[87]людьми, князьями да боярами. Не вам великим государям указывать.» А давно ль то время было, не далеко ушло, когда и вся Москва нам в ноги кланялася.
   Кинулись к патриарху стрелецкие головы.
   — Не иначе пойдём к царям, как пошлёшь, батько, с нами владыку, какой получче. Пусть молит за нас царей:.. Не казнили бы лютою смертью А мы языком работать не горазды. Все больше саблею государям служивали. Уж ты не оставь нас, батько!
   — От як нужда — и я став батькой.. А то сбиралыся распопа безумного на моё место постановить, — не удержался от упрёка патриарх. — Ну, та я зла не помню. Бог простит. А пошлю я з вами митрополита Ларивона суздальского. Зело разумен муж тай царям угодный. Вин вас отмолит…
   Как на явную смерть шли выборные к лавре, окружая колымагу Иллариона. Каждый отряд войск, собранных Софьей, какой попадался на пути, стрельцы принимали за облаву, посланную на них.
   Село Воздвиженское, в десяти верстах от Троицы, было полно войск.
   — Тут нам и конец, — решили между собой стрельцы.
   И многие из них тайно вернулись в Москву.
   — Вы откуда? — спросили беглецов.
   — Да с плахи сорвались, из петли ушли. А другие все — и на том свете уже…
   Плач и ужас воцарились в слободах.
   А посланники стрелецкие в это самое время были уже в лавре и стояли понуря головы перед разгневанной царевной Софьей.
   — Не пускают вас цари на очи свои. Больно и скорбно им. Люди Божие, — сверкая глазами, заговорила она. — Как вы не убоялись Бога, подняли руку на благочестивых государей своих, на их царский дом, на синклит боярский? Али забыли своё крёстное целование многократное? Не помните милостей деда, отца и братьев наших, што выше меры на вас изливалися? Для чего возмутились? Пушки вывезли, припас военный разобрали… По Москве с ружьём ходите, круги [88]завели злосоветные по-старому. Москва — не Дон, не Астрахань. Вы — не вольница понизовая. Вот к чему привело своевольство ваше: со всех концов земли собралось воинство ратное для вашего укрощения, на защиту державы нашей. Трепещите, злодеи. Недостойны и зреть лица царского. Именуете себя слугами нашими, а где покорность и служба ваша? Мятеж и своеволие — только и видны от вас…
   Ниц упали выборные, стали молить о прощенье, обещая все поправить, все вернуть, что взято из казны, и выдать злодеев, кто бы ни пытался смущать их.
   Тридцатого сентября вернулись в свои слободы выборные и были встречены, как воскресшие из мёртвых.
   Сейчас же все, что было захвачено в арсеналах, стрельцы вернули начальству и написали от имени всех полков слёзные покаянные грамоты.
   В день Покрова Богородицы [89]стрельцы снова били челом Иоакиму:
   — Будь наново нам покровом, с Пречистой Матерью Господа, — пошли с выборными и со слезницами [90]нашими владыку повиднее. Уж больно за нас хорошо заступался твой Ларивон. Из петли вытаскивал, прямо надо сказать.
   Теперь поехал с ними в лавру Адриан.
   Примирение совершилось. Стрельцы согласились подписать все, чего ни потребовала царевна. Кроме того, они же, конечно, по наущению бояр, били челом Софье:
   — Дозволь, царевна с обоими государями, разломать той столб, што на Пожаре стоит, штоб не было от иных государств царствующему граду стольному, Москве, зазорно. Лучше и памяти не иметь о том, што было. И молодых наших охальников подбивать той столб на озорства не станет…
   Конечно, позволение было дано.
   Второго ноября стрельцы Ермолаева полка явились на Красную площадь и срыли до основания позорный этот столб, прославлявший мятеж и убийства, совершённые ради личных целей и по воле той же царевны Софьи, которая, когда понадобилось, умела живо справиться со своими прежними единомышленниками— стрельцами.
   Так, после живых двух главных свидетелей и пособников её коварных дел, после Хованских, был уничтожен и каменный свидетель происков лукавой, властолюбивой царевны, «царь-девицы», как уже стали звать Софью и в народе.
   Власть над стрельцами была передана осторожному и ловкому Шакловитому, который на деле доказал, каким умелым и непритязательным на вид пособником может служить в самых опасных и сложных положениях государственной жизни.
   Шестого ноября двор торжественно вступил в Москву, и все, казалось, было забыто…
   Почти полгода непрерывных волнений, убийств и мятежа утомили всех.
