Страница:
в своих водах, и устраивать всякие каверзы из мин в чужих, - если и делали
все это, то делали это без заметного увлечения, очень редко видя перед собой
противника. Однажды только, после озорничества "Гебена", которого турки
перекрестили в "Селима", слышен был по морю ночью гул отдаленной канонады, и
потом говорили, что это наш крейсерский отряд столкнулся с турецкими
крейсерами и обратил их в бегство. Иногда наши миноносцы отправлялись
"пошарпать берега Анатолии", и потом объявлялось, что потопили столько-то
фелюг. Но всю эту морскую войну, которую вел севастопольский флот, нельзя
было назвать иначе, как зауряд-войной.
И теперь, отбывший свое дежурство на вокзале и подходивший в свисте
боры, радостном колокольном звоне и плеске трехцветных флагов к дому
Думитраки на Малой Офицерской, где он жил, прапорщик Ливенцев шутливо, но,
как ему казалось, очень близко к истине думал, что вот в этот город смотреть
зауряд-полки, приготовленные к доблестному убою, приехал зауряд-царь.
Едва Ливенцев пришел домой, как его встретила Марья Тимофеевна, вся -
восторг и сияние:
- Я тоже только сейчас пришла! Ну, совсем, совсем шагах в пяти от меня
государь в автомобиле проехал!.. Хотя не сказать бы (тут она понизила
голос), что очень он красивый... Только вы, пожалуйста, никому не говорите,
что вам скажу сейчас! Не скажете?
- Буду молчать, как могила, - обещал Ливенцев.
- Вы знаете, оказался он совсем рыжий!.. Рыжий! - повторила она почти
шепотом. - А я таких рыжих вот до чего не люблю!.. Вы никому не скажете?
- Ну, зачем же мне говорить кому-нибудь, что вы рыжих не любите? -
удивился Ливенцев. - Наконец, это ведь ваше частное дело.
- Нет, все-таки, не дай бог, полиция узнает, ведь мне что за это быть
может!.. И потом оказался у него нос совсем маленький какой-то... Что же это
за мужчина такой, когда нос маленький? И даже будто бы, мне так показалось,
курносый...
- Одним словом, я вижу, царь вам не понравился.
- Николай Иваныч! Что же это вы так громко? - зашептала совсем
испуганно Марья Тимофеевна. - Ну, я вовсе не буду говорить в таком случае
ничего больше!
По-видимому, из кокетства, - так по крайней мере казалось Ливенцеву, -
она иногда коверкала самые обыкновенные слова, и теперь тоже вместо слова
"больше" у нее вышло "польше".
Ливенцев счел нужным ее успокоить:
- Уверяю вас, Марья Тимофеевна, нас не подслушивает теперь ни один
полицейский. Прежде всего им теперь совсем не до нас, - не так ли?
- Конечно, это - ваша правда, что они теперь все государем заняты, а
все-таки... Потом же еще показалось мне, что у царя борода сюда вот, к
вискам, пошла уж седая, - хотя и шепотом, но поделилась все-таки этим важным
открытием хозяйка с жильцом-прапорщиком, но тут же и испугалась такой своей
откровенности: - Это, конечно, снегом его запорошило, государя, а я-то
дура...
- А разве снег шел?.. Царь, я знаю, ехал, но чтобы снег шел - этого я
не видел. Снегу не было.
- Да-а?.. Ваша правда, Николай Иваныч, а я... Ну, тогда, значит, я
ошиблась. Показалось мне просто, а седины у него никакой не было.
- Почему же не было? Я тоже видел царя сейчас на вокзале, и, по-моему,
седина в бороде есть... а насчет беса в ребре точно не знаю.
Марья Тимофеевна даже всплеснула руками перед раскрасневшимся лицом.
- Николай Иваныч! Что же это вы так? Или это вы все надо мной
надсмехаетесь? И правда ведь, что же это я, дура, вздумала! Что же, государю
нашему краски, что ли, не могут достать, бородку ему подправить, в случае
если даже, чего боже избави!..
- Даже целого брю-не-та из него могли бы сделать. Эх, не догадаются там
никак о наших с вами вкусах!
- Ой! Что это вы!.. Не буду говорить больше!
Испуганная Марья Тимофеевна кинулась в дверь.
Ливенцев рад был, что на смотр мог он совсем не являться, и блаженно
разлегся на койке с книгой в руках. А вечером спустился к нему со второго
этажа старший врач Моняков и сказал, морщась и держась за шею и поясницу:
- Просвистало меня насквозь на этом ветру окаянном! Шесть стаканов
горячего чая выдул подряд, а все-таки прострел неизбежен. Шутка ли, на таком
ветру людей два часа держать, и никакого прикрытия!
- Неужели два часа смотр был? Вот так штука!
- Ждали два часа... А смотр что? Смотр в каких-нибудь двадцать минут
свертели. Они ведь тоже не дураки на холоде стыть, когда сразу все видно.
Вид у ратников геройский? - Геройский! - Отвечают на приветствие согласно? -
Согласно! - Сапоги чищеные? - Чищеные! - Бляхи вороненые? - Вороненые! -
Начальство глазами едят? - Едят!.. Ну и все. Какие еще могут быть разговоры?
Пообещал царь за все наши отличные качества знамена нам прислать. А то как
же - мы кровь свою проливать вполне собрались, а знамен не имеем! Потом царь
со всей своей свитой - в машины, а мы - по казармам шагом марш... Впрочем,
был один маленький инцидентик со штабс-капитаном не нашей дружины.
- Да у нас и совсем нет штабс-капитанов, бог миловал.
- Из дружины он оказался генерала Михайлова... Очень у него физия
скособочена, вообще вид очень иронический такой и от губы кверху шрам идет.
Ну, ясное дело, видит царь - обработанный кем-то человечек, и надежда,
должно быть, у него такая была, что на войне этой или японской угораздило
его так себе косметику испортить... Может быть, даже к награде его хотел
представить, аллах ведает! Спрашивает его: "Где получили это увечье?" Другой
бы сообразил бы и сказал бы: "На войне с Японией..." Или там: "Защищая веру,
царя, отечество от коварного и наглого врага!" - как в те времена в газетах
писалось. А этот дурак - Переведенов его фамилия - возьми да и брякни: "В
Екатеринославе, во время революции девятьсот пятого года, ваше величество!"
Не знал, конечно, что самое слово "революция" при царе и упоминать нельзя!
Царь его поправляет сдержанно: "Во время беспорядков". А потом видит, что у
него и уха нет. "А ухо, говорит, свое вы где потеряли?" То есть буквально в
рот ему вкладывает: "В сражении под Мукденом, например, или под Ляояном, что
ли..." А тот по-своему, иронически глядит на царя и опять свое: "И ухо то же
самое во время все той же революции!" Тут его величество как будто даже
искренне огорчился: "Я вам сказал уже: беспорядков!" И отошел. И надо было
видеть, как все потом, иже с ним были, вся свита, - а их человек десять
было, - на этого штабс-капитана глядели, когда мимо него проходили!..
Конечно, придворного воспитания штабс-капитан не получал, но и откуда ему
было знать, как надо ответить? Теперь генерал Михайлов, должно быть,
последние волосы рвет...
