители со своими чертежами, планами.
   Раскинув листы на обломках досок, на кучах брёвен или тёса, они толковали между собою, порою призывая десятников и отдавая им новые приказания.
   Федор, осмотрев работу, заметил, что дело подвигается быстро вперёд, и остался доволен.
   — К руке изволит жаловать тебя государь, — объявил Языков, сопровождающий повсюду царя, зодчему мастеру Ивану Калмыкову, который вызвался по итальянским чертежам, доставленным из Посольского приказа, соорудить целиком новое большое здание.
   Благоговейно облобызал Иван царскую руку и бил челом Федору, приказавшему выдать награду главному строителю и всем рабочим, чтобы приохотить их больше к делу.
   Оттуда весь царский поезд тронулся к Благовещенскому монастырю, что за Ветошным рядом.
   Здесь в деревянном, старом и не особенно обширном доме давно уже приютилась греко-славянская школа иеромонахов, выходцев из Эллады, братьев Лихудов, Софрония и Иоанникия, или Аники, как прозвали его на Москве.
   Особенное покровительство оказывал Лихудам патриарх Иоаким [25]. И не без причины.
   Когда на Москве появился Самуил Ситианович-Петровский, именуемый Симеоном Полоцким, московский патриарх дружелюбно отнёсся к белорусу-иеромонаху, как к единоверному своему, да к тому же попавшему в большую милость к царю Алексею. Даровитому иеромонаху от лица всего российского духовенства было поручено написать книгу для увещания раскольников, и в 1667 году был отпечатан труд Симеона, озаглавленный «Жезл правления».
   Но скоро милость царя Алексея к Полоцкому проявилась так ярко, что стала вызывать и опасения, и зависть у московского высшего духовенства. А Симеон, не желая считаться ни с кем, не соблюдал благоразумной осторожности при введении тех новшеств, какие задумал осуществить, конечно, по уговору с самим Алексеем.
   Не одни только увлекательные устные проповеди приезжего монаха не понравились московскому духовенству, и книги его сочинения вызывали нежелательные толки.
   В Псалтири и многих догматических, как рукописных, так и печатных, сочинениях Полоцкого сумели найти прямые признаки ереси.
   И патриарх постепенно стал в недружелюбные, чуть ли не враждебные отношения с хитрым, отважным и умным инородцем.
   Уклончивый, мягкий характер Иоакима мешал ему вступить в открытую, личную борьбу с Симеоном. Да и победа была бы вряд ли на его стороне. Это выяснилось особенно в 1676 году, когда Алексей разрешил Симеону открыть в Кремлёвском дворце Печатных дел мастерскую, и здесь выпускались сочинения и иные книги с пометкою, что оные печатаны с благословения святейшего отца патриарха, хотя этого благословения Иоаким и не думал давать.
   Воспитанники византийского благочестия, братья Лихуды, строго правоверные, с точки зрения патриарха и всей старой Москвы, и по взглядам, и по личным интересам, могли лучше всего противодействовать влиянию «польского выходца». Им помогали серьёзные учёные познания и весь их домашний обиход, далеко не похожий на тот свободный, весёлый, только что не греховный род жизни, какой вёл сам Симеон, какой, по его примеру, стали вести царь, царица и царевны, исключая тёток Алексея, слишком закоренелых в старом быту теремов.
   Если в Андреевском монастыре собраны были, как в академии, малоросские и белорусские учёные монахи, наставники и книжники, сеющие в государстве семена западничества, — в Богоявленском монастыре школа Лихудов старалась удержать на прежней высоте учение Византии и Домостроя.
   Таким образом, Симеон, сначала призванный было не особенно учёным московским патриархом как бы в помощь для искоренения вредного церковного раскола, сам внёс в царство раскол, ещё более опасный, могучий и соблазнительный, чем прежнее упорство староверов-аввакумовцев.
   Вот почему Иоаким с особенным вниманием и любовью стал относиться к греко-славянской школе Лихудов, заглядывая в Богоявленский монастырь не менее часто, чем в свою собственную школу, устроенную на Дворе книгопечатного дела, у Никольских ворот, где иеромонах патриарха, Тимофей, также обучал мальчиков, юношей и взрослых из духовенства, дьяконов, даже священников славянскому книжному писанию и эллинской премудрости.