   Казна пустовала. Люди мирные страдали от лишений и вечного страха за свою жизнь, имущество и свободу…
   Доносы, подозрительность, как ядовитое море грязи, разлились по лицу земли за это время, и все задыхались в смрадном воздухе, полном испарений крови и слез.
   Поэтому Софье было легко понемногу приступить к осуществлению широко задуманного плана.
   Всюду на первые места в управлении царством посажены были преданные ей люди или ничтожные и безликие, слепо готовые исполнить всякий приказ свыше.
   Иван Милославский ведал приказами: Судебным, Челобитным, Иноземским, Рейтарским и Пушкарским. От него зависели суд и расправа в главных русских городах, начальство над иноземными войсками, над всей артиллерией, над рейтарскими и иными полками, кроме стрелецких, и над крепостями. Василий Голицын, кроме Посольского приказа, получил в ведение Малороссию, слободские полки, Новгород, Пермь, Смоленск, Киевскую лавру и иные важнейшие монастыри, богатые казною и влиянием на народ, заведовал иноземными храмами в России и даже склонялся к католическому блеску и формам церкви, получил и Немецкую слободу в Москве, а равно и всех торговых иноземцев, в качестве верховного консула по торговым оборотам, совершаемым в чужих краях. В 1686 году умер Милославский, и все приказы, оставшиеся без начальника, Софья поручила Голицыну. Таким образом, он фактически стал главой всей правительственной машины, диктатором, без объявления о том, и сам же водил войска в походы.
   Шакловитому, кроме Стрелецкого приказа, царевна поручила и Сыскной приказ, Тайную канцелярию свою.
   Безродные и не особенно способные, но послушные люди занимали иные важнейшие посты. В Разряде, исполнявшем обязанности генерального штаба, сидел думный дьяк Василий Семёнов. Окольничий, худородный дворянин Алексей Ржевский ведал финансами России в качестве начальника Большой казны и Большого прихода.
   Удельное ведомство, так называемый тогда Большой дворец, поручен был не одному из первых бояр, а простому окольничему из рядовых, Семёну Толочанову. Он же оберегал и всю государственную сокровищницу, Казённый двор.
   Земские дела вёл думский дьяк Данило Полянский, в Поместном приказе дворянские, вотчинные дела вершил окольничий Богдан Палибин.
   Если эти скорее прислужники, чем сановники большого государства, и были удобны, как послушное орудие, то, с другой стороны, положиться на них было невозможно в случае решительного столкновения с какой-нибудь опасностью.
   Софья скоро узнала это на самой себе. Постепенно раскручивая пружину, туго затянутую для неё стрелецкими волнениями в малолетство царей, Софья, уже через месяц после возвращения в Москву стала всюду показываться на торжественных выходах наравне с царями.
   Сильвестр Медведев и иные придворные льстецы-борзописцы не только слагали в честь царь-девицы оды и панегирики, Шакловитый постарался выполнить в Амстердаме хороший гравированный портрет её, в порфире и венце. Был прописан титул, как подобает царице-монархине: «Sophia Alexiovna, Dei gratia Augustissima». Копии портрета на Государственном орле [91]печатались и в Москве, в собственной печатне Шакловитого.
   Пётр видел, как сестра посягает на царскую власть вопреки воле народа, воле покойного Федора Но что было делать? И он молчал. Только царица Наталья отводила душу у себя в терему, обличая замыслы царевны.
   Однако и тут нашлись предательницы, две постельницы Натальи — Нелидова и Сенюкова. Они дословно пересказывали Софье все толки о ней, все, что слышали в теремах Натальи.
   — Пускай рычит медведица. Когти да зубы надолго спилены у ней…— отвечала рассудительная девушка, но приняла все к сведению.
   И только через два года, в 1685 году, решилась открыто объявить себя не помощницей в государских делах малолетним своим братьям, а равной им, полноправной правительницей земли.
   И вот с тех пор на челобитных, подаваемых государям, на государственных актах и посольских грамотах повелено было ставить не прежний титул, а новый, гласящий:
   «Великим государям и великим князьям, Иоанну Алексеевичу. Петру Алексеевичу, и благородной великой государыне, царевне и великой княжне, Софье Алексеевне, всея Великия и Малыя и Белыя России С а м о д е р ж ц а м…»
   И на монетах с одной стороны стали чеканить её персону.
   Три года после того спокойно правила царевна, хотя и смущало её поведение Петра.
   И почти сразу положение круто изменилось.
