Эпопея


Зауряд-полк

Роман


---------------------------------------------------------------------
Книга: С.Н.Сергеев-Ценский. Собр.соч. в 12-ти томах. Том 10
Издательство "Правда", Библиотека "Огонек", Москва, 1967
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 15 ноября 2002 года
---------------------------------------------------------------------

{1} - Так обозначены ссылки на примечания соответствующей страницы.


Содержание

Глава первая. - Миллионы
Глава вторая. - Охотник за черепами
Глава третья. - Идиотский устав
Глава четвертая. - Зауряд-люди
Глава пятая. - Конец дружины

Примечания


    ГЛАВА ПЕРВАЯ



    МИЛЛИОНЫ




    I



Только что кончился первый месяц мировой войны, когда в канцелярии
одной из ополченских дружин, расположенных в Севастополе, с утра сошлись:
заведующий хозяйством подполковник Мазанка, командир роты, поручик Кароли,
адвокат из Мариуполя, грек, и недавно прибывший в дружину, назначенный
начальником команды разведчиков, прапорщик Ливенцев, призывом в ополчение
оторванный от работы над диссертацией по теории функций.
В приказе по дружине было сказано, что они трое в этот день должны
были, как члены комиссии, обревизовать месячную отчетность эскадрона, хотя и
причисленного к дружине, но стоящего где-то в отделе, а где именно - этого
не мог объяснить им командир дружины полковник Полетика. Впрочем, этот
странный человек редко что мог объяснить, и теперь он, коротенький,
бородатый, голубоглазый, близкий к шестидесяти годам, но больше рыжий,
нежели седой, сидя у себя за столом в кабинете, говорил им:
- Так вот, красавцы, вы уж там смотрите, наведите порядок у этого
ротмистра... вот черт, - совсем забыл, как его фамилия!.. Лукоянов, а? Или
Лукьянов? С усами такими он черными.
- Лихачев, кажется, - сказал Мазанка.
- Ну вот - конечно... конечно, Лихачев!.. Вы там хорошенько... Кстати
вот тут у вас один красавец - математик. Он сосчитает, что надо. На Северной
стороне это... эскадрон этот... Туда поедете...
- На Северной? Я что-то не видал на Северной кавалерии... - качнул
серой от проседи головой долгоносый Кароли, очень загорелый, почти
оливковый, приземистый и излишне полный.
- На Северной артиллерия, - сказал Мазанка, - а кавалерия наша,
кажется, в Балаклаве...
- Вот, черт знает, "кажется". Заведующий хозяйством должен знать, а не
то чтобы "кажется"! В Балаклаве же, конечно, а не... не на этой, как ее
называют?.. На Северной! Не на Северной, нет, а, разумеется, в Балаклаве.
И даже как будто рассердился немного Полетика, а Ливенцев, еще не
привыкший к нему и удивленно его наблюдавший, с наивностью кабинетного
человека, имеющего дело с точными и строгими рядами формул и цифр, поднял
брови, присмотрелся внимательно к своему командиру и сказал весело:
- Вообще, господин полковник, этот таинственный эскадрон надо во что бы
то ни стало разыскать и... распечь за то, чтобы он не прятался!
Высокий, с подстриженной бородкой, еще не старый, темноволосый,
говоривший певучим тенором, единственный из трех, красавец Мазанка посмотрел
на Ливенцева неодобрительно, но Полетика думал, видимо, о другом и даже не
расслышал того, что сказал этот худощавый, но крепкий, со стремительным
профилем прапорщик, он копался в это время в бумагах и бормотал:
- Шоссе... шессо... шессо... Сколько там шессо? Двенадцать верст?.. До
Северной... то есть до Балаклавы... Возьмите линейку, кучер вас довезет.
- А когда вернемся - вам доложить? - спросил Мазанка.
- Доложить? Гм... Доложить-доложить, - а что тут такое докладывать?
Напишите рапорт по форме, - там посмотрите, как это пишется, по какой
форме... Доложить!.. Будто там вы у него обнаружите что-нибудь, у этого
ротмистра... Лоскутова... Я его видел, помню... Усы такие длинные, черные...
Ну, идите, черт возьми, что же вы стоите?.. Куда-то девал пенсне, а без
пенсне я как... как баба без юбки...
- Вот пенсне! Под бумагами, - подал ему пропавшее пенсне поручик
Кароли, и все вышли из кабинета, а прапорщик Ливенцев, выходя, любопытно
