то, конечно, рассудить можно... Оставил человек, призванный в первый же день
мобилизации, жену, детей на глухом хуторе, в имении, от железной дороги в
тридцати верстах, и хозяйство свое все. А жена ничего не понимает в
хозяйстве. Она людям верит, а люди ее надувают, конечно. Потому что кругом
мошенники... сколько я уж потерял на этом! И вот был случай... представился
случай такой - командировка. Отлично я мог бы домой заехать и все там
наладить! Но Гусликов берет эту командировку сам...
- Ваше имение в Екатеринославской губернии, - перебил его Гусликов.
- Дайте ему высказаться, нельзя так! - поморщился Кароли.
- ...а командировка была в Новороссийск, - успел все-таки докончить
Гусликов.
- Я успе-ел бы и в Новороссийск. Не беспокойтесь! - поднял на него злые
глаза Мазанка. - И все бы сделал по службе, что надо, но Гус-ли-кову...
- Павел Константинович! - остановил его Кароли. - Перед лицом
исторического события - взятия Перемышля - все пустяки по сравнению с
вечностью, накажи меня бог!
И Пернатый торжественно подошел к Мазанке:
- Будем мириться, отец мой дорогой, и-и... запьем! А горе свое завьем
веревочкой!
Потому ли, что Пернатый одно время тоже мечтал стать заведующим
хозяйством, или почему еще, только Ливенцев увидел, что Мазанка поглядел на
него насмешливо и прикачнул головой. Ливенцев перевел этот насмешливый
взгляд так: "А что, не удалось и тебе, что не удалось мне! Так-то, брат!" Но
Пернатый сказал еще:
- Наконец, кто же мешает вам просить отпуск на две недели?
- Просить я могу и чин генерала от инфантерии! - отозвался на это
Мазанка. - Если захочу только, чтоб меня в сумасшедший дом посадили на
испытание...
- А в самом деле, если бы отпуск? - спросил Гусликова Ливенцев.
- Вполне могли бы дать теперь, - только именно теперь, после Перемышля,
- ответил Гусликов.
- Тогда за чем же дело стало? Значит, все можно отлично поправить...
Миритесь-ка, Павел Константинович!
- Вы тоже так думаете? - спросил Ливенцева Мазанка.
- Разумеется, думаю так, как говорю.
- Ну, хорошо. А рапорт мой об отпуске кто же поддержит? - спросил
Мазанка Кароли, но так, чтобы ответил на это Гусликов, и тот это понял и
сказал:
- Я же и поддержу... на правах заместителя командира дружины.
- Кончено! Берем свои так называемые бокалы! - провозгласил Кароли, и
началось общее оживление.
Главное, оживились девицы Гусликовы, которые сидели примолкши, но еще
больше их - дама из Ахалцыха. Она поняла теперь, почему был так груб с нею
этот красивый подполковник, и она ему сразу простила, - это видел Ливенцев
по ее зардевшим продолговатым глазам под сросшимися черными бровями. Она
очень бойко схватила узкой и маленькой рукой свой стаканчик вина, и когда
чокались, запивая мировую, ее муж с Мазанкой, она стукнулась стаканчиком о
рюмку Мазанки тоже, притом так темпераментно, что несколько капель вина
брызнуло на ее жакет.
- Нич-чево! - сказала она, лихо вбросила все вино сразу в яркий
мелкозубый рот и только после этого вытерла жакет надушенным маленьким
платочком.
Подействовала ли, наконец, водка, или дамское красное вино, было ли это
следствием удачно проведенного примирения между двумя штаб-офицерами, но все
стали развязнее, крикливее, веселее.
Весенние тени резки. Но переплет темно-синих теней от веток огромного
японского клена, под которым стояли гостеприимные скамейки, был мягок,
ласков и как-то необходим, как и теплый солнечный день, и тишина, и весенний
воздух, и запах начинающих лопаться почек на деревьях, и запах отовсюду
вылезшей, уже некороткой травы и одуванчиков в ней, - необходим для того,
чтобы еще сильнее зарделись глаза у этой узколицей дамы из Ахалцыха, с
тонкими ноздрями слегка горбатого носа.