- На себе или на штабс-капитане? - перебил весело Ливенцев.
- Да уж на себе, конечно, что сам этого штабс-капитана своего не
разглядел перед смотром как следует. Ведь явно выигрышным номер был,
доставил бы царю удовольствие и себе кое-какой почет. "Вот, дескать, ваше
величество, штабс-капитан, раненный под Мукденом, снова жаждет лечь всеми
своими костьми за..."
- За Распутина и компанию? - подсказал Ливенцев.
- Хотя бы... И вдруг дурак испортил всю музыку! Теперь, я полагаю, он
этого Переведенова со свету сживет, дурака такого!
- Ах, любопытно бы было поглядеть на этого дурака! Признаться, очень
люблю дураков, - с чувством сказал Ливенцев.
- Гм... А кто же у нас их не любит? Я однажды, помню, с другим земским
врачом и на земской же тройке ехал по делу, а ямщик был пьян, дорога
скверная, грязь, ночь... Говорю ямщику: "Смотри в грязь нас не вывали". А
он: "Это я-то, да чтобы в грязь вывалить! На сухом месте может, конечно,
всякое случиться, - кто без греха? Ну, чтобы уж в грязь, - нет! Этого никоим
манером не допущу!" И что же он, мерзавец? Конечно, с пьяных глаз погнал с
какого-то косогора в провал, экипаж набок, да еще проволочило нас спинами
сколько-то шагов, пока, наконец, лошади стали. Освободились мы кое-как с
товарищем из-под экипажа, грязнее свиней вылезли, и давай спички зажигать,
посмотреть, в каком положении дело. А ямщик наш - он тоже слетел -
подымается, и видим мы при спичке - на бороде у него кровь: губу он себе обо
что-то порезал. Мы к нему, конечно, как оба врачи: "Давай пощупаем,
челюстная кость у тебя цела ли?" И, конечно, усердно мы спички зажигаем все
ради этого случая. А ямщик нам: "Эх, спицы бы хоть пожалели, а то потом и
закурить не будет!.. Вот и сразу видать - ненастоящие господа вы!.."
- Зауряд-господа, - вставил Ливенцев.
- "...Потому что настоящие - они бы спиц тратить не стали да искать,
кость у меня там какая-то цела ль. Они бы мне за такое дело, как я их в
грязь вывалил, вон бы какую прибавку к губе должны бы мне сделать, а не то
чтоб меня лечить! Ну, в таком разе помогайте экипаж подымать, - берись, где
кому сподручней... Эх, род-димые! Дураками наша земля только и
процветает!.." Вот афоризм! Можно сказать - глас народа.
Ливенцев улыбнулся.
- Погодите, пойдем и мы с вами дурака валять: дайте-ка только получить
знамена!
Моняков поерошил бороду тонкой просвечивающей рукой и сказал уверенно:
- Нет! Я убежден все-таки, что до нас дело не дойдет. Войну должны
закончить к весне, а то некому будет ни пахать, ни сеять, и все равно тогда
армии с голоду должны подохнуть. Нас, паразитов, кормить тоже не шутка!
- Земские замашки в вас вопят - "пахать, сеять некому"! А бабы на что?
И у нас, и у немцев, и у французов - и запашут и посеют.
- А у турок? Тоже бабы пахать пойдут? - уязвил Моняков. - Живал я в
краях Магомета, - бабы там только по домашности, а пашут мужики какими-то
колчужками. Эх, никогда не забуду, как из Казалинска в Кара-Кумы, верст за
четыреста, на мертвое тело мы с фельдшером и следователем ехали один раз.
Вот было путешествие! А совсем ведь и не путешествие, просто по делам
службы: ирригационное убийство, частый очень случай, - из-за воды там готовы
глотку кому угодно перервать. На восьми верблюдах мы ехали: на одном - я, на
другом - фельдшер, на третьем - следователь, на четвертом -
проводник-киргиз, а на четырех еще верблюдах турсуки с водой везли. Днем
нельзя было ехать - жара шестьдесят градусов, ехали ночью. Четыреста верст -
туда, четыреста - оттуда. Экспедиция если какая научная, это бы еще куда ни
шло, а то - мертвое тело!.. Убили и убили, при чем же тут врач? Я ведь его
не воскрешу! Зачем же я должен целый месяц мучиться и население без
медицинской помощи оставлять? Вот он, чиновничий формализм!.. Погодите! Я
когда-нибудь на досуге опишу этот эпизод как следует. Вы это прочитаете со
временем во "Враче".
- Гм... Буду ждать этого удовольствия... А как наш Полетика на смотру
держался?
- Очень звонко скомандовал: "Смирно!", и прочее. И ни в одном слове не
сбился. Баснин тоже был очень приличен. Вообще я думаю, что смотры - это
омолаживающее средство... А вот что для вас будет, кажется, особенно
интересно: ваш "приятель" Генкель получает, как он мне сам говорил, -
правда, по секрету, - здесь, в Севастополе, штатную должность, так что может
на ней остаться и после войны...
- Это - ужасная новость! - даже вскочил со стула и начал в волнении
ходить по комнате Ливенцев. - Неужели штатную должность? Какую же? Где?
- Этого не сказал, где именно, но будто бы вполне самостоятельная. И
повышенье по службе.
- Даже повышение? Такому подлецу? За что?
Моняков сказал наставительно:
- Не волнуйтесь зря, а то опять перебои будут, и придется ландышевые
капли вам пить.
- Как у нас везет мерзавцам!
- Мерзавцы энергичны - в этом вся штука. Где сопляки разводят свой
соплизм, там мерзавцы действуют во все стороны локтями - и преуспевают,
конечно.
- Но почему же все-таки? Почему преуспевают?
- Потому что надоедают соплякам, и они на них машут, наконец, руками.
- У вас выходит так, что есть только две категории людей: сопляки и
мерзавцы.
- Может быть, только и есть, что эти две категории.
- Так что если кто протестует, когда видит мерзавца, то это непременно
сопляк?
- А знаете, что я вам на это скажу? - Тут Моняков сильно задрал кверху
свою клочковатую бороду. - Если только протестует он, а зубы выбить мерзавцу
не может или не смеет, то, конечно же, он сущий сопляк!
- А если может и смеет зубы выбить, то такой же мерзавец с локтями?
- Что тогда? - Глаза Монякова начали бегать от усилия мысли. - Тогда он
ни то, ни другое просто потому, что выполняет функцию не частного лица, а
власти предержащей, потому что только она, предержащая власть, выбивает зубы
на законном основании.
- Проще говоря, тогда он прибегает к самосуду?.. Вы извернулись
неплохо. Вы сейчас вспомнили, с одной стороны, об японской войне, с другой -
об ямщике, который вас вывернул, да еще и дураками за интеллигентские ваши
замашки обозвал... Видите ли, это да еще Генкель этот проклятый мне
напомнили тоже один со мною случай... Ведь я во время японской войны тоже
призывался, как прапорщик, в Очаковский полк. Полк этот и стоял в Очакове.