   Ещё до майской маеты и мятежа Наталья с Петром при каждой возможности выезжала из Москвы в Преображенское, возвращаясь лишь на короткое время в кремлёвские дворцы, когда юному царю необходимо было появляться на торжествах и выходах царских.
   А после грозы, пролетевшей над этим дворцом, сразившей так много близких, дорогих людей, и мать, и сын с дрожью и затаённой тоской переступали порог этих палат, когда-то милых сердцу по светлым воспоминаниям той поры, когда был ещё жив царь Алексей.
   В Преображенском, почти в одиночестве, окружённые небольшой свитой самых близких людей, в кругу родных, какие ещё не были перебиты и сосланы в опалу, тихо проводили время Наталья и Пётр.
   Мать всегда за работой, ещё более сердобольная и набожная, чем прежде, только и видела теперь радости что в своём Петруше.
   А отрок-царь стал особенно заботить её с недавних пор. Во время мятежа все дивились, с каким спокойствием, внешне почти равнодушно, глядел ребёнок на то, что творилось кругом.
   В душу ребёнка заглянуть умели немногие. Только мать да бабушка чутьём понимали, что спокойствие это внешнее, вызванное чем-то, чего не могли понять и эти две преданные Петру женщины.
   Но в Преображенском, когда смертельная опасность миновала, когда ужасы безумных дней отошли в прошлое, Пётр как-то странно стал переживать миновавшие события.
   — Мама, мама, спаси… Убивают! — кричал он иногда, вскакивая ночью с постели, и мимо дежурных спальников, не слушая увещаний дядьки, спавшего тут же рядом, бежал прямо в опочивальню Натальи, взбирался на её высокую постель, зарывался в пуховики и, весь дрожа, тихо всхлипывал, невнятно жаловался на тяжёлый кошмарный сон, преследующий его вот уже который раз. — Матушка, родненькая… Знаешь… Такой высокий… страшный… Вот ровно наш конюх Исайка, когда он пьян… И рубаха нараскрыт… Глазища злые… Софкины глаза, как на тебя она глядела… Помнишь… И я на троне сижу… Икона надо мною… Я молюся… А он подходит — нож в руке… Я молюся… А он и слышать не хочет… Нож на меня так и занёс… Вот ударит… Я и проснулся тут… Уж не помню, как и к тебе. Ты скажи князю Борису, не бранил бы меня, — вспомня вдруг о дядьке, Борисе Голицыне, просит мальчик.
   — Христос с тобой… Ну, где ж там?! Пошто дите бранить, коли испужался ты? Не бусурман же Петрович твой… Душа у нево… Спи тута, миленький… Лежи… А утром — и вернёшься туды…
   — Ну, мамочка, што ты… Я уж пойду. На смех подымут. Ишь, скажут, махонький… К матушке все под запан… Я уж большой… Гляди, почитай, с тебя ростом…
   — А хоть и вдвое. Все сын ты мне, дите моё родное… И никому дела нет, што мать сына спокоит… Не бойся, миленький… Вот оболью тебя завтра с уголька, и не станут таки страхи снитца…
   — Да не думай, родимая… Не боюся я… Наяву будь, я бы не крикнул, не испужался… Сам бы ево чем. А не устоять, так убечь можно… Я не боюсь. А вот со сна и сам не пойму, ровно другой хто несёт меня по горнице, да к тебе прямо.
   — Вестимо, ко мне… Куды же иначе… Себя на куски порезать дам, тебя обороню… Недаром меня сестричка твоя медведицей величает… Загрызу, хто тронет моё дитятко.
   И Наталья старалась убаюкать мальчика, который понемногу успокаивался и начинал дремать.
   — А што, матушка, как подрасту я, соберу рать, обложу Кремль, Софку в полон возьму, к тебе приведу. Заставлю в ноги кланятца. И потом штобы служила тебе, девкой чернавкой твоей была… Вот и будет знать, как царство мутить… Наше добро, отцовское и братнее, у нас отымать… Вот тода…
   — Ну, и не в рабыни, и то бы хорошо. Смирить бы злую девку, безбожную… Да сила за ей великая. И стрельцы, и бояре… Все её знают, все величают. Всем она в помогу и в пригоду. Вот и творят по её…
   — Пожди, матушка. И я подрасту — силу сберу, рать великую… И по всей земле пройду, штобы все узнали меня… И скажу: «Я царь ваш. И люблю вас. Своё хочу, не чужое. И править буду вами по совести, как Бог приказал, а не по-лукавому, как Софья вон с боярами своими, с лихоимцами». Все наши, слышь, челядь, и то в один голос толкуют: корысти ради Софка до царства добираетца… А што я мал… Ништо!.. Подрасту — и научусь государить… Про все сведаю, лучче Софьи грамоту пойму… Вот её и знать не захочет земля… и…
   — Ладно, спи… Пока солнце взойдёт, роса глаза выест, так оно сказывают… Спи, родименький. Господь тебя храни…
   И Пётр засыпал, овеянный лаской матери, успокоенный тем, что над ним стоит, как ангел-хранитель, эта страдалица-мать.