И когда зеленой змеей проскользнуло между деревьями и памятниками
что-то живое, вдали, она цепко ухватила за руку Мазанку и спросила быстро,
кивая в ту сторону головой:
- Это... там... что?
- Как будто бы хвост павлина, - ответил Мазанка.
- Пошел! Смотрел! - решительно потянула она его, и он поглядел ей в
горячие глаза и сказал:
- Что же, пойдемте, посмотрим.
Между толстых стволов деревьев и памятников, величавых и важных, они
скрылись незаметно для Гусликова, увлеченного в это время беседой с Кароли,
и даже для девиц Фомки и Яшки, осаждавших в это время Ливенцева.
Востроглазая Анастасия Георгиевна могла бы заметить это, но как раз занимал
ее очень Переведенов, которому она говорила:
- Ну, вы, знаете, такой урод, такой уродище, что я даже и не знаю, как
это вы живете на свете!.. Да-а-авно бы я на вашем месте повесилась!
А Переведенов, рассолодевший блаженно, бормотал ей:
- Гм!.. Че-пу-ха! Вешаться чтоб... Черт те что! Лучше я вам песню спою:

Ут-тя-я-ток, гус-ся-ток.
Да деся-ток порося-ток...
Ой, горюшко-горе,
Да десяток... поросяток...

Теперь это выходило у него протяжно, по-бабьи, и очень жалобно, и
необыкновенно горестный имел он при этом вид, так что Анастасия Георгиевна
вскрикивала: "Ой, я не могу!", хлопала себя по коленям и хохотала, как
только могла звонко.
И прошло минут десять, а может быть, и четверть часа, пока вспомнил,
наконец, Гусликов о своей жене, но в это время Мазанка уже возвращался с ней
из таинственной весенней дали Французского кладбища и, прищуривая глаза,
говорил с подходу Ливенцеву:
- Не хотите ли вы посмотреть хвост павлина? За-ме-ча-тельный, очень!
Советую! - и кивал бровью на Анастасию Георгиевну.
А у дамы из Ахалцыха был нисколько не сконфуженный, - напротив,
победный вид, какой мог быть только у генерала Селиванова, взявшего
Перемышль.
Водки было не так много выпито, чтоб от нее опьянели привычные люди;
они были только веселее и откровеннее, чем обычно, но какая ничтожная и
совсем невеселая получалась эта радость под весенними ультрамариновыми
легкими тенями от могучих деревьев на старом историческом кладбище!
Ливенцев воспринимал все, что видел и слышал кругом, как обиду. Даже
боль какую-то остро-щемящую чувствовал он, бегло скользя по всем лицам
кругом обеспокоенно-внимательными глазами. Выходило неопровержимо так, что
вот на нескольких тысячеверстных фронтах погибают миллионы людей и какие-то
нечеловеческие подвиги совершают миллионы других людей только для того,
чтобы этот вот седоусый, темнокожий, турецкого облика капитан Урфалов имел
повод достать где-то две бутылки водки и две бутылки вина, а потом в
компании нескольких своих сослуживцев с их Фомками и Яшками и зауряд-женами
распить эти бутылки на зеленой травке, на свежем воздухе, вдали от
городского шума, на кладбище, где мелькают между деревьями хвосты павлинов и
имеются вполне укромные места для усатых подполковников, желающих приятно
провести хотя и короткое время с дамами из Ахалцыха... Правда, дамы эти
совсем не умеют говорить, но это даже и лучше, - во всяком случае
экзотичнее...
Гусликов только взглянул на свою жену и Мазанку через плечо и продолжал
рассказывать Кароли, Урфалову и Пернатому, как он, когда ездил на велосипеде
фирмы Герике как вояжер, между Батумом и Ардаганом встретил стражника
Кадыр-агу, бывшего абрека.