Очаков же - это очень глухое местечко. Бычков там можно было ловить
удочками, даже скумбрию, даже осетров небольших, но больше там ни-че-го! А
тут один батальон наш переходит в Херсон для несения караульной службы. И
как раз не тот батальон, в котором был я, а другой. Завидно, а ничего не
поделаешь. Херсон все-таки губернский город, не Очакову чета. И вдруг, на
мое счастье, приходит ко мне другой прапорщик, такой же, как я, со странной
просьбой: "Не хотите ли поменяться со мной ротами: вы бы тогда в Херсон, а я
бы здесь остался". Я, конечно, ему: "Ах, отец-благодетель! Да это как и
нельзя лучше!" Пошли мы к командиру полка и устроили замену. А когда
устроили уж, я его спрашиваю, почему все-таки он не хочет в Херсон. "Да
из-за ротного командира, - говорит. - Бывают среди них звери, но такого я не
предполагал даже". - "Та-ак! - говорю. - Значит, это вы меня к зверю
пихнули?" - "Ничего, вы, - говорит, - человек смелый, а я - робкого десятка,
только смотрю на него да глазами моргаю". Ну, словом, эшелон ушел уж в
Херсон, а я дня на два задержался в Очакове, потом туда пароходом в
одиночном порядке. Прибыл туда утром, да надо было найти, где расположился
наш эшелон, - все-таки около восьми часов я уже входил в помещение роты
своей новой. Приглядываюсь, где ротный, вижу капитана, - фамилия его была
Абрамов, борода ярко-рыжая, и так же с сединой, как сегодня я у царя видел,
только немного длиннее, сухощавый, но очень жилистый, а главное - вида
действительно свирепого. В Очакове я его среди массы офицерства просто не
разглядел, да и быть пришлось мне там всего недели две-три. Хорошо-с...
Подхожу прямо к нему: "Господин капитан, честь имею явиться. Назначенный в
вашу роту прапорщик Ливенцев". Смотрю, очень медленно тянет мне руку и этак
в нос как-то: "Очень поздно изволили явиться! Занятия начинаются в восемь
часов, а теперь уже десять минут девятого". Меня и вздернуло сразу.
Выхватываю я свои часы, говорю: "Господин капитан, на моих часах без пяти
восемь. Так как ваших часов я еще не видал и поставить по ним свои не успел,
и так как я только что приехал на пароходе..." Он меня перебивает совсем
по-хамски; "Проверьте вторую шеренгу". Оглядываюсь я кругом: солдаты стоят -
винтовки "на плечо", - значит, ружейными приемами занимаются. Это - во время
такой войны, когда нас бьют и бьют японцы. Насмешка над здравым смыслом!
Смотрю, еще незаметный и серенький, с черной бородкой, прапорщик, бывший
кандидат на судебные должности, юрист, я его только по фамилии знал, Гуссов,
- стоит окаменелость какая-то, мне хотя бы головой кивнул. Эге, думаю, так
вот тут какая атмосфера! Не зря прапорщик Серафимов отсюда сбежал и в
Очакове решил остаться... Все-таки я сейчас же ко второй шеренге, всех
обошел, прием у всех проверил, кому что нужно было сказать - сказал. А полк
этот, нужно заметить, густо был пополнен призванными из запаса, как и я.
Особой чистоты отделки в ружейных приемах у них быть не могло. Кроме того,
долго держали их на одном приеме... Дошел я до последнего и из шеренг выхожу
на открытое место. Абрамов мне противным таким, козлиным голосом
дребезжащим: "Проверили?" - "Проверил", - отвечаю. Он идет ко второй шеренге
сам, - вижу, солдаты задергали винтовки, глаза на него выпучили, стоят в
страхе. Остановился он перед правофланговым. "Штык выше! Приклад доверни!..
Да "доверни" я тебе сказал, а не "в поле"!" И вдруг - хлоп его кулаком по
скуле! Посмотрел я на Гуссова, - стоит, как статуя. А Абрамов уже около
следующего. "Антабку в выем плеча! Выше!.. Ниже!.. Да в выем плеча, тебе
говорят!" Хлоп - и этого тоже. И так пять человек он "проверил" и всех
хлопал по скулам. А я с каждым разом взвиваюсь, и даже на цыпочки поднимался
от омерзения. Наконец, к шестому он, бородатому такому дяде: "Штык выше! В
поле штык!.. Много!.. В поле!.. Много!.. Еще в поле!.." Потом опять - хлоп!
- и даже хряснуло во рту у того, - должно быть, зуб сломал. Вот тут я и
взвился, наконец, как следовало взвиться! "Ка-пи-та-а-ан!.. Солдат не
би-ить!" - закричал я прямо не своим голосом и даже, помню, шашку почему-то
наполовину вытащил из ножен.
- Что вы! Да ведь за это вам крепость могли дать! - удивился Моняков.
- Два года крепости - я потом справлялся. Но это расценка мирного
времени, а не военного.
- Значит, вы и тогда дисциплины не знали?
- Всегда я о ней забывал, не только тогда... Ну вот, прокричал я и
глазами в него впился, а он - в меня. И до такой степени для него неожиданно
это было, должно быть, до того его поразило это, что, вижу, позеленел он
весь, и борода даже потускнела. Стоит, смотрит на меня, глаза белые! И в
казарме страшная тишина... И так тянулось с минуту, если не больше.
Оказалось потом, что он уже много лет командует ротой и к производству в
подполковники представлен... Тишина продолжается - и вдруг в тишине этой
совсем загробный какой-то голос: "Вы сказали: не бить солдат?.. Кого же я
бил?" - "Как кого? Шестерых вы били!" - кричу, но уже озадачен я его ходом:
не понимаю, к чему этот ход. "Кого же это шестерых?" - опять он тем же
загробным тоном. А фамилий этих битых я, естественно, не знаю, поэтому
командую: "Битые, выходи вперед! Шагом... марш!" Жду, стою, но битые - ни с
места. Начинаю понимать маневр капитана: они его, как огня, боятся. А он уже
с некоторым апломбом: "Так кого это я бил, прапорщик?" Я опять командую:
"Шесть человек, считая с правого фланга второй шеренги, напра-во!" Смотрю,
повернулись направо, командую дальше: "Правое плечо вперед, шагом... марш!"
Идут. Вышли на чистое место перед фронтом. "Стой!.. Нале-во!.. Вот они, -
говорю, - битые!" Тут и началась комедия! Подходит он к правофланговому,
смотрит на него в упор, наконец, чрезвычайно начальственно: "Калиберда!
Теббя я ббил?" Очень хорошо помню и эту фамилию польскую и это "теббя я
ббил?" "Никак нет, вышескобродие, не били". Вот тебе, думаю, раз! Капитан же
Абрамов к следующему: "Такой-то... (Звездогляд, что ли, - не помню), теббя я
ббил?" - "Никак нет, ваше благородие" - "Что-о?! Благородие?! - кричит уже
капитан по-козлиному. "Ваше высокоблагородие, никак нет, не били".
- Вот запугал людей!
- Довел до степени заводных кукол... И так подходил он поочередно,
примыкая направо, к третьему, к четвертому, к пятому - и ото всех один и тот
же ответ: "Никак нет, не били". Не верю ушам, не верю глазам... "Что же это,
- бормочу, - за подлецы такие?.." Остается шестой, последний, тот самый, с
бородой, а по бороде из носа кровь как текла, так на волосах и заклякла.