обернулся на этого командира тысячи человек ополченцев и шепотом спросил
Кароли:
- У него что такое? Размягчение мозга?
На что Кароли, - он был тоже веселый человек, - ответил:
- Накажи меня бог, - его надо сделать начальником штаба при верховном
главнокомандующем на место генерала Янушкевича!
Канцелярия была унылая, насквозь прокуренная комната, дощатой
перегородкой отгороженная от остального длиннейшего каменного сарая,
принадлежавшего порту. И столы и скамейки в канцелярии были кое-как
сколочены из плохо оструганных досок, причем больше всего привлекла внимание
Ливенцева в первый день, как он здесь появился, надпись крупными,
старательными готическими буквами на деревянной перегородке: "Приказист", и
под этой надписью другая, на спинке какого-то подобия стула: "Стул
приказист". Это странное слово очень смешило Ливенцева.
Ополченцы за перегородкой размещались просто на полу, на соломе. Ходили
они в своей одежде; винтовок им не выдавали: были только учебные, служащие
для практики в разборке и сборке, и то не трехлинейки, а берданки. Впрочем,
усиленно говорили в штабе крепости, что скоро прибудут откуда-то японские
винтовки времен русско-японской войны. Ввиду строжайшего запрещения каких бы
то ни было отпусков по три-четыре человека из роты пропадали ежедневно в
самовольных отлучках, и Ливенцеву приходилось производить каждый день по
нескольку дознаний и изобретать для провинившихся ополченцев обстоятельства,
смягчающие их тяжкую вину, так как уходили отцы семейств, больше чем
сорокадвухлетние степенные дяди, схваченные мобилизацией на полях и не
успевшие распорядиться по хозяйству. Они оборачивались за несколько дней,
сами понимая, что уж раз запрещено, надо спешить, и умоляюще глядели в глаза
Ливенцеву, давая свои показания.
С крутого берега над портовыми сараями видна была вся бухта с боевыми
судами и внешний рейд с тральщиками и сторожевым крейсером. В первый день,
как приехал сюда Ливенцев, все боевые суда были густо обвешаны матросскими
рубахами и подштанниками, так как был день мойки белья, и смешливый Ливенцев
долго хохотал над таким преувеличенно мирным видом грозных судов.
Стоял золотей сентябрь. Погода была великолепная. Всюду валялись
арбузные и дынные корки. И хотя прапорщика Ливенцева стесняла шашка, которая
все съезжала наперед и норовила попасть между ногами, и хотя очень надоедало
то, что все время надо было подносить руку к козырьку, принимать или
отдавать честь, все же куча свалившихся на него обязанностей, самых
неожиданных и большей частью для него непостижимых, занимала его
чрезвычайно; с непривычки к такой суете он к вечеру очень уставал и тупел.
Главное, его, до призыва имевшего дело только с безмолвными рядами
математических выкладок и с очень молчаливой старухой-матерью, вдруг бросило
в людской водоворот, причем одни люди зависели от него, от других зависел он
сам, а третьи, ничего не понимавшие в теории функций, вдруг почему-то
оказались его товарищами.
Он не успел еще отвыкнуть от того, что считал важнейшим своим делом, и
привыкнуть к мысли, что самое важное теперь, даже и в его жизни, как и в
жизни всех кругом, вот эта самая, месяц назад начавшаяся война. Его еще не
прищемило войной даже до боли, в то время как для миллионов кругом война
была уже смерть. И хотя каждый день читал он газеты и телеграммы с театра
военных действий, все-таки он представлял себе то, что там делается, только
так, как это писалось в донесениях: наши войска победоносно наступали в
Галиции, брали один за другим города, и десятки тысяч пленных, и огромные
стога снарядов, стоявшие на австрийских полях, и как будто ничего не теряли
сами, - прогулка, феерия!.. Как и всем кругом, читавший только русские
газеты, ему казалось, что война для Австрии дальше уже немыслима, остается
только просить пардону, что месяца через два немецкие державы заговорят о
мире, а он снимет эту чрезвычайно неудобную шашку и снова засядет за
диссертацию вплотную и закончит ее в назначенный себе самому срок, если