- Замечательный, понимаете, стрелок: из пистолета стрелял на пятьсот
шагов без промаха, а на всем скаку - на двести шагов. Застал, понимаете,
жену свою в объятиях соседа, убил и его и ее, а потом, конечно, - ведь там
кровная месть, - стал кровником, за ним начали охотиться родственники этого
самого черта... ну, одним словом, соседа убитого... он еще четырех убил.
Потом вообще из своей местности ушел, стал абреком. И неуловим был, как черт
какой... Или вот еще там был Зелим-хан... Тот Зелим-хан, а этот - Кадыр-ага.
Конечно, уж русские власти стали за ним охотиться. Он из русских никого не
убивал, а когда пришлось ему круто, со всех сторон обложили, - сам сдался,
только с таким условием: принять на службу в стражники. Ну, там русские
власти, конечно, не дураки: лучше ты будь за нас, чем против нас. Приняли. А
тут абреки затеяли на казначейство напасть. Он, конечно, это узнал, засаду
устроил, и всех четырех - как ку-ро-паток! Так что с этого времени его и
абреки боятся, и от русских ему почет. А уж женщин ненавидит этот Кадыр-ага
- близко не подходи! Так и живет один.
- Настоящий человек на настоящем месте, - усмехнулся Ливенцев.
- Настоящий! - подхватил Гусликов. - И всей округи гроза. Только лаваш
с чесноком ест, а сила какая. Как у тигра!
- Зато мы тут все ка-ки-е бесподобные зауряд-люди! - разглядывал и
Гусликова и других, медленно и с испугом в голосе проговорил Ливенцев.
- Значит, и вы тоже? - кивнул ему, полусонно улыбаясь, Кароли.
- Ну, а как же! Разумеется! - ответно улыбнулся ему Ливенцев. -
Разумеется, я тоже - зауряд-люд!


    ГЛАВА ПЯТАЯ



    КОНЕЦ ДРУЖИНЫ




    I



Огромные дни таились еще впереди. Перемышль и его падение волновало
недолго. Пленение неслыханной в прежние войны живой силы врага до ста
тридцати тысяч человек, считая с ранеными и больными, лежавшими в госпиталях
Перемышля, ничего не изменило в общем ходе войны. Так же, как и прежде,
упорно обороняли австрийцы перевалы на Карпатах, к которым были стянуты
двадцать четыре корпуса их войск и шесть корпусов германских. И стратеги
мировой прессы гадали, в каком именно направлении с наступлением весны
главное командование германской армии думает нанести русской армии
сокрушительный удар.
В том, что этот сокрушительный удар готовится, никто из газетных
стратегов не сомневался, так как в мировую прессу поступали сведения о
спешной переброске по железным дорогам германских войск, орудий и снарядов и
в Венгрию, где уже возводились укрепления вокруг Будапешта, и в направлении
на Варшаву, на Северо-западный русский фронт, в главном командовании
которого к началу апреля произошла перемена: на место заболевшего и
назначенного в Государственный совет генерала Рузского был назначен генерал
Алексеев.
Можно было гадать, кто из этих генералов лучше знает дело войны и стоит
ли Алексеев Рузского, или оба они вместе не стоят одного Гинденбурга,
принявшего теперь на себя главное командование на русском фронте, но стоило
только поглядеть на карту железных дорог наших и австро-германских, чтобы
вспомнить времена осады Севастополя, когда снаряды к несчастной крепости
подвозились на волах: на каждой паре волов по снаряду!
Теперь крепость Севастополь усиленно разоружалась: часто бывая на
железной дороге, прапорщик Ливенцев видел, как орудия на площадках товарных
поездов шли на север, в Брест-Литовск и Ковну, - так ему говорили, - но,
может быть, и туда, в краковском направлении.