   Наутро мальчик вставал, немного усталый, словно после трудной работы, и потом целыми днями ходил задумчивый, озабоченный.
   Учился он внимательно, но порой словно и не слушал объяснений Менезиуса и других учителей своих.
   — Што с тобой, царь-государь, скажи, Петрушенька? — обращался к мальчику Стрешнев или другой дядька.
   — Сам не знаю. Все што-то словно вспомнить я хочу, а не могу И оттого не по себе мне. Ровно камень на груди лежит… А слышь, скажи, Тихон Никитыч, много ль всех стрельцов на Москве?
   — Не мало. Девятьнадесять тыщ, а то и боле наберетца…
   — О-ох, много… Хоть и не очень лихие в бою они… Больше на посацких хваты, у ково ружья нет… А все же, коли добрых воинов на их напустить, меней чем шесть либо семь тысящ не обойтися, штобы побить их вчистую.
   — Ты што же, аль не собираешься?..
   — Соберусь, когда пора придёт, — совсем серьёзно, глядя на воспитателя, отвечает мальчик. — Аль ты не видел, што они, собаки, на Москве понаделали? И по сей час ещё не заспокоились. Я им не забуду… Эх, кабы иноземная рать не такая была. Вон, слышь, што Гордон али иные сказывают: «Наше дело — с иноземными войсками воевать. А што у вас, в московской земле, недружба идёт, нам в то нос совать непригоже. В гостях мы у вас — и хозяевам не указ…» Слышь, Тихонушка, энто выходит, хотя убей меня на ихних глазах, им дела нет?..
   — Ну, не скажи, Пётр Алексеевич… Тово они не допустят. А ино дело, и правда в их речах. Однова — они за правое дело станут. А другой раз, гляди, и ворам помогу дадут. Лучче уж их не путать нам в свои дела, в московские…
   Опять задумался мальчик.
   — А слышь, ежели земскую рать собрать. Её спросить: можно ли так быть, штобы девка-царевна, поправ закон всякий, рядом с братьями-царями на трон лезла? Не было тово у нас. И быть не должно…
   — Погляди, мой государь, и ответ себе увидишь. Написали вы, государи, грамоты. А посланы энти грамоты по городам ею, царевною-девицей, не мужем-государем. И всё же пришли на помощь дворяне, и рейтары, и копейщики, городовые служивые… Им царство да державу надо знать, землю боронить. А хто ту державу в руках держит, почитай, им и все едино. Не больно начетисты. Правды не ищут. Было бы жито в закромах да сусло в браге…
   — Вот, и то нехорошо, Тихонушка. Я сметил: што разумней, умней, ученей человек, то он учтивей и ко всему доходчивей… Как сам царить буду, повелю всем науку знать всякую… Вон как, сказывают, в чужих землях заведено. Редко хто и не книжный бывает, не то мужики, а и бабы простые. А у нас и попы, бают, есть, што Псалтири кверху пяткой читают…
   — Есть, есть, што греха таить.
   — Ну, добро… Я подумаю… Я уж што-либо да измыслю. Нельзя же так…— с наивной убеждённостью проговорил мальчик.
   И он надумал, гениальным чутьём своим уловил, что надо делать, как создать силу, свою, русскую, преданную ему, Петру, для восстановления справедливости в семье Петра, для восстановления правды по всей земле Русской и порядка в управлении царством.
   Потолковал на досуге Пётр с несколькими из мальчуганов-сверстников, с которыми по большей части играл в войну:
   — А нет ли у тебя ково из родни постарше, хто охоч был бы с нами потешитца? Пришло мне на ум взаправдашнее ученье воинское наладить. Вон меня хотят, как подрасту, на войну посылать с ратниками, землю оборонить. А я ничево и знать не буду… Зови, коли знаешь, хто захочет…
   — Ладно. А жалованье какое?