начнет работать усерднее и наверстает потерянное время.
Походка у него была с неверным постановом ног и ныряющая - всем
корпусом и особенно правым плечом - вперед.
Так как теперь, когда они трое шли к ожидавшей их линейке, было еще
утро и он не успел устать, то все кругом было ярким для его глаз: и блеск
солнца на отшлифованных подковами и железными шинами булыжниках мостовой, и
пара сытых, но секущихся серых лошадей в линейке, и зеленый овод, вившийся
над лошадьми, и даже то, что фамилия кучера-ополченца оказалась Блощаница.
И когда они уже ехали, выбираясь из провалья к базару, чтобы попасть
оттуда на Балаклавское шоссе, немолодой уже, долговязый белобрысый офицер
верхом на прекрасном гнедом белоногом коне попался им навстречу, и Мазанка
крикнул ему:
- Корнет Зубенко! А мы к вам!
Корнет остановил коня, Блощаница придержал свою пару серых, и Ливенцев
тоже узнал корнета, - они познакомились дня два тому назад на Нахимовской
просто потому, что одни и те же буквы - инициалы названия дружины - и цифры
были на их погонах, но Ливенцев думал, что он артиллерист. Мазанка певучим
своим тенором говорил Зубенко:
- Про вас я совсем забыл! Ведь вы в эскадроне у Лихачева!
Гарцуя около линейки, Зубенко, человек очень скромного вида, даже как
будто застенчивый, вообще не потерявший еще способности краснеть,
толстощекий и красногубый, пожал всем троим руки широкой в запястье рукой и
спрашивал удивленно:
- К нам? Зачем к нам? Ревизовать отчетность! Вот как!
- Правда, это больше касается ротмистра Лихачева, чем вас... А конек у
вас славный! - говорил Мазанка.
- Горячится... Но я все-таки приеду, - у меня тут сегодня немного
дел... Фураж замучил... Вот только узнаю насчет сена, и назад... Конечно,
ведь вы и обедать будете там у нас? Я к обеду поспею приехать... Всех благ!
И они разъехались, и, следя за его посадкой, Кароли сказал
презрительно:
- Э-э, корнет тоже, а сидит - как собака на заборе!.. Накажи меня бог,
все эти, из отставных которые, ни к чертовой матери не годятся.
А Ливенцев заговорил оживленно:
- Господа! Вот какая штука! Я было забыл совсем: наш доктор Моняков что
сказал мне об этом корнете... Дело было на Нахимовской, дня два назад.
Стремлюсь зайти в магазин, купить колбасы. Попадается на улице вот этот, как
оказалось, корнет Зубенко. Вижу по погонам - наш брат! Сказали друг другу по
два теплых словца. "Давайте, говорю, в магазин зайдем, по фунту колбасы
купим". Как шарахнется от меня мой корнет Зубенко! "Что вы, говорит,
колбасы! Теперь колбаса уже стала восемь гривен фунт. То есть, я о чайной
говорю, о двадцатикопеечной, а к другим сортам и приступу нет!.." И от меня
тягу! Я смотрю, - тужурка на локте заплатана, и так весь вид какой-то
потертый хотя и не голодающий отнюдь. Думаю: может быть, семейство большое,
- нуждается... А тут сзади наш доктор подходит, Моняков, говорит: "Это кто
такой от меня помчался?" - и вслед корнету смотрит. "Почему, спрашиваю, от
вас, а не от меня?" - "Потому что вы его не знаете, а я знаю!" - "Если даже
он вас обокрал, доктор, простите ему, говорю, ради его бедности!" Доктор мой
даже рот разинул. "Как так "бедности"! - кричит. - Да у него шестьдесят
тысяч чистого дохода с одних только недр! Французы ему аренды за антрацит
платят! А имение-то три тысячи десятин, - дает оно что-нибудь или один
убыток?"
- Как три тысячи десятин? - спросил Мазанка.
- Как шестьдесят тысяч доходу? - одновременно спросил Кароли.
- Не знаю уж как! Оставляю это на совести доктора.
- Это миллионное состояние, что вы!.. - возмутился Кароли. - У такого
чтобы миллионное состояние? Не может быть! Шестьдесят тысяч, считайте даже
по шесть процентов, - вы математик, не будете спорить, надеюсь, что в земле
у этого Зубенко миллион!
- А три тысячи десятин земли, - если черноземной, под пшеницей... И не
заложена... А какой ему смысл ее закладывать, шестьдесят тысяч получая?..
Как вы эту землю считаете? По триста пятьдесят, меньше продать нельзя... Вот
вам еще миллион! - подсчитал Мазанка.