Черноморский флот начал долбить укрепления Босфора и даже Чаталджи, не
на шутку уже пугая Стамбул. А когда 21 марта турецкие крейсера вышли из
Босфора попугать Одессу, то, напоровшись на мину, остался в одесском заливе
крейсер "Меджидие".
Правда, в Дарданеллах погибло тоже несколько крупных судов французских
и английских, и это заставляло румын и греков оставаться пока в спокойном
состоянии и выжидать, но очень заволновались правящие круги Италии, которым
казался несомненным близкий конец лоскутной монархии, которые боялись
опоздать к дележу. Правда, Италия была в союзе с Германией и Австрией, но
получить вожделенные восточные берега Адриатики она могла, только выйдя из
союза и объявив Австрии войну. И русские газеты, учитывая силы нового
возможного союзника, писали, что Италия в состоянии выставить два миллиона
солдат.
В то же время в Севастополе глухо говорили о какой-то измене в десятой
армии и о германском золоте, купившем разгром двадцатого корпуса в
Августовских лесах, остававшегося без единого снаряда и без единого патрона
перед ураганным огнем обошедших его немцев. Выяснялось, что немцы просто
расстреливали безоружных, так как, по их же сводкам, на пространстве всего
лишь двух квадратных километров они насчитали семь тысяч трупов.
Теперь, когда выяснились подробности разгрома, Ливенцев особенно ясно
вспоминал одного молоденького белокурого прапорщика Бахчисарайского полка, с
которым он говорил накануне отправки полка на фронт. Прапорщик этот,
невысокий, но плечистый, видимо хороший гимнаст, говорил озабоченно:
- Ружейные приемы мы прошли, стрельбу - несколько упражнений успели
пройти, колку чучел с разбегу прошли, обращаться с пулеметами обучили
двойной состав людей пулеметной команды. Трудились мы, правда, как лошади,
но, кажется, мы сделали все, что могли. Теперь - что будет! А совесть наша
чиста.
Он был жизнерадостный, почти сияющий, этот прапорщик, фамилия которого
осталась неизвестна Ливенцеву, когда говорил: "Теперь - что будет!" А было -
семь тысяч трупов на пространстве двух квадратных километров, не считая
трупов, оставленных в лесах, на пути к этим двум километрам. Правда, и немцы
тоже трудились, как лошади, чтобы превратить в трупы двадцатый корпус: они
прошли в целях обхода форсированным маршем по глубокому снегу шестьдесят два
километра в один день и провезли с собой орудия и снаряды. Так спешили они,
чтобы непременно окружить и перебить злополучный корпус!
А полковник Полетика никак не мог понять, зачем умерла у него дочь от
галопирующей чахотки, и никак не мог прийти в себя после этой потери.
Несколько дней он совсем не приходил в дружину, а когда, наконец, явился, то
генерал Баснин, в этот день тоже вздумавший посетить своих "молодцов", был
очень удивлен его ответами совершенно не по существу вопросов и полным
безразличием ко всем делам дружины.
Через два дня после этого в штабе дружины получилась бумажка от
Баснина, предлагающая полковнику Полетике явиться во второй временный
госпиталь "на предмет испытания годности к дальнейшему прохождению службы
его императорского величества в должности командира дружины".
Знакомые Ливенцеву сестры этого госпиталя - Еля Худолей и Маня
Квецинская - передавали ему потом, что, наверное, Полетику совсем освободят
от службы, так как он даже и не доказывает никому из врачей, как это делают
другие подобные, что вполне здоров и к службе пригоден, - напротив, говорит,
что очень устал и ничего не понимает, что делается кругом.
Однажды в госпиталь к нему зашел Ливенцев вместе с поручиком Кароли.
Они думали, что вот он оживится, назовет их по обыкновению красавцами,
скажет, что это черт знает какое безобразие, что его здесь зачем-то держат,
между тем как он...
О своем желании повидаться с больным полковником они заявили дежурному
врачу, а тот послал фельдшера справиться, может ли больной принять
посетителей, но фельдшер, возвратясь, сказал:
- Полковник Полетика просили передать, что он никаких посетителей
видеть не желает.
Может быть, Полетика был огорчен тем, что на его место в дружину был
назначен другой полковник, взятый из отставки, Добычин, который и сидел уже
на его месте в кабинете или стоял за конторкой, имеющей вид школьной
кафедры.
Полковник Добычин был большой любитель стрельбы, чем вовсе не занимался
с дружиной Полетика, бывший сапер.
Этот хозяйственный, хлопотливый старик большого роста, сутулый,
горбоносый и с твердым кадыком на жилистой шее, когда узнал, что дружина ни
разу еще не ходила на стрельбу по мишеням, открыл рот, страшно выпучил
глаза, серые, с воспаленными веками, ударил себя крупными руками по сухим
бедрам и пророкотал:
- Р-разбойники-крокодилы! Хлеб дарром жррали! Др-рать за это!
И тут же начал хлопотать об отводе дружине стрельбища и в разном хламе,
оставшемся дружине в наследство от ушедших и погибших полков, разыскивать
мишени.
Несколько раз дружина ходила на стрельбу в марте. И когда стреляли на
четыреста шагов офицеры, Добычин очень торжественно обошел их фронт и
церемонно благодарил тех, кому махальные у мишеней показали красными
флажками четыре попадания, а Мазанке, у которого в мишени оказались все пять
пуль, он жал руку особенно долго, добавив к "благодарю, полковник!" еще и
уверенность в том, что он в своей роте "стрельбу поставит на должную
высоту". Однако Мазанка смотрел на него недружелюбно: рапорт его об отпуске
Добычин положил под сукно, кряхтя и рокоча жестким кадыком:
- Не время теперь разъезжать в отпуска! Не время!
Ливенцев тоже получил бумажку из штаба дружины, чтобы "все нижние чины,
стоящие на постах у туннелей, прошли первые четыре упражнения в стрельбе по
мишеням", и Ливенцеву долго пришлось доказывать Добычину, что люди,
рассчитанные на смены для точного и неуклонного несения караульной службы,
проходить в то же время и курс стрельбы никак не могут.
- Не могут, не могут!.. Как это не могут? - горячился Добычин. -
Проходите там с ними стрельбу в таком случае! Отвезите мишени туда и
проходите! Ведь они там в чистом поле стоят у вас, вот и...
- А оцепление?.. Надо же, чтобы хоть проезжих и проходящих людей не
перестреляли, как зайцев! Наконец, мы и не имеем права открывать стрельбища
в любом месте: пуля на три версты летит.
- А вы что меня тут учите, на сколько летит пуля? - осерчал Добычин,
видя, что прапорщик прав. - И... и вообще, на будущее время, прошу меня не
учить! Не учить, да! Ступайте!
Словом, Добычин оказался не только хозяйственным, еще и воинственным, и
это скоро почувствовали все в дружине.
- Эх, потеряно время! Во-семь месяцев потеря-но! Господа, господа! Надо
наверстывать, да, да, да! На-вер-сты-вать надо!
Он и колку чучел с разбегу проводил в дружине так же торжественно, как
стрельбу, и хлопотал даже о том, чтобы дали в дружину хотя бы один пулемет
для упражнений, но этого так и не добился.
Однажды Ливенцев, получив за его подписью бумажку о "неукоснительном
проведении на постах упражнений по рытью окопов", явился в штаб дружины,
чтобы уточнить этот вопрос, так как почва около постов была каменистая,
твердый известняк, а на более удобных для рытья окопов участках расположены
были небольшие кусочки полей или огороды местных хуторян; с известняком же
саперными лопатками справиться было нельзя, а кроме этих лопаток у ратников
ничего не было.
Добычина как раз не застал в дружине Ливенцев. Гусликов же сказал ему:
- Я не в курсе этого дела... Окопы-окопы, а зачем?.. И сам не спит и
людям мешает... Идите к нему на дом, пусть вам сам объясняет, чего он хочет.
- А удобно ли на дом идти?
- Отчего же? Ведь вы - в отделе. Сейчас приехали с постов - и сейчас
же, дескать, вам опять туда ехать. По-моему, даже вполне удобно.
И Ливенцев зашел в один из домиков перед казармами, который прежде
занимал подполковник Генкель и куда теперь перебрался Добычин.
Командирский денщик, низенький бородатый ратник старых годов службы и
явно ошалелого вида, сидел в дыму в прихожей на корточках перед самоваром и
раздувал его голенищем сапога. Так - одна нога в портянке, другая в сапоге -
он и поднялся перед Ливенцевым, но сказал решительно:
- Нету барина дома.
- Досада! В дружине нет и дома нет... А когда же он будет? Я ведь по
делу к нему.
- По делу ежель, тогда как же?.. Может, мне узнать пойтить?
- Узнай-ка, братец.
И низенький бородатый человечек без всяких заметных для глаз усилий,
как это делают только дети, вновь очутился на полу, подвернул портянку и
мигом натянул весьма разношенный сапог, и вот уж отворил дверь в комнаты и
исчез, а Ливенцев вышел на двор, чтобы не дышать самоварным дымом, и сел на
скамейке.
Прошло минуты три, пока что-то и кому-то докладывал маленький денщик,
но вот вышел из домика кто-то в штатском, хорошего роста, с лысым высоким
лбом, со светлой, клином, бородкой, с усталыми впавшими глазами и бледной
кожей лица и, поглядев на него, подошел к скамейке.
- Вы к полковнику Добычину по служебному делу? - спросил он негромко,
но очень внятно.
- Вот именно, - с недоумением поглядел на него Ливенцев, не зная, за
кого принять этого штатского. - Его нет дома?
А штатский ответил:
- Вам придется немного подождать, он скоро приедет: поехал в штаб
бригады.
- Что же, пройдусь по Историческому бульвару, - поднялся Ливенцев, - а
потом зайду.
- Может быть, зайдете к нам, посидите...
- Вы - сын нашего командира? - наугад спросил Ливенцев; но штатский
ответил поспешно:
- Нет, нет, я - не сын, нет! Я совсем не сын. И уже не отец...
И вдруг протянул ему руку:
- Дивеев!
И так же быстро, как протянул, вдруг отдернул ее, сказав:
- Вам, может быть, неприятно будет касаться моей руки? Я этой самой
рукой стрелял в одного человека... в любовника моей покойной жены...
Впрочем, я его не убил, только ранил. И суд уже был... и по суду я оправдан.
Ливенцев смотрел на странного человека с недоумением. Для него ясно
было, что этот человек, не умеющий прятать в себе самом то, что отлично
прячут другие люди, не совсем нормален, и в то же время он внушал ему
полнейшее доверие.
Было тепло и сухо, Дивеев вышел к Ливенцеву в одном пиджаке и с
непокрытой головою. Самоварный дым, валивший из передней клубами, чуть
поголубев в воздухе, тут же расплывался, а в дверях стоял маленький
человечек в рыжей жилетке, денщик Добычина, и глядел на Ливенцева ошалелыми
глазами.
- Почему ты ставишь самовар не на дворе? - спросил его Ливенцев.
- Привычка у него такая, - ответил за него Дивеев очень серьезно, и
денщик проворно вытащил самовар на двор; а из окна женский голос позвал
Дивеева в форточку.
- Алексей Иваныч! Идите в комнаты!
- Просят в комнаты, - торопливо сказал Дивеев Ливенцеву. - Зайдете?
- Командира мне, конечно, надо дождаться, - отозвался Ливенцев,
стараясь разглядеть в окно неясную женскую фигуру, и двинулся к двери, а
денщик пошел следом, чтобы снять шинель.
Комнаты в домике были небольшие, и во второй от передней, в гостиной,
Ливенцев увидел женщину, позвавшую Дивеева. Она сбрасывала в пепельницу
пепел с папиросы, и Дивеев представил ее Ливенцеву так:
- Это... э-э... дочь... дочь полковника Добычина.