"Лы-ко-шин, теббя я ббил?" Смотрю я на этого Лыкошина и глаза сделал
положительно, должно быть, зверские, а рукою за эфес шашки держусь, да еще и
прикачнул головою я, чтобы он понял, что и я шутить тоже не намерен, если
только он скажет, как другие. Лыкошин переводит буркалы свои лесные с
капитана Абрамова на меня, с меня на капитана и молчит. Вообразите мое
положение!
- Любопытное!.. А сам бы я быть в таком положении не хотел, - сказал
Моняков.
- Положение было острое, даже страшное, если хотите. Тут, с одной
стороны, положена была на карты или на весы эта самая пресловутая военная
дисциплина, в которой я оказался недавно еще несведущ, так же как и тогда, а
с другой - права человека на то, чтобы его не били, потому что такое право
было и у солдат того времени. От Лыкошина этого зависело теперь все. Если
скажет: "Не били", - кончено! Тогда я выхватываю шашку, а капитан Абрамов
пусть выхватывает свою. Вообще в голове у меня тогда был один только
горячечный бред... Тишина. Ворочаются буркалы Лыкошина, дышит он тяжко...
Наконец, опять козлиный начальственный голос: "Отве-чай, когда тебя ротный
командир спрашивает, а не стой болваном!.. Теббя я ббил?" Я замер, впился в
Лыкошина глазами и вдруг слышу: "Так точно, ваше высокобродие, били". -
"Что-о-о?! Как?!" Очень глубокий вздох Лыкошина, и мой тоже - и опять тот же
ответ: "Так точно, били". Называется это, как вам должно быть известно,
"заявить претензию". Значит, претензия была заявлена, что и требовалось
доказать. И мой капитан Абрамов повернулся и согнувшись пошел в канцелярию.
Буквально - согнувшись! А я шашку вдвинул в ножны поглубже и жду, что будет
дальше. И все солдаты стоят, не шелохнутся, - ждут. Вдруг слышу оттуда, из
канцелярии, слабый голос: "Фельдфебель!" Бежит туда фельдфебель на цыпочках.
"Фельдфебель! Передай новому прапорщику, что я прошу его заниматься с
ротой". Буквально так: "прошу". Я, конечно, вывел всех сейчас же в поле,
устроил там двусторонние маневры по атаке и защите какого-то кладбища, так
сказать, тактические задачи на местности, и привел их назад с песнями. А
прапорщик Гуссов мне все время бубнил: "Он этого так не оставит. Он вам
отомстит жестоко". - "Подождем, говорю, увидим..." На другой день являюсь на
занятия нарочно раньше, чем надо. Ротного нет еще. Солдатам ни слова насчет
него не говорю. Наконец, является. Я подравнял шеренги, скомандовал:
"Смирно!" Идет согнувшись, и лица на нем нет. Издалека еще руку под козырек
взял и очень тихо: "Здравствуйте, братцы!" А "братцы" как воды в рот
набрали, - молчат! Вот, думаю, история! Ведь это уж выходит не мой бунт
личный, а бунт солдат! Вчера-то где же вы были, вы, пятеро битых, которые
сказали: "Никак нет, не били"? Отчего сейчас вы не орете: "Здравия желаем!"
Ведь если бы не Лыкошин, что бы мне нужно было делать вчера? Почему же вчера
вы струсили до того, что отрицали явный факт? И кто же внушил вам сегодня
идти на бунт, потому что это уж бунт, за который вас уже не бить будут, а
раскассируют кого куда, а зачинщиков, которыми сделают вас же, битых, -
зачинщиков в дисциплинарный батальон загонят!.. Надо было их спасать снова.
Вышел я из шеренги, кивнул им головой, - дескать, не выдумывай, чего не
надо! - и скомандовал: "Смирно! Равнение на середину!" А капитан Абрамов как
держал руку у козырька, так и держит: прилипла. После моей команды он опять
замогильно: "Здорово, братцы!" И "братцы" грянули: "Здравия желаем!" А потом
капитан ушел в канцелярию, а я вывел их в поле для маневров. Кстати сказал,
что претензию свою на ротного они могут заявить на смотру при опросе
претензий, и это бунтом считаться не будет, а то, что они проделали,
называется бунт, и если бы я не повернул дела так, как повернул, то их бы
взгрели за милую душу. А что ротный их драться уж больше не будет - в этом
пусть не сомневаются: урока моего он не забудет... И знаете ли, две недели
занимался я так с ротой, а капитан только являлся в канцелярию и был тише
воды ниже травы. Но, конечно, командир эшелона подполковник Околов и другие
ротные командиры про инцидент этот узнали и пустились выручать собрата
своими средствами, а именно: чуть только появилась бумажка о назначении
субалтерн-офицера в один запасной батальон в Одессу, так сейчас же назначили
туда меня. Поскольку Одесса все-таки далеко не Херсон, я ничего не имел
против этого, Абрамов же скоро был произведен в подполковники и из роты,
конечно, тоже ушел принимать батальон, я же, грешный, делал в Одессе
преступление за преступлением. Всех их вам перечислять не буду, но наиболее
преступное было то, когда я прочитал в роте, в отсутствие ротного, из газет
о "девятом января", Гапоне, о расстреле рабочих у Зимнего дворца - и сделал,
конечно, необходимые комментарии. Наивные люди там - командир батальона и
другие - думали, что с этого моего разъяснения январских событий солдатам и
началось падение дисциплины, но ведь это уж носилось в воздухе и очень скоро
стало повсеместным. Вот была служба в запасном батальоне этом - ку-рьез-ная
в высшей степени! Помню, дают мне команду в двести человек - сборную, по
пятидесяти от роты - отвести на вокзал и усадить их там в поезд, а дальше уж
там за ними старший из фельдфебелей наблюдать будет. Фельдфебелей же было в
команде несколько. Выхожу я к команде, - картина! Все - пьяным-пьяно,
каких-то баб с ними полсотни - не меньше, да еще и на дорогу у каждого
бутылка водки в шинели. Говорю командиру батальона: "Не пойду с такими
никуда". Тот не то что приказывает, а этак: "Авось да небось... как-нибудь
доведете". Выхожу я к команде опять - черт их знает, не разберешь, где тут
солдаты, где бабы. Кричу: "Бабы, про-очь!" А бабы как захохочут, ей-богу!
Согнулись, руки на животы, и в хохот: "Бабочки, нами офицер командует!"
Фельдфебеля меня утешают: "Черт с ними, нехай идут! Все равно с ними ничего
не сделаешь - они не отстанут". - "Ну, ладно, - говорю, - вы сами их и
ведите, а я пойду стороной, вроде бы меня и нету". Тронулись. А ведь к
вокзалу через всю Одессу пришлось идти... Половину дороги сделали уж, гляжу
- генерал какой-то на лошади верхом, - картина! И прямо навстречу нам. Я
присмотрелся - помощник Каульбарса, командующего войсками Одесского округа,
генерал-лейтенант... Радзиевский, кажется, точно не вспомню. Старший
фельдфебель вышел вперед, ищет меня глазами, а я ему рукой махнул: дескать,
все это, то делали это без заметного увлечения, очень редко видя перед собой
противника. Однажды только, после озорничества "Гебена", которого турки
перекрестили в "Селима", слышен был по морю ночью гул отдаленной канонады, и
потом говорили, что это наш крейсерский отряд столкнулся с турецкими
крейсерами и обратил их в бегство. Иногда наши миноносцы отправлялись
"пошарпать берега Анатолии", и потом объявлялось, что потопили столько-то
фелюг. Но всю эту морскую войну, которую вел севастопольский флот, нельзя
было назвать иначе, как зауряд-войной.
И теперь, отбывший свое дежурство на вокзале и подходивший в свисте
боры, радостном колокольном звоне и плеске трехцветных флагов к дому
Думитраки на Малой Офицерской, где он жил, прапорщик Ливенцев шутливо, но,
как ему казалось, очень близко к истине думал, что вот в этот город смотреть
зауряд-полки, приготовленные к доблестному убою, приехал зауряд-царь.
Едва Ливенцев пришел домой, как его встретила Марья Тимофеевна, вся -
восторг и сияние:
- Я тоже только сейчас пришла! Ну, совсем, совсем шагах в пяти от меня
государь в автомобиле проехал!.. Хотя не сказать бы (тут она понизила
голос), что очень он красивый... Только вы, пожалуйста, никому не говорите,
что вам скажу сейчас! Не скажете?
- Буду молчать, как могила, - обещал Ливенцев.
- Вы знаете, оказался он совсем рыжий!.. Рыжий! - повторила она почти
шепотом. - А я таких рыжих вот до чего не люблю!.. Вы никому не скажете?
- Ну, зачем же мне говорить кому-нибудь, что вы рыжих не любите? -
удивился Ливенцев. - Наконец, это ведь ваше частное дело.
- Нет, все-таки, не дай бог, полиция узнает, ведь мне что за это быть
может!.. И потом оказался у него нос совсем маленький какой-то... Что же это
за мужчина такой, когда нос маленький? И даже будто бы, мне так показалось,
курносый...
- Одним словом, я вижу, царь вам не понравился.
- Николай Иваныч! Что же это вы так громко? - зашептала совсем
испуганно Марья Тимофеевна. - Ну, я вовсе не буду говорить в таком случае
ничего больше!
По-видимому, из кокетства, - так по крайней мере казалось Ливенцеву, -
она иногда коверкала самые обыкновенные слова, и теперь тоже вместо слова
"больше" у нее вышло "польше".
Ливенцев счел нужным ее успокоить:
- Уверяю вас, Марья Тимофеевна, нас не подслушивает теперь ни один
полицейский. Прежде всего им теперь совсем не до нас, - не так ли?
- Конечно, это - ваша правда, что они теперь все государем заняты, а
все-таки... Потом же еще показалось мне, что у царя борода сюда вот, к
вискам, пошла уж седая, - хотя и шепотом, но поделилась все-таки этим важным
открытием хозяйка с жильцом-прапорщиком, но тут же и испугалась такой своей
откровенности: - Это, конечно, снегом его запорошило, государя, а я-то
дура...
- А разве снег шел?.. Царь, я знаю, ехал, но чтобы снег шел - этого я
не видел. Снегу не было.
- Да-а?.. Ваша правда, Николай Иваныч, а я... Ну, тогда, значит, я
ошиблась. Показалось мне просто, а седины у него никакой не было.
- Почему же не было? Я тоже видел царя сейчас на вокзале, и, по-моему,
седина в бороде есть... а насчет беса в ребре точно не знаю.
Марья Тимофеевна даже всплеснула руками перед раскрасневшимся лицом.
- Николай Иваныч! Что же это вы так? Или это вы все надо мной
надсмехаетесь? И правда ведь, что же это я, дура, вздумала! Что же, государю
нашему краски, что ли, не могут достать, бородку ему подправить, в случае
если даже, чего боже избави!..
- Даже целого брю-не-та из него могли бы сделать. Эх, не догадаются там
никак о наших с вами вкусах!
- Ой! Что это вы!.. Не буду говорить больше!
Испуганная Марья Тимофеевна кинулась в дверь.
Ливенцев рад был, что на смотр мог он совсем не являться, и блаженно
разлегся на койке с книгой в руках. А вечером спустился к нему со второго
этажа старший врач Моняков и сказал, морщась и держась за шею и поясницу:
- Просвистало меня насквозь на этом ветру окаянном! Шесть стаканов
горячего чая выдул подряд, а все-таки прострел неизбежен. Шутка ли, на таком
ветру людей два часа держать, и никакого прикрытия!
- Неужели два часа смотр был? Вот так штука!
- Ждали два часа... А смотр что? Смотр в каких-нибудь двадцать минут
свертели. Они ведь тоже не дураки на холоде стыть, когда сразу все видно.
Вид у ратников геройский? - Геройский! - Отвечают на приветствие согласно? -
Согласно! - Сапоги чищеные? - Чищеные! - Бляхи вороненые? - Вороненые! -
Начальство глазами едят? - Едят!.. Ну и все. Какие еще могут быть разговоры?
Пообещал царь за все наши отличные качества знамена нам прислать. А то как
же - мы кровь свою проливать вполне собрались, а знамен не имеем! Потом царь
со всей своей свитой - в машины, а мы - по казармам шагом марш... Впрочем,
был один маленький инцидентик со штабс-капитаном не нашей дружины.
- Да у нас и совсем нет штабс-капитанов, бог миловал.
- Из дружины он оказался генерала Михайлова... Очень у него физия
скособочена, вообще вид очень иронический такой и от губы кверху шрам идет.
Ну, ясное дело, видит царь - обработанный кем-то человечек, и надежда,
должно быть, у него такая была, что на войне этой или японской угораздило
его так себе косметику испортить... Может быть, даже к награде его хотел
представить, аллах ведает! Спрашивает его: "Где получили это увечье?" Другой
бы сообразил бы и сказал бы: "На войне с Японией..." Или там: "Защищая веру,
царя, отечество от коварного и наглого врага!" - как в те времена в газетах
писалось. А этот дурак - Переведенов его фамилия - возьми да и брякни: "В
Екатеринославе, во время революции девятьсот пятого года, ваше величество!"
Не знал, конечно, что самое слово "революция" при царе и упоминать нельзя!
Царь его поправляет сдержанно: "Во время беспорядков". А потом видит, что у
него и уха нет. "А ухо, говорит, свое вы где потеряли?" То есть буквально в
рот ему вкладывает: "В сражении под Мукденом, например, или под Ляояном, что
ли..." А тот по-своему, иронически глядит на царя и опять свое: "И ухо то же
самое во время все той же революции!" Тут его величество как будто даже
искренне огорчился: "Я вам сказал уже: беспорядков!" И отошел. И надо было
видеть, как все потом, иже с ним были, вся свита, - а их человек десять
было, - на этого штабс-капитана глядели, когда мимо него проходили!..
Конечно, придворного воспитания штабс-капитан не получал, но и откуда ему
было знать, как надо ответить? Теперь генерал Михайлов, должно быть,
последние волосы рвет...
- На себе или на штабс-капитане? - перебил весело Ливенцев.
- Да уж на себе, конечно, что сам этого штабс-капитана своего не
разглядел перед смотром как следует. Ведь явно выигрышным номер был,
доставил бы царю удовольствие и себе кое-какой почет. "Вот, дескать, ваше
величество, штабс-капитан, раненный под Мукденом, снова жаждет лечь всеми
своими костьми за..."
- За Распутина и компанию? - подсказал Ливенцев.
- Хотя бы... И вдруг дурак испортил всю музыку! Теперь, я полагаю, он
этого Переведенова со свету сживет, дурака такого!
- Ах, любопытно бы было поглядеть на этого дурака! Признаться, очень
люблю дураков, - с чувством сказал Ливенцев.
- Гм... А кто же у нас их не любит? Я однажды, помню, с другим земским
врачом и на земской же тройке ехал по делу, а ямщик был пьян, дорога
скверная, грязь, ночь... Говорю ямщику: "Смотри в грязь нас не вывали". А
он: "Это я-то, да чтобы в грязь вывалить! На сухом месте может, конечно,
всякое случиться, - кто без греха? Ну, чтобы уж в грязь, - нет! Этого никоим
манером не допущу!" И что же он, мерзавец? Конечно, с пьяных глаз погнал с
какого-то косогора в провал, экипаж набок, да еще проволочило нас спинами
сколько-то шагов, пока, наконец, лошади стали. Освободились мы кое-как с
товарищем из-под экипажа, грязнее свиней вылезли, и давай спички зажигать,
посмотреть, в каком положении дело. А ямщик наш - он тоже слетел -
подымается, и видим мы при спичке - на бороде у него кровь: губу он себе обо
что-то порезал. Мы к нему, конечно, как оба врачи: "Давай пощупаем,
челюстная кость у тебя цела ли?" И, конечно, усердно мы спички зажигаем все
ради этого случая. А ямщик нам: "Эх, спицы бы хоть пожалели, а то потом и
закурить не будет!.. Вот и сразу видать - ненастоящие господа вы!.."
- Зауряд-господа, - вставил Ливенцев.
- "...Потому что настоящие - они бы спиц тратить не стали да искать,
кость у меня там какая-то цела ль. Они бы мне за такое дело, как я их в
грязь вывалил, вон бы какую прибавку к губе должны бы мне сделать, а не то
чтоб меня лечить! Ну, в таком разе помогайте экипаж подымать, - берись, где
кому сподручней... Эх, род-димые! Дураками наша земля только и
процветает!.." Вот афоризм! Можно сказать - глас народа.
Ливенцев улыбнулся.
- Погодите, пойдем и мы с вами дурака валять: дайте-ка только получить
знамена!
Моняков поерошил бороду тонкой просвечивающей рукой и сказал уверенно:
- Нет! Я убежден все-таки, что до нас дело не дойдет. Войну должны
закончить к весне, а то некому будет ни пахать, ни сеять, и все равно тогда
армии с голоду должны подохнуть. Нас, паразитов, кормить тоже не шутка!
- Земские замашки в вас вопят - "пахать, сеять некому"! А бабы на что?
И у нас, и у немцев, и у французов - и запашут и посеют.
- А у турок? Тоже бабы пахать пойдут? - уязвил Моняков. - Живал я в
краях Магомета, - бабы там только по домашности, а пашут мужики какими-то
колчужками. Эх, никогда не забуду, как из Казалинска в Кара-Кумы, верст за
четыреста, на мертвое тело мы с фельдшером и следователем ехали один раз.
Вот было путешествие! А совсем ведь и не путешествие, просто по делам
службы: ирригационное убийство, частый очень случай, - из-за воды там готовы
глотку кому угодно перервать. На восьми верблюдах мы ехали: на одном - я, на
другом - фельдшер, на третьем - следователь, на четвертом -
проводник-киргиз, а на четырех еще верблюдах турсуки с водой везли. Днем
нельзя было ехать - жара шестьдесят градусов, ехали ночью. Четыреста верст -
туда, четыреста - оттуда. Экспедиция если какая научная, это бы еще куда ни
шло, а то - мертвое тело!.. Убили и убили, при чем же тут врач? Я ведь его
не воскрешу! Зачем же я должен целый месяц мучиться и население без
медицинской помощи оставлять? Вот он, чиновничий формализм!.. Погодите! Я
когда-нибудь на досуге опишу этот эпизод как следует. Вы это прочитаете со
временем во "Враче".
- Гм... Буду ждать этого удовольствия... А как наш Полетика на смотру
держался?
- Очень звонко скомандовал: "Смирно!", и прочее. И ни в одном слове не
сбился. Баснин тоже был очень приличен. Вообще я думаю, что смотры - это
омолаживающее средство... А вот что для вас будет, кажется, особенно
интересно: ваш "приятель" Генкель получает, как он мне сам говорил, -
правда, по секрету, - здесь, в Севастополе, штатную должность, так что может
на ней остаться и после войны...
- Это - ужасная новость! - даже вскочил со стула и начал в волнении
ходить по комнате Ливенцев. - Неужели штатную должность? Какую же? Где?
- Этого не сказал, где именно, но будто бы вполне самостоятельная. И
повышенье по службе.
- Даже повышение? Такому подлецу? За что?
Моняков сказал наставительно:
- Не волнуйтесь зря, а то опять перебои будут, и придется ландышевые
капли вам пить.
- Как у нас везет мерзавцам!
- Мерзавцы энергичны - в этом вся штука. Где сопляки разводят свой
соплизм, там мерзавцы действуют во все стороны локтями - и преуспевают,
конечно.
- Но почему же все-таки? Почему преуспевают?
- Потому что надоедают соплякам, и они на них машут, наконец, руками.
- У вас выходит так, что есть только две категории людей: сопляки и
мерзавцы.
- Может быть, только и есть, что эти две категории.
- Так что если кто протестует, когда видит мерзавца, то это непременно
сопляк?
- А знаете, что я вам на это скажу? - Тут Моняков сильно задрал кверху
свою клочковатую бороду. - Если только протестует он, а зубы выбить мерзавцу
не может или не смеет, то, конечно же, он сущий сопляк!
- А если может и смеет зубы выбить, то такой же мерзавец с локтями?
- Что тогда? - Глаза Монякова начали бегать от усилия мысли. - Тогда он
ни то, ни другое просто потому, что выполняет функцию не частного лица, а
власти предержащей, потому что только она, предержащая власть, выбивает зубы
на законном основании.
- Проще говоря, тогда он прибегает к самосуду?.. Вы извернулись
неплохо. Вы сейчас вспомнили, с одной стороны, об японской войне, с другой -
об ямщике, который вас вывернул, да еще и дураками за интеллигентские ваши
замашки обозвал... Видите ли, это да еще Генкель этот проклятый мне
напомнили тоже один со мною случай... Ведь я во время японской войны тоже
призывался, как прапорщик, в Очаковский полк. Полк этот и стоял в Очакове.