- Выходит, два миллиона! Вот поди же! - удивился теперь и Ливенцев.
- Накажи меня бог, я бы такого и в письмоводители к себе не взял! А у
него состояния два миллиона!
- Да ведь, может быть, все пустое, - счел нужным утихомирить Кароли
Ливенцев. - Доктор наш ведь земец, поэтому радикал... И чуть что - кричит:
"Это вы прочитаете во "Враче"! Корреспондент, видите ли, журнальчика
"Врач"... Наверное, он здорово преувеличил.
- А ротмистр Лихачев не из тех ли мест, где станция "Лихачево"? -
спросил Кароли Мазанку.
Но на этот вопрос ответил не Мазанка, а кучер - Блощаница. Он сидел на
передке, устроив ноги по сторонам дышла, но при вопросе Кароли обернул рябое
бородатое лицо к нему в упор и сказал с радостной ухмылкой:
- Это же, вашбродь, ихнее имение там и есть, а как же!.. И даже там у
них при воротах две пушки стоят...
- Пушки даже? Вот как? Очаковских времен?.. А именье богатое?..
- Именье выдающее!.. Я эти места хорошо знаю... Я у господ Подгаецких,
поблизу, служил в кучерах, и сколько разов я их к Лихачевым в гости возил!..
Выехали, наконец, на шоссе. Зажимая носы, проехали мимо свалок. Потом
стали попадаться по обеим сторонам шоссе какие-то небольшие усадебки с
виноградничками, садами и даже небольшими клочками стерни по известковому
овражистому плато.
- Вот где люди пшеницу сеют, - где самая крейда, або алебастр, - кивнул
на эти клочки стерни Блощаница. - А что касается Лихачева-помещика, то у
него с десятины если не полтораста пудов снимают, то бывало даже и так, что
все двести!
И пока ехали до Балаклавы, - Ливенцев это видел, - никак не могли
успокоиться ни подполковник Мазанка, ни бывший адвокат, поручик Кароли, ни
даже кучер Блощаница.
В имениях и десятинах, - много ли их или мало, - ничего не понимал
Ливенцев. Ему было тридцать семь лет, но он как-то так расположил свою
жизнь, что ничего не пытался сделать в сторону десятин, имений, угольных
копей, миллионов, даже просто сколько-нибудь прочных условий жизни. Он даже
и не служил нигде в последнее время, а жил случайными уроками, и меньше
всего в жизни понимал он то, что было предметом внимания многих: богатство.
Он вышел из семьи, в которой никогда не было того, что называется
достатком, и в то же время никто не говорил ни о бедности, ни о богатстве.
Отец его был пианист, он тоже в молодости неплохо играл и даже колебался,
когда окончил гимназию, куда ему поступить - в университет или
консерваторию, и, среди колебаний этих, поступил вольноопределяющимся в
пехотный полк, чтобы отбыть повинность. Потом затянул он и студенческие
годы, так как три раза менял факультеты. Он был холост. Мать-старуха
нуждалась уже не во многом. Он, как говорится, легко относился к жизни. И в
то же время, как многие кабинетные люди, любил вплотную наблюдать людей, то
есть буквально вплотную, очень приближая свое лицо к каждому новому лицу,
хотя близоруким он не был.
У него было большое любопытство к человеку, как совершенно
неповторимому среди других человеческих особей существу. Возможно, что это
было в нем просто пифагорейство, но он как-то про себя вычислял задачи
человеческих лиц и составлял невнятные еще, зыбкие еще в своих основаниях,
но возможные по идее формулы человеческих лиц в состоянии покоя,
человеческих жестов, походок, манер говорить, глядеть, улыбаться, смеяться,
сердиться, негодовать, приходить в ярость. Он был больше человекоиспытатель,
чем соучастник жизни тех, с кем приходилось ему жить вместе, и теперь, на
пути к Балаклаве, приближая свое отнюдь не близорукое лицо то к лицу
Мазанки, то к лицу Кароли, он был доволен, что вот расшевелил их тем, чему
сам не придал никакого значения, - рассказом о корнете Зубенко, который был
возмущен дороговизной колбасы до того, что не хотел ее покупать, и наглыми
накидками военных портных до того, что стоически продолжал носить старую,
заплатанную кадровую тужурку...
И широколицему рябому Блощанице он был благодарен за его вовремя
вставленные пушки у лихачевских ворот и полтораста-двести пудов пшеницы на
баснословном лихачевском черноземе.