Ливенцев назвал себя. Женщина разглядывала его неторопливо, потом
сказала:
- Садитесь, поболтаем немного, пока папа подъедет... а то у нас что-то
совсем и не бывают офицеры. А я выросла среди военных, и хотя денщик наш,
Фома, очень глуп, но именно это-то мне в нем и нравится: он напоминает мне
детство, когда был у нас такой же точно денщик Филат, также глупый.
Она говорила без всяких усилий. Из черной атласной кофточки белой
ровной колонной выходила ее длинная шея; очень большими, от длинных ресниц,
казались темного цвета глаза, и похожим на отцовский был открытый лоб. И
все-таки лицо с таким мужским лбом и несколько неправильным, слегка
ноздреватым носом и с лихо зажатой полными губами папиросой показалось
Ливенцеву с первого же взгляда капризным, и усталым, и склонным к тысяче
изменений на день. И он не нашел еще, что бы ей такое сказать, как она уже
продолжала:
- Ужасная вещь быть нижним чином, когда война, - не правда ли? Война
нижнему чину зачем? Совсем она ему не нужна. Но его-то меньше всего и
спрашивают об этом и гонят, и гонят, и гонят с одного фронта на другой, пока
его где-нибудь не укокошат благополучно. И вот меня угораздило, представьте,
перед самой войной выйти замуж за одного... небедного, конечно, человека, а
о-он оказался нижний чин, да еще не в ополчении, а в запасе! И вот, его
угнали... и, может быть, уж убили где-нибудь там, на этих ужасных Карпатах,
которые нам страшно как нужны, будто у нас и без Карпат мало гор! Во-об-ще -
чтобы не сказать мне чего-нибудь, что не принято теперь печатать в газетах,
- войну-то ведут, конечно, умные люди, но почему у дураков принято класть на
полях всяких там свои животы и прочие части тела, это уж, как говорится,
покрыто мраком неизвестности!
Тут она разбросала по столу, около которого сидела, пальцы, как будто
собралась взять бурный аккорд на рояле, но можно было понять ее и так, что
вот подобно этим ее десяти пальцам, брошенным на столе, брошены там, где-то
на Карпатах, трупы убитых... между ними, может быть, ее муж, нижний чин.
И Ливенцев еще только присматривался к ней и ее пальцам, не зная, что
ей сказать, как Алексей Иваныч глухо и медленно отозвался на ее слова:
- Вы забываете, Наталья Львовна, что есть биологические законы. Они
трудно поддаются объяснению... Точнее сказать, они пока необъяснимы.
Появится вдруг откуда-то эпидемия и пойдет гулять... Конечно, вы скажете:
санитария была плоха, вот и эпидемия! Однако санитария всегда бывает плоха,
эпидемия же далеко не всегда бывает. Так и война.
- Со временем не будет никаких эпидемий, - улыбнулся его словам
Ливенцев.
- Еще бы! Я думаю тоже, что не будет, - согласился Алексей Иваныч. -
Это будет тогда, когда не будет и войн. Но тогда эти законы будут
упразднены, и появятся новые. Только и всего. Все равно, как дилювиальный
период - и теперь. Тогда были свои животные, свои растения, и человек тоже
своего склада. Все было приспособлено одно к другому - и потом вдруг
переворот, и почти все погибло, и появилось много нового, и свои
биологические законы. Эта война - она похожа на ледовый период, - она очень
много уничтожит из тех законов, по каким мы сейчас живем, и появится много
нового. И кто ее переживет, тому будет интересно жить... хотя, может быть, и
тяжелее, чем теперь. Потому что начнется новый биологический период, -
верно, верно!
Ливенцев не понимал, кто такой этот Алексей Иваныч. Видно было ему
только, что он - хороший знакомый Добычиных. Может быть, даже брат того
самого нижнего чина, мужа Натальи Львовны, только старший, конечно, брат,