   — Какое солдату полагаетца… Да сверх тово — от себя дам, — хватит. Уж сыт будет. А и дело будет не велико. Ты приводи. Мы столкуемся…
   А сам потом к матери и к дядькам обратился, им то же повторил, что и товарищам говорил, и прибавил:
   — Научусь на малом, большое буду знать. Мне так учители мои не однова сказывали.
   Прослезилась Наталья.
   — Господь почиет на тебе, дитятко моё роженое. Дите и забаву в дело ставит. Потешайся. Все дам, што потребуешь. Свои выложу гроши последние. Да и то сказать, — как бы нащупывая мысль сына, прибавила Наталья. — Из этих потешников, конюхов твоих, гляди, охрана добрая подровняетца для тебя же…
   Так были основаны потешные полки: Преображенский и Семеновский, окончательно сформированные Петром в марте 1687 года.
   Сначала на Москве не обратили внимания на затеи мальчика.
   Тем более что и военные игры сменялись у Петра сплошь и рядом весёлыми песнями, детскими играми, даже плясками. А когда мальчик подрос и его парни потешные стали обрастать бородами и усами, появилось на сцене для оживления и пиво, и мёд, и винцо порою.
   — Девушка — пей, да дельце разумей, — говорил молодой инструктор нового войска и не мешал забавам своих потешных, их весёлым пирушкам и посиделкам.
   Зато и эти потешные, очень скоро посвящённые во все тонкости полевого и крепостного строя, готовы были душу положить по единому слову своего царя и рядового, каким вступил в полк державный его основатель.
   Инструкторы из иностранцев, которых подбирал образованный, тактичный и знающий людей Борис Голицын, дали постепенно войску потешных всю выправку и военные познания, какими обладали лучшие западные войска.
   Даже своя артиллерия и фейерверкерский отряд завёлся в потешных полках.
   Тут Софья сразу широко открыла глаза на невинную, как сначала казалось, затею брата, постепенно вырастающую в величине и представшую перед ней как готовое ядро преданной Петру военной силы.
   И, главное, устремя внимание на внешнюю политику, на военные столкновения у крымских пределов и в других местах, Софья упустила момент, когда можно было ещё все привести к нулю и запретить брату играть в такие опасные потехи… Но когда Софья оглянулась, Петру было уже пятнадцать лет, потешных насчитывалась не одна тысяча человек, с настоящими опытными начальниками… И оставалось мириться с фактом, ожидая, что будет дальше.
   Ждать Софье пришлось недолго.
   Хотя Пётр занимался не одним военным строительством, а волей случая, как сам о том написал, пристрастился и к воде, ездил на Переяславльское озеро, строил своими руками и спускал там галиоты [92]и корабли военные, но все, что делалось в государстве и за пределами его, не ускользало от внимания крупного юноши, каким стал в пятнадцать лет царь, выглядевший и на все двадцать.
   Видя, как плохо сражаются русские воеводы и войска всюду, куда ни пошлют, даже под начальством прославленного Василия Голицына, Пётр как будто пожелал дать всем урок настоящей баталии. Кстати, и самому при этом хотелось ему узнать, какую силу имеет он в руках, да и другим, то есть Софье, не мешает показать, какой выходит посев, если, подобно Язону, сеять драконовы зубы.
   На Яузе-реке был построен городок, земляная крепостца Пресбург.
   Сюда призвал Пётр музыкантов-флейтщиков и барабанщиков-бутырцев.
   Все войско своё Пётр разделил на две части: меньшая оборонялась, большая нападала. Сам царь-отрок шёл в рядах солдат с ручными гранатами, изготовленными из глиняных горшков, наполненных горючей смесью…
   Осада и бой велись по всем правилам до решительного приступа, когда участники так разгорячились, что не на шутку стали драться, нанося серьёзные повреждения друг другу, и человек двадцать чуть не потонуло при этом, так как атакующие загнали их далеко в реку, а сдаваться они не желали.
   Не только Софью, теперь и Наталью стали тревожить опасные забавы Петра, его частые отлучки в Переяславль-Залесский, где на большом озере, имеющем до десяти квадратных вёрст, Пётр сам строил небольшие корабли, ставши заправским «корабельного дела мостильщиком», не хуже приглашённых из Голландии корабельщиков. Пригляделся юноша и к «щегольному» мачтовому делу.
   И вот, чтобы отвлечь сына от опасных его странствий, царица Наталья задумала его женить, так как в то время юноша семнадцати лет считался вполне женихом.