    II



Балаклавские греки, смуглые Кости и Юры, были очень недовольны войной.
Все они были рыбаки и жили морем; теперь их не пускали в море ни днем, ни
ночью. Теперь на берегах расположились батареи, в их домишках -
солдаты-артиллеристы. Им оставили бухту для мережек, но в мережки попадала
несчастная рыбья мелочь - барабульки и карасики, величиной в пятак, и Кости
и Юры ходили похудевшие, почерневшие, мрачные. Напрасно они жаловались
военному начальству и спрашивали, чем же теперь им жить. Начальство коротко
отвечало: "Война!" Так было в Балаклаве только тогда, когда заняли ее
англичане шестьдесят лет назад, но это помнили только очень старые люди, и
от тех времен остался в полной неприкосновенности только один небольшой дом,
комнатки в котором были в два аршина высотою. И уходить за рыбой по ночам,
оставлять своих жен на произвол солдат тоже боялись Кости и Юры. И когда
линейка въехала в Балаклаву, на все вопросы Блощаницы, где здесь квартирует
эскадрон ополченцев, Кости и Юры мрачно отвечали: "Почем знаем?" - и
отворачивались хмуро. И только когда Кароли весело заговорил с ними
по-гречески, очень удивленные, они показали, как проехать к эскадрону. Но
по-гречески же спросили они Кароли: если нельзя ловить рыбы в море, то чем
же им жить? И по-русски ответил им Кароли: "Почем знаем?"
Это был дом какого-то немца, выселенного на Урал, вместительный дом с
большими табачными сараями: у немца были табачные плантации. Теперь в этих
сараях устроили конюшни, поблизости расквартировали людей, а сам Лихачев и
Зубенко и небольшая канцелярия эскадрона разместились в доме.
В тужурке, расстегнутой на все пуговицы, в синих рейтузах старого
образца, в вышитой тонкой рубахе, с сигарой во рту, ротмистр Лихачев сидел
на веранде и читал "Русское слово". Приезд ревизионной комиссии очень его
удивил, и он, улыбаясь приветливо, все-таки широко раскрывал выпуклые черные
глаза. У него был прекрасный открытый лоб без морщин, пухлые щеки,
безукоризненно выбритый круглый подбородок, и усы, так запомнившиеся
полковнику Полетике, действительно были из таких, которые запоминаются:
холеные, завитые обдуманными кольцами, черные породистые усы... В то же
время Ливенцеву подумалось, что из него, по внешности, мог бы выйти хороший
дирижер румынского оркестра.
Когда Мазанка объяснил ему, что вся эта ревизия - простая проформа, что
она назначена командиром бригады по обеим дружинам, что он, ротмистр, отнюдь
не является каким-то преступным исключением, Лихачев сделался исключительно
приветлив, тут же крикнул писаря, а писарь тут же достал нужные книги и
счета, и ревизия началась без проволочек и закончилась в какие-нибудь
полчаса.
Комиссия нашла все в полнейшем порядке, и Лихачев, как хороший хозяин,
вполне довольный неожиданными, но любезнейшими гостями, повел их по конюшням
показывать лошадей своего эскадрона, так как ученье уже кончилось и люди
были распущены на обед.
Посмотрели лошадей. И Мазанка и Кароли оказались любителями этого вида
животных и большими его знатоками, Ливенцев же смотрел на лошадей сначала с
любопытством, ему присущим, потом однообразие их форм начало его утомлять.
Безусловно гораздо больше, чем все лошади эскадрона, занимал его сам
ротмистр Лихачев.
Он держал себя так, как будто дело было не в какой-то там Балаклаве, а
в его имении, где у ворот исторические пушки, а на воротах, может быть, даже
и львы, где, конечно, старинный липовый парк и объемистые амбары, способные
вместить баснословные урожаи пшеницы.
Когда дошли до последней лошади и показывать больше уж было некого и
нечего, Лихачев сделал широкий пригласительный жест и сказал:
- А теперь, господа, прошу ко мне, закусить! Познакомлю вас с моею
женой...
Упоминание о жене ротмистра заставило всех наклонить головы с особым
почтением, почиститься щеткой, у медного рукомойника тут же на веранде
вымыть руки и пригладить волосы.
Мебель в столовой, конечно, была оставлена сосланным немцем, но
прекрасное столовое белье с красиво вышитыми метками на салфетках, свернутых
в трубочки, серебряные кожи, вилки и ложки, несомненно, были привезены
ротмистром из его Лихачевки. Ливенцев подумал даже, что и две бутылки вина
были добыты не здесь и не в Севастополе, из каких-то тайников, доступных
сведущим людям, а из старинного запаса лихачевского погреба, так как вино
оказалось старых годов и дорогих цен.
Очень искусно, и, конечно, не эскадронным поваром, а домашним, из
Лихачевки, был сделан соус для закуски под водку, стоявшую в граненом
графинчике.
За стол не садились, конечно, ожидая, когда выйдет жена Лихачева, и она
вошла, наконец, с густо-коричневой, совершенно голой, лупоглазой собачкой на
руках, и по сторонам ее важно вошли еще две лохматых болонки и издали, при
виде незнакомых людей, какой-то однообразный, придушенный звук, непохожий на
лай, непохожий даже и на урчанье: по-видимому это было приветствие, по
крайней мере так понял Ливенцев, сейчас же про себя окрестивший жену
Лихачева Цирцеей.
Она была высокого для женщины роста, но не из полных и не из молодых, -
лет сорока. Лицо ее казалось желтоватым даже под пудрой, под глазами
заметные круги, глаза невнимательные, скользящие, значительно уже выцветшие;
на обеих тонких руках браслеты с розетками камней, брошка-камея, на плечах
пуховый светло-синий платок... Оттого, может быть, что все время дрожала
своим коричневым голым тельцем собачка на ее руках, у Ливенцева получилось
впечатление, что зябкой была сама эта Цирцея, следом за которой денщик внес
осторожно за ушки большую фаянсовую миску с супом.
- Накажи меня бог, если я когда-нибудь видел таких собачек! - искренне
сказал Кароли, когда представил их всех жене своей Лихачев и усадил за стол.
- Что это за порода такая?
- Это африканка, - и Цирцея укутала ее своим пуховым платком. -
Наступает осень, и ей, бедняжке, становится уж холодно...
- Она имеет способность лаять или совсем безмолвна? - полюбопытствовал
Ливенцев.
- Попискивает, как цыпленок, - ответил за жену Лихачев. - Вообще же она
тут испытывает большие неудобства, как и мы с женой... Надеемся, впрочем,