Очаков же - это очень глухое местечко. Бычков там можно было ловить
удочками, даже скумбрию, даже осетров небольших, но больше там ни-че-го! А
тут один батальон наш переходит в Херсон для несения караульной службы. И
как раз не тот батальон, в котором был я, а другой. Завидно, а ничего не
поделаешь. Херсон все-таки губернский город, не Очакову чета. И вдруг, на
мое счастье, приходит ко мне другой прапорщик, такой же, как я, со странной
просьбой: "Не хотите ли поменяться со мной ротами: вы бы тогда в Херсон, а я
бы здесь остался". Я, конечно, ему: "Ах, отец-благодетель! Да это как и
нельзя лучше!" Пошли мы к командиру полка и устроили замену. А когда
устроили уж, я его спрашиваю, почему все-таки он не хочет в Херсон. "Да
из-за ротного командира, - говорит. - Бывают среди них звери, но такого я не
предполагал даже". - "Та-ак! - говорю. - Значит, это вы меня к зверю
пихнули?" - "Ничего, вы, - говорит, - человек смелый, а я - робкого десятка,
только смотрю на него да глазами моргаю". Ну, словом, эшелон ушел уж в
Херсон, а я дня на два задержался в Очакове, потом туда пароходом в
одиночном порядке. Прибыл туда утром, да надо было найти, где расположился
наш эшелон, - все-таки около восьми часов я уже входил в помещение роты
своей новой. Приглядываюсь, где ротный, вижу капитана, - фамилия его была
Абрамов, борода ярко-рыжая, и так же с сединой, как сегодня я у царя видел,
только немного длиннее, сухощавый, но очень жилистый, а главное - вида
действительно свирепого. В Очакове я его среди массы офицерства просто не
разглядел, да и быть пришлось мне там всего недели две-три. Хорошо-с...
Подхожу прямо к нему: "Господин капитан, честь имею явиться. Назначенный в
вашу роту прапорщик Ливенцев". Смотрю, очень медленно тянет мне руку и этак
в нос как-то: "Очень поздно изволили явиться! Занятия начинаются в восемь
часов, а теперь уже десять минут девятого". Меня и вздернуло сразу.
Выхватываю я свои часы, говорю: "Господин капитан, на моих часах без пяти
восемь. Так как ваших часов я еще не видал и поставить по ним свои не успел,
и так как я только что приехал на пароходе..." Он меня перебивает совсем
по-хамски; "Проверьте вторую шеренгу". Оглядываюсь я кругом: солдаты стоят -
винтовки "на плечо", - значит, ружейными приемами занимаются. Это - во время
такой войны, когда нас бьют и бьют японцы. Насмешка над здравым смыслом!
Смотрю, еще незаметный и серенький, с черной бородкой, прапорщик, бывший
кандидат на судебные должности, юрист, я его только по фамилии знал, Гуссов,
- стоит окаменелость какая-то, мне хотя бы головой кивнул. Эге, думаю, так
вот тут какая атмосфера! Не зря прапорщик Серафимов отсюда сбежал и в
Очакове решил остаться... Все-таки я сейчас же ко второй шеренге, всех
обошел, прием у всех проверил, кому что нужно было сказать - сказал. А полк
этот, нужно заметить, густо был пополнен призванными из запаса, как и я.
Особой чистоты отделки в ружейных приемах у них быть не могло. Кроме того,
долго держали их на одном приеме... Дошел я до последнего и из шеренг выхожу
на открытое место. Абрамов мне противным таким, козлиным голосом
дребезжащим: "Проверили?" - "Проверил", - отвечаю. Он идет ко второй шеренге
сам, - вижу, солдаты задергали винтовки, глаза на него выпучили, стоят в
страхе. Остановился он перед правофланговым. "Штык выше! Приклад доверни!..
Да "доверни" я тебе сказал, а не "в поле"!" И вдруг - хлоп его кулаком по
скуле! Посмотрел я на Гуссова, - стоит, как статуя. А Абрамов уже около
следующего. "Антабку в выем плеча! Выше!.. Ниже!.. Да в выем плеча, тебе
говорят!" Хлоп - и этого тоже. И так пять человек он "проверил" и всех
хлопал по скулам. А я с каждым разом взвиваюсь, и даже на цыпочки поднимался
от омерзения. Наконец, к шестому он, бородатому такому дяде: "Штык выше! В
поле штык!.. Много!.. В поле!.. Много!.. Еще в поле!.." Потом опять - хлоп!
- и даже хряснуло во рту у того, - должно быть, зуб сломал. Вот тут я и
взвился, наконец, как следовало взвиться! "Ка-пи-та-а-ан!.. Солдат не
би-ить!" - закричал я прямо не своим голосом и даже, помню, шашку почему-то
наполовину вытащил из ножен.
- Что вы! Да ведь за это вам крепость могли дать! - удивился Моняков.
- Два года крепости - я потом справлялся. Но это расценка мирного
времени, а не военного.
- Значит, вы и тогда дисциплины не знали?
- Всегда я о ней забывал, не только тогда... Ну вот, прокричал я и
глазами в него впился, а он - в меня. И до такой степени для него неожиданно
это было, должно быть, до того его поразило это, что, вижу, позеленел он
весь, и борода даже потускнела. Стоит, смотрит на меня, глаза белые! И в
казарме страшная тишина... И так тянулось с минуту, если не больше.
Оказалось потом, что он уже много лет командует ротой и к производству в
подполковники представлен... Тишина продолжается - и вдруг в тишине этой
совсем загробный какой-то голос: "Вы сказали: не бить солдат?.. Кого же я
бил?" - "Как кого? Шестерых вы били!" - кричу, но уже озадачен я его ходом:
не понимаю, к чему этот ход. "Кого же это шестерых?" - опять он тем же
загробным тоном. А фамилий этих битых я, естественно, не знаю, поэтому
командую: "Битые, выходи вперед! Шагом... марш!" Жду, стою, но битые - ни с
места. Начинаю понимать маневр капитана: они его, как огня, боятся. А он уже
с некоторым апломбом: "Так кого это я бил, прапорщик?" Я опять командую:
"Шесть человек, считая с правого фланга второй шеренги, напра-во!" Смотрю,
повернулись направо, командую дальше: "Правое плечо вперед, шагом... марш!"
Идут. Вышли на чистое место перед фронтом. "Стой!.. Нале-во!.. Вот они, -
говорю, - битые!" Тут и началась комедия! Подходит он к правофланговому,
смотрит на него в упор, наконец, чрезвычайно начальственно: "Калиберда!
Теббя я ббил?" Очень хорошо помню и эту фамилию польскую и это "теббя я
ббил?" "Никак нет, вышескобродие, не били". Вот тебе, думаю, раз! Капитан же
Абрамов к следующему: "Такой-то... (Звездогляд, что ли, - не помню), теббя я
ббил?" - "Никак нет, ваше благородие" - "Что-о?! Благородие?! - кричит уже
капитан по-козлиному. "Ваше высокоблагородие, никак нет, не били".
- Вот запугал людей!
- Довел до степени заводных кукол... И так подходил он поочередно,
примыкая направо, к третьему, к четвертому, к пятому - и ото всех один и тот
же ответ: "Никак нет, не били". Не верю ушам, не верю глазам... "Что же это,
- бормочу, - за подлецы такие?.." Остается шестой, последний, тот самый, с
бородой, а по бороде из носа кровь как текла, так на волосах и заклякла.