   Были, как положено, собраны красивые девушки-невесты. Но мать сама выбрала подругу сыну, красивую, хотя и недалёкого ума девушку, Евдокию Лопухину, дочь боярина Федора, давнишнего друга семьи Нарышкиных.
   В январе сыграли свадьбу, а в апреле царь-работник уже был на своём любимом озере, на переяславльской корабельной верфи.
   Мать и молодая жена писали ему письмо за письмом, кой-как вызвали в Преображенское, на семейные панихиды по царю Федору. Но вернуться опять на озеро Петру не удалось, так как недобрые вести дошли из Москвы в тихие горницы Преображенского дворца.
   С тех пор, как 19 мая 1686 года, в день святого митрополита и Чудотворца Алексия, царевна наравне с царями, в порфире и короне, появилась на торжественном царском выходе, шествуя рядом с братьями, когда стала писаться наравне с малолетними государями самодержицей российской, не было сомнения ни у кого, куда направлены планы Софьи.
   Не чувствуя за собой крепкой опоры, Пётр сносил дерзкие выходки сестры.
   Но в июле 1689 года в Успенском соборе наступил час, когда юный царь счёл возможным дать первый отпор притязаниям Софьи.
   Оба царя и царевна прослушали литургию в честь чудотворной Казанской иконы Божьей Матери, после чего всегда совершался большой крёстный ход из Кремля на Красную площадь, в Казанский собор.
   Одни цари обычно участвуют в этом шествии.
   Но Софья, вопреки ритуалу, взяла образ Богоматери, именуемый «О тебе радуется», и заняла место в ряду с обоими братьями.
   — Скажи царевне-государыне, негоже ей с нами, государями, вровень идти, да и вовсе нелет [93]открыто на народ с крестами ходить. Осталась бы лучче, так я прошу, — бледный, словно сам опасаясь своей отваги, сказал Прозоровскому Пётр.
   Прозоровский, покачивая в недоумении головой, не смог ослушаться и передал царевне слова брата.
   — Сам бы не шёл, коли ему зазорно со мной рядом быть, — громко и резко отрезала Софья.
   Вспыхнуло лицо Петра. Какая-то судорога пробежала по нему.
   Изредка, но появляется эта неприятная гримаса на красивом лице царя. И впервые появилась она после майских убийств.
   Не говоря ни слова, Пётр поставил икону, которую должен был нести, вышел боковыми дверьми из храма и поскакал в своё Преображенское…
   С той минуты поняла Софья, что Пётр рассчитал свои силы и только ждёт удобной поры, чтобы явиться и сказать: «Оставь место, которое заняла не по праву».
   «Нет, — думала царевна, — лучше уж я вперёд поспею, братец любимый…»
   И стал после этого быстро созревать большой, опасный заговор против Петра, против его матери, заговор против всех, кто ему предан, кто мог бы постоять за юношу-государя.
   Пути и выходы в таких делах были хорошо знакомы, давно испытаны непреклонной царевной.
   Подкуп, жалобы, уговоры, посулы и угрозы — всё было пущено в ход.
   И вот 7 августа 1689 года, накануне дня, когда решено было привести в исполнение хитро задуманный план, по Москве пронеслись тревожные вести:
   — Подмётное письмо объявилось в Верху, в царских хоромах: «В ночь на восьмое августа внезапно придут потешные конюхи царские из Преображенского на избиение царя Иоанна и всех сестёр его, царевен, с Софьей во главе…»
   Сейчас же был отдан приказ: ночью кремлёвские ворота держать на запоре.
   Повсюду в стрелецких слободах получен был указ от Шакловитого и Василия Голицына: посылать от каждого полка по сотне людей в Кремль для охраны царской семьи.
   Были поставлены отряды и в других местах, на Лубянке, на Красной площади.
   Никто не знал хорошенько, для чего собирают стрельцов в полном вооружении, против кого они должны действовать, куда их поведут.
   Только самые близкие люди знали правду.
   Никитка Гладкий, посредник и приспешник Софьи, полагая, что дело уже бесповоротно затеяно царевной, открыто говорил в Кремле товарищам по караулу:
   — Я, гляди, уж и верёвку привязал ко спасскому набату. Как пойдём на Патриаршие палаты… Примемся за казну патриаршую богатую… А я так и зыкну громким голосом на Акимку-простоту: «Гей, из риз-то из цветных долой, никоновец… Возденут их на плечи истового пастыря Христова, не на твои, што, подобно волку, хитишь стадо Божие…»