что неудобства эти кончатся месяца через два... на худой конец - три... И мы
опять домой - в имение.
- Вашими устами бы мед пить! Я уж тоже соскучился по имению, - сказал
Мазанка и объяснил Лихачеву, в каком уезде находится его имение и кто там у
них предводитель дворянства.
- Потревожили нас в наших родительских гнездах, а зачем? - раскатисто и
веско говорил Лихачев, наливая по рюмке водки. - И какие огромные затраты
государства на эти "апольченьские" дружины, до которых дело, разумеется, не
дойдет! В декабре мы, конечно, подпишем мир!
- Это было бы гениально! - подхватил Ливенцев. - Но почему все-таки вы
думаете, что в декабре мир?
Лихачеву, видимо, не понравился не самый этот вопрос, а тон вопроса, и
он ответил снисходительно:
- А потому я так думаю, что война ведется в спешном порядке, что и
понятно при современных э-э... вооружениях. Об австрийской армии можно
сказать, что она уже почти не существует. Она совершенно де-морализована и
бежит... или сдается массами... вот-вот мы обойдем Германию с левого фланга.
А с юга - французы, а с запада - англичане. Не беспокойтесь! Вильгельм
весьма неглуп и на карту всего ставить не станет. Платить по счетам придется
Австрии, и она заплатит по-ря-дочно!
- Так что нам, вы думаете, она заплатит Галицией? - спросил Ливенцев.
- Галиция уже наша! - сказал Лихачев.
- Выпьем за Галицию, что же, а? Галиция так Галиция! - предложил
веселый Кароли.
А когда выпили за Галицию, Лихачев добавил:
- Кроме Галиции, мы, может быть, и Буковину получим. Но самое важное,
что мы получим, это - Константинополь и проливы!
- Послушайте, что же это вы! - удивился Ливенцев. - Откуда это вдруг
Константинополь? И почему проливы?
- Как почему проливы? Вот это мне нравится! - удивился и Лихачев. -
Из-за чего же мы с вами призваны, как это называется, кровь проливать?
Конечно же из-за проливов! Что нам за корысть в Галиции? Галиция что нам
такое даст? Это - земля бедная... Мы вон на владения в Средней Азии ежегодно
огромные деньги тратим, и на Галицию, может быть, придется тратить, а вот
проливы заполучить - это большой будет плюс.
- Почему большой плюс? - не понял Ливенцев и присмотрелся к Лихачеву,
вытянув тонкую шею, и снова нашел, что если его разоблачить из тужурки и
рейтуз и нарядить соответственно, то какой бы внушительный и типичный вышел
из него дирижер румынского оркестра!
Но Кароли не дал ответить Лихачеву, он сказал горячо и с обидой:
- Если война и к новому году окончится, все-таки я на ней потерял уж
тысяч двадцать!.. Накажи меня бог, не меньше двадцати тысяч!
- А каким образом потеряли? - спросила жена Лихачева, причем за обедом
она действовала только одной правой рукой, а левая все как-то порхала по
дрожащему тельцу лупоглазой африканской собачки.
- Мой старинный клиент умер один - грек Родоканаки, экспортер-хлебник,
и нужно было трех оболтусов в наследство вводить... Считанные деньги были! -
выпятил толстые губы Кароли. - Теперь уж эти денежки другой получит, а ведь
я за ним как ухаживал! Как за родным отцом! Перед самым объявлением войны