"Лы-ко-шин, теббя я ббил?" Смотрю я на этого Лыкошина и глаза сделал
положительно, должно быть, зверские, а рукою за эфес шашки держусь, да еще и
прикачнул головою я, чтобы он понял, что и я шутить тоже не намерен, если
только он скажет, как другие. Лыкошин переводит буркалы свои лесные с
капитана Абрамова на меня, с меня на капитана и молчит. Вообразите мое
положение!
- Любопытное!.. А сам бы я быть в таком положении не хотел, - сказал
Моняков.
- Положение было острое, даже страшное, если хотите. Тут, с одной
стороны, положена была на карты или на весы эта самая пресловутая военная
дисциплина, в которой я оказался недавно еще несведущ, так же как и тогда, а
с другой - права человека на то, чтобы его не били, потому что такое право
было и у солдат того времени. От Лыкошина этого зависело теперь все. Если
скажет: "Не били", - кончено! Тогда я выхватываю шашку, а капитан Абрамов
пусть выхватывает свою. Вообще в голове у меня тогда был один только
горячечный бред... Тишина. Ворочаются буркалы Лыкошина, дышит он тяжко...
Наконец, опять козлиный начальственный голос: "Отве-чай, когда тебя ротный
командир спрашивает, а не стой болваном!.. Теббя я ббил?" Я замер, впился в
Лыкошина глазами и вдруг слышу: "Так точно, ваше высокобродие, били". -
"Что-о-о?! Как?!" Очень глубокий вздох Лыкошина, и мой тоже - и опять тот же
ответ: "Так точно, били". Называется это, как вам должно быть известно,
"заявить претензию". Значит, претензия была заявлена, что и требовалось
доказать. И мой капитан Абрамов повернулся и согнувшись пошел в канцелярию.
Буквально - согнувшись! А я шашку вдвинул в ножны поглубже и жду, что будет
дальше. И все солдаты стоят, не шелохнутся, - ждут. Вдруг слышу оттуда, из
канцелярии, слабый голос: "Фельдфебель!" Бежит туда фельдфебель на цыпочках.
"Фельдфебель! Передай новому прапорщику, что я прошу его заниматься с
ротой". Буквально так: "прошу". Я, конечно, вывел всех сейчас же в поле,
устроил там двусторонние маневры по атаке и защите какого-то кладбища, так
сказать, тактические задачи на местности, и привел их назад с песнями. А
прапорщик Гуссов мне все время бубнил: "Он этого так не оставит. Он вам
отомстит жестоко". - "Подождем, говорю, увидим..." На другой день являюсь на
занятия нарочно раньше, чем надо. Ротного нет еще. Солдатам ни слова насчет
него не говорю. Наконец, является. Я подравнял шеренги, скомандовал:
"Смирно!" Идет согнувшись, и лица на нем нет. Издалека еще руку под козырек
взял и очень тихо: "Здравствуйте, братцы!" А "братцы" как воды в рот
набрали, - молчат! Вот, думаю, история! Ведь это уж выходит не мой бунт
личный, а бунт солдат! Вчера-то где же вы были, вы, пятеро битых, которые
сказали: "Никак нет, не били"? Отчего сейчас вы не орете: "Здравия желаем!"
Ведь если бы не Лыкошин, что бы мне нужно было делать вчера? Почему же вчера
вы струсили до того, что отрицали явный факт? И кто же внушил вам сегодня
идти на бунт, потому что это уж бунт, за который вас уже не бить будут, а
раскассируют кого куда, а зачинщиков, которыми сделают вас же, битых, -
зачинщиков в дисциплинарный батальон загонят!.. Надо было их спасать снова.
Вышел я из шеренги, кивнул им головой, - дескать, не выдумывай, чего не
надо! - и скомандовал: "Смирно! Равнение на середину!" А капитан Абрамов как
держал руку у козырька, так и держит: прилипла. После моей команды он опять
замогильно: "Здорово, братцы!" И "братцы" грянули: "Здравия желаем!" А потом
капитан ушел в канцелярию, а я вывел их в поле для маневров. Кстати сказал,
что претензию свою на ротного они могут заявить на смотру при опросе
претензий, и это бунтом считаться не будет, а то, что они проделали,
называется бунт, и если бы я не повернул дела так, как повернул, то их бы
взгрели за милую душу. А что ротный их драться уж больше не будет - в этом
пусть не сомневаются: урока моего он не забудет... И знаете ли, две недели
занимался я так с ротой, а капитан только являлся в канцелярию и был тише
воды ниже травы. Но, конечно, командир эшелона подполковник Околов и другие
ротные командиры про инцидент этот узнали и пустились выручать собрата
своими средствами, а именно: чуть только появилась бумажка о назначении
субалтерн-офицера в один запасной батальон в Одессу, так сейчас же назначили
туда меня. Поскольку Одесса все-таки далеко не Херсон, я ничего не имел
против этого, Абрамов же скоро был произведен в подполковники и из роты,
конечно, тоже ушел принимать батальон, я же, грешный, делал в Одессе
преступление за преступлением. Всех их вам перечислять не буду, но наиболее
преступное было то, когда я прочитал в роте, в отсутствие ротного, из газет
о "девятом января", Гапоне, о расстреле рабочих у Зимнего дворца - и сделал,
конечно, необходимые комментарии. Наивные люди там - командир батальона и
другие - думали, что с этого моего разъяснения январских событий солдатам и
началось падение дисциплины, но ведь это уж носилось в воздухе и очень скоро
стало повсеместным. Вот была служба в запасном батальоне этом - ку-рьез-ная
в высшей степени! Помню, дают мне команду в двести человек - сборную, по
пятидесяти от роты - отвести на вокзал и усадить их там в поезд, а дальше уж
там за ними старший из фельдфебелей наблюдать будет. Фельдфебелей же было в
команде несколько. Выхожу я к команде, - картина! Все - пьяным-пьяно,
каких-то баб с ними полсотни - не меньше, да еще и на дорогу у каждого
бутылка водки в шинели. Говорю командиру батальона: "Не пойду с такими
никуда". Тот не то что приказывает, а этак: "Авось да небось... как-нибудь
доведете". Выхожу я к команде опять - черт их знает, не разберешь, где тут
солдаты, где бабы. Кричу: "Бабы, про-очь!" А бабы как захохочут, ей-богу!
Согнулись, руки на животы, и в хохот: "Бабочки, нами офицер командует!"
Фельдфебеля меня утешают: "Черт с ними, нехай идут! Все равно с ними ничего
не сделаешь - они не отстанут". - "Ну, ладно, - говорю, - вы сами их и
ведите, а я пойду стороной, вроде бы меня и нету". Тронулись. А ведь к
вокзалу через всю Одессу пришлось идти... Половину дороги сделали уж, гляжу
- генерал какой-то на лошади верхом, - картина! И прямо навстречу нам. Я
присмотрелся - помощник Каульбарса, командующего войсками Одесского округа,
генерал-лейтенант... Радзиевский, кажется, точно не вспомню. Старший
фельдфебель вышел вперед, ищет меня глазами, а я ему рукой махнул: дескать,