   С воцарением Федора на Лихудов посыпались милости и со стороны юного государя, не слишком расположенного к новшеству в том виде, как оно проводилось Полоцким. Да и советники царя были далеко не из друзей белоруса.
   Под их давлением Федор стал довольно часто навещать школу обоих братьев. Нередко вместе с Иоакимом. Иногда они здесь встречались. Это было вполне естественно: у царя и патриарха занятые, служебные дни были почти одни и те же, значит, и свободные минуты, когда можно было заглянуть в школу, выпадали почти одновременно.
   И на этот раз не успел поезд царя остановиться у Богоявленского монастыря, как туда же прибыл Иоаким в сопровождении своей духовной свиты и бояр.
   День был тёплый, весенний, и в небольшом классе, где ещё не раскрыли окон, тяжело было дышать, хотя кроме царя с Софьей, патриарха и нескольких ближайших лиц из свиты в покое были только оба Лихуды и ученики греческого отделения.
   На простых, тёмных скамьях, перед столиками вроде современных парт, ученики сидели по росту. Впереди — маленькие, самые младшие, больше дети духовного звания. Но было немало сыновей приказных и думских дьяков, даже боярские сынки, как, например, княжичи Пётр, Михайло и Юрий Юрьевичи Одоевские, княжич Алексей, сын просвещённого вельможи, кравчего Бориса Алексеевича Голицына [26].
   Монахи разных обителей, дьяконы и даже священники, явившиеся в эту маленькую «академию» поучиться греческому языку, необходимому для более глубокого изучения Слова Божия, сидели тут же, но на задних скамьях, и с трогательным старанием долбили греческие правила, отвечая уроки наравне с малышами.
   Пока Иоаким задавал вопросы ученикам, вызванным Софронием, царь, не занимая приготовленного для него сиденья, подошёл к первой скамье, сел рядом с самым маленьким из учеников, усадил его, смущённого, раскрасневшегося, почти к себе на колени и спросил:
   — А ты чей? Не видал я тебя раней. Как звать?
   — Петя я… Петей зовут. Васильев сын… дьяка твово, государь, Василия Посникова.
   — Ишь, какой бойкой. А много ль годков тебе?
   — Девять годов. Десятый уж пошёл, государь великий.
   — А что ж ты больно мал. И не дашь тебе стольких годков. В ково это ты? Родитель твой — куды не мал… В мамку, што ли?
   — Сказывают, с матушкой схож, государь. А вон сестрёнка у меня, Глашуткой звать. Та в тятеньку… Куды долговяза…— совсем осмелев, объявил мальчик, осчастливленный вниманием царя.
   — Ну ладно. Скажи родителю, добро задумал, што учит тебя с малых лет… А вон тебе Иван Максимыч даст на гостинцы… Ступай к нему.
   И Федор слегка толкнул мальчика к Языкову, который достал из заранее заготовленного кошеля с мелкой монетой серебряную гривну и отдал мальчику. Тот только хлопал сверкавшими глазками и отвешивал низкие поклоны.
   Царевна Софья тоже подозвала его знаком, погладила по голове, сказала что-то боярыне, стоящей за её стулом. Та, порывшись в глубоком кармане, нашла монетку и сунула школьнику.
   После ответов на вопросы школьники стройными голосами пропели один из тех «кантиков», с которыми на большие праздники ходили к царю, к патриарху, к боярам, славить рождение Христа или воспевать воскресение Его.
   И царь, и патриарх, уходя, вызвали старост, которые избирались обыкновенно в каждом классе из самых успешных и благонравных учеников, допустили их к руке, так же как и обоих Лихудов, и приказали выдать свои дары: от патриарха — по калачу на ученика; в греческом классе — по двухденежному, в славянском классе — в денежку [27]каждый калач. Старостам по рублю серебром. От царя — всем ученикам по алтыну, старостам — по два рубля.
   При общих возгласах радости и привета, окружённые детьми и взрослыми учениками, уселись высокие гости в свои колымаги и, провожаемые настоятелем с братией, тронулись с монастырского двора.
   В тот же день, под вечер, Федор отправился на женскую половину дворца, в терем Натальи Кирилловны, где она проживала с Петром, царевной Натальей и младшими падчерицами: Евдокией и Федосьей.
   За всё время, год с небольшим, сколько прошло со смерти Алексея, вдова его как-то сразу сошла со сцены дворцовой жизни, хотя и жила бок о бок с пасынком-царём.