Страница:
еще, - смотрите!
Должно быть, Генкель заметил, как задрожали у Ливенцева веки правого
глаза и как он весь побледнел вдруг, что ничего доброго не предвещало. Он
счел за лучшее уйти поспешно, а Ливенцев остро подумал, несколько мгновений
следя пристально за его круглой спиной, что если есть на земле человек,
которого он возненавидел смертельно, то это - Генкель, и если бы тысячи
моралистов всех сортов и оттенков сейчас вот сошлись бы перед ним и стали
убеждать его, что ненависть к человеку - тягчайший грех, он заткнул бы уши и
послал бы их к черту, а возможно даже, что, вспомнив сложную ругательную
вязь поручика Кароли, он пустил бы в дело его тугую спираль из печенки,
селезенки, корня и прочих подобных вещей.
Страшное дело войны между тем двигалось безостановочно, хотя римский
папа и был убежден, что ради праздника Рождества должны бы были воюющие
стороны разрешить себе перемирие.
В разноцветных листах телеграмм, выпускавшихся местной газетой
"Крымский вестник", и в газетах обеих столиц мелькали названия галицийских,
и французских, и аджарских, и польских городов, рек, даже отдельных
фольварков, за обладание которыми шли жесточайшие бои.
Был ли это Сарыкамыш, или знакомый по прежним войнам с турками Ардаган
в Зачорохском крае, или была это река Бзура, или река Равка на австрийском
фронте, или речка Млава - на германском, - Ливенцев представлял себе там
несметные массы в таких же шинелях, как у него самого, и массы людей этих
творили историю. Это было совершенно непостижимо, зачем люди шли и на эту
войну, как шли они когда-то на осаду Трои, или с Александром на Индию, как
шли с Наполеоном на Москву, или как ездили на байдарках из Запорожья через
все Черное море "пошарпать берега Анатолии".
Ливенцев не понимал главной движущей пружины всех войн - грабежа,
потому что не понимал, что такое богатство и зачем оно нужно.
И когда капитан Урфалов, идя как-то с ним вместе, почтительно кивнул на
промчавшегося мимо них в великолепной машине адмирала Маниковского и
покрутил задумчиво головой, Ливенцев спросил его весело:
- Почему у вас к этому адмиралу такое почтение в глазах и даже во всей
вашей фигуре?
Урфалов ответил недоуменно:
- Как это почему? Ведь это же сам начальник порта!
- Что из этого, что он начальник порта?
- Как так "что из этого"? Да он, изволите видеть, двадцать пять тысяч в
год получает!.. Да сколько тысяч еще может получить с того, с другого под
благовидными предлогами! Мало тут подрядчиков требуется для такого огромного
дела?.. Если будете считать еще тридцать пять тысяч, то, ей-богу, не
ошибетесь! Вот вам и шестьдесят тысяч в год!
- Все равно, что миллион в банке из шести процентов, - вспомнил
Ливенцев корнета Зубенко.
- Ну да... Все равно, что миллион в банке!.. Да ведь тридцать пять
тысяч в год в военное время - это я посчитал вам, изволите видеть, очень
скромно ведь! Поняли, что это за должность такая - начальник порта?
- Как не понять? И шестьдесят тысяч, и ничем не рискует, и на убой не
пошлют, - досказал за него Ливенцев и на момент представил себе сотни тысяч
Урфаловых, и ротмистров Лихачевых, и подполковников Генкелей, и генералов
Басниных, и адмиралов Маниковских и увидел: вот она для кого - война!
А Урфалов продолжал думать вслух, сколько именно мог нажить, кроме
жалованья, адмирал Маниковский:
- Пустяки я вам сказал, изволите видеть! Тридцать пять тысяч - да это
что же такое? Да в японскую войну, когда я в обозе служил поручиком, у нас
простой капитан пехотный в Россию своей невесте из Маньчжурии по две, по три
тысячи в месяц переводил, и восемь месяцев он так делал, пока, наконец,
дураку не написали: "Кому, дурак, посылаешь? Она уж давно с другим любовь
крутит, и не венчается если, то потому только и не венчается с ним, что
фамилию свою на его менять боится: как тогда ей деньги твои получать?" Стало
быть, выходит, что простой капитан за год мог тридцать пять тысяч нажить! Да
на чем нажить? На полковом обозе! А тут целый порт для всего флота!.. Нет,
нет, тут не тридцатью пятью тысячами пахнет!
И Урфалов поглядел на Ливенцева так многозначительно, что тот поспешил
с ним проститься.
Как-то вечером зашел неожиданно к Ливенцеву мрачный поручик Миткалев,
очень удивив его этим: никогда не заходил раньше.
Войдя, он прогудел басом:
- Вот вы где живете!.. Что ж, берлога сносная... А я иду мимо,
вспомнил: здесь где-то наш прапор живет... Вот и зашел.
Ливенцев смотрел на него вопросительно. В его комнате было всего два
стула, и оба они стояли возле стола, причем на одном из них, как и на столе,
в беспорядке навалены были книги, журналы, газеты.
- Читаете все? - кивнул на эту груду книг и журналов Миткалев.
- Д-да, есть у меня такая привычка скверная, - улыбнулся Ливенцев,
очищая стул и усаживая гостя. - А вы спрашиваете об этом так, как будто
никогда сами и не читаете.
На это мрачно и свысока отозвался Миткалев:
- Зачем мне читать? Что я - гимназист, что ли?
И отодвинул презрительно подальше от себя книги, какие пришлись на
столе прямо перед ним.
- Будто бы только одним гимназистам полагается читать книги!
- А на черта они кому еще?.. Экзамен по ним сдавать или как?
Миткалев помолчал немного и добавил, смягчив бурчащий голос:
- Денщик ваш знает, где смородинной воды достать?
- Смородинной?.. Вы что, пить хотите? Простой воды стакан я вам могу
дать, конечно, а смородинной...
- Что вы, как младенец все равно! - криво усмехнулся Миткалев. - Не
знаете, что так в ресторанах водку зовут? Ее в таких бутылках от фруктовой
воды и подают, а иначе - протокол!
- А-а, вон что!.. Нет, денщика у меня вообще никакого нет.
- Ка-ак так нет? - очень удивился Миткалев. - А что же вы - девку, что
ли, держите?
- У хозяйки моей есть женщина-помощница... Только насчет вашей
смородинной она едва ли знает, и лучше ее этим поручением не беспокоить, -
сказал Ливенцев, думая, что после такого его ответа Миткалев скоро уйдет.
Но он только насупился, тяжко задышал и забарабанил пальцами по столу,
грязными пальцами с необрезанными черными ногтями.
- Та-ак-с! - сказал он наконец, отбарабанив. - Ну, может, дадите
рублишек двадцать до жалованья... а то, понимаете, у меня все вышли...
- Недавно послал матери, - твердо сказал Ливенцев, - и теперь сам -
лишь бы дотянуть как-нибудь до получки.
Миткалев мрачно-весело подмигнул.
- Гм... Рассказывайте! Богатый человек, а для товарища каких-то там
двадцать рублей жалеет. Не ожидал!
- Вот тебе раз! Богатый?.. Какой же я богатый? - удивился Ливенцев.
- Однако все говорят, что богатый... А иначе зачем бы вы адъютантство
Татаринову-зауряду уступили?.. А он, зауряд, теперь куда больше вас
получает!
- И пусть его получает, он человек семейный, - попробовал сослаться на
понятное для него Ливенцев, но Миткалев пробасил:
- Я тоже семейный...
- Что ж, если вы считаете себя более достойным, чем Татаринов,
предложите Полетике, - может, он вас возьмет в адъютанты.
- Я, может, еще и ротного командира опять дождусь, чего мне в адъютанты
лезть?.. Поменяйтесь вы со мною, вот это так!
- В каком смысле именно?
- В таком... Вы идите в субалтерны к Эльшу, а я - на ваше место, на
посты. А то выходит, если хотите знать, неловко даже с вашей стороны: вы
все-таки считаетесь ниже меня на два чина и у меня же субалтерном сначала
были, а права у вас теперь, как у ротного командира, а мне вместе с
заурядами приходится по дружине дежурить.
- Ну, хорошо... Что же вам мешает сказать все это Полетике?
- Как же что? Надо, чтобы вы раньше сказали Эльшу.
- Ни малейшего желания я не имею идти к Эльшу. И зачем мне подобную
чепуху говорить? - улыбнулся Ливенцев.
- То-то и есть! А это - совсем не по-товарищески, должен я вам сказать.
И Миткалев поглядел на него уже не мрачно, а зло.
- А что же именно не по-товарищески? - ожидая, что он встанет, наконец,
и уйдет все-таки, спросил Ливенцев.
- Раз вы видите, что товарищ нуждается, а вам, как состоятельному
человеку, все равно, что, например, на довольствии нижних чинов сэкономить в
свою пользу можно, то вы бы ему уступить должны, - наставительно пробубнил
Миткалев.
- А-а! Так вот в чем дело! То есть, говоря проще, привлекают вас
деньги, какие я получаю для раздачи на посты? Так бы вы и сказали сразу! А
то я уж подумал было, что вы о пользе службы радеете.
- Так что же - будем, что ли, меняться?
- Нет, считаю для себя это неудобным, - сказал Ливенцев, подымаясь.
- То-то и есть, - усмехнулся зло Миткалев. - А думаете небось, что вы
не такой, как все... Ну, тогда дайте хоть десять рублей...
- Не найдется у меня и десяти рублей, - твердо сказал Ливенцев.
Но Миткалев все-таки не ушел и после такого ответа; он спросил хотя и
искательно, но по-прежнему басом:
- Десяти не найдется, - ну, а пять?
Ливенцев молча вынул пятирублевую бумажку и подал ему. Так же молча
взял ее Миткалев, небрежно сунул в карман шинели (он не раздевался) и вышел
из комнаты.
Но выходя, он попал не в ту дверь, и Марья Тимофеевна вышла сама в
коридор отворить ему выходные двери, а потом из коридора услышал Ливенцев ее
возмущенное:
- А-ай!.. Что же это вы так нахально себя ведете? А еще офицер!
- Что такое? - спросил ее Ливенцев потом.
- Да как же так можно! Щипаться вздумал, будто я ему прислуга какая! -
возмущалась, вся пунцовая, Марья Тимофеевна.
- Извините ему, он пьян.
- Ну, как же так пьян, когда вином от него ни капли не пахнет даже!
- Все равно, через час будет пьян в стельку.
- А-а! Так он такой, стало быть, - пьянчужка? Ну, тогда пускай он до
вас больше уж не приходит. Я его заметила, какой он из себя, и как ежели
придет еще, сейчас же скажу: "Напрасно вы явились, их дома нету".
Марья Тимофеевна говорила всегда несколько витиевато, но делала это
только затем, чтобы закруглять фразы. Она считалась незамужней, однако жила
с каким-то счетоводом из портовой конторы, и счетовод этот скромно помещался
в ее комнате за ширмой, но был он человек настолько тихий и как бы совсем
бестелесный, что Ливенцев за те пять месяцев, какие прожил у Марьи
Тимофеевны, видел его всего два раза, и то мельком, в сумерки, и ни за что
не мог бы описать его внешность, если бы в этом случилась нужда.
А прислугу Марьи Тимофеевны звали Марусей, хотя она была тоже уж
немолода, низенькая, неуклюжая, некрасивая. И все-таки к этой Марусе очень
часто приходил какой-то матрос с "Евстафия", постоянство которого удивляло
Ливенцева. Еще более удивляло его то, что этого матроса, сожителя Маруси, не
в пример прочим хозяйкам, уважала и Марья Тимофеевна, - должно быть, тоже за
это его постоянство.
Дом, в котором жил Ливенцев, был четырехэтажный, принадлежавший
богатому греку Думитраки, который при встрече с ним любезно раскланивался и
неизменно называл его поручиком, из чего выводил Ливенцев, что этот пожилой
уже, но еще стройный и прямой, фатовато одевавшийся человек когда-то тоже
служил в полку и не забыл еще обычных правил старовоенной вежливости в
разговоре с военными повышать их в чинах.
Этажом выше Ливенцева в том же доме жил старший врач дружины - Моняков,
любивший говорить о себе так:
- В сущности я ведь мог бы освободиться от службы по одной своей
хронической болезни кишечника, но поскольку я получаю здесь вполне приличный
оклад, да еще сохраняю за собой свой оклад земский, - посудите сами, какой
же мне смысл освобождаться из серой шинели?
Действительно, цвет лица у него был какой-то нездоровый, и был весь он
фарфорово-прозрачен и худ, но борода, веселого светлого оттенка, хотя слегка
и клочковатая, несколько скрашивала его.
Кроме болезни кишечника, у него была еще одна особенность, если не
болезнь, замеченная Ливенцевым в первую же прогулку с ним по улице: шагов
через двадцать - тридцать каждый раз он приостанавливался и внимательно
глядел себе под ноги и оглядывал около себя тротуар. Объяснял он эту
странность тем, что года два назад потерял с пальца золотой перстень с
дорогим бриллиантом, и случилось это с ним на улице в Мариуполе.
- Я, знаете, очень похудел тогда, и пальцы стали тощие, вот перстень и
свалился, а я не заметил сразу... Заявлял, конечно, в полицию, и так вообще,
обещал награду тому, кто найдет, - ничего не вышло.
- Да ведь это случилось с вами не в Севастополе, а вы...
- Я все это отлично сознаю, но вот как привык там, в Мариуполе, искать
перстень этот глазами на тротуаре, так и не могу отвыкнуть. Конечно, со
временем это у меня пройдет... Главное, очень дорогой был камень, и досада
была, знаете: зачем, дурак, носил еще перстень, когда он уж на пальце
держаться не мог!
Во всем же остальном это был человек деловитый, очень уважающий себя и
за то, что он земец, и за то, что журнал "Врач" помещает его
корреспонденции. Правда, отсюда, из Севастополя, ему вряд ли что приходилось
писать в свой журнал, но Ливенцеву нравилось, когда, заметив кое-какие
непорядки в дружинном околотке, он и об этом говорил с деловым азартом:
- Вот погодите! Все это вы прочитаете во "Враче"!
Однажды, направляясь в штаб дружины к казначею Аврамиди за деньгами для
своих постов, Ливенцев около самых казарм встретился с Полетикой.
Командир побывал уже в дружине и теперь шел домой. Оказалось, что к
нему приехала жена, и этой своей семейной радостью Полетика не замедлил
поделиться с прапорщиком после того, как узнал от него, что он идет к
казначею.
- А у меня, представьте себе, такое событие... сегодня, утром, - взял
он за рукав Ливенцева. - Утром, чем свет, слышу - что такое? - звонок...
Думаю, что эта самая... ну, как ее... баба такая...
Он поглядел на Ливенцева ожидающими немедленного подсказа,
нетерпеливыми голубыми глазами, но Ливенцев ответил задумчиво:
- Бабы вообще всякие бывают.
- Ну, черт же, эта самая... с бидонами она приходит... Не молочник...
молочник - это который на стол ставят...
- Молочница, что ли?
- Ну, конечно, конечно, молочница!.. Разумеется, не какая-нибудь там
баба... Осерчал я на нее, что рано, выругался как следует, отворил ей дверь.
Разумеется, денщик ей дверь отворил, а не я сам, я в постели был еще. И
вот... что же оказалось? Оказалось, это - совсем не баба, а моя жена! И вы
представьте себе, она ждала еще целый час на вокзале! Поезд должен был
прийти... когда же это, а?.. Вот вы там на железной дороге все знаете,
должно быть... Когда же это должен был поезд ее прийти, а?.. Она мне
говорила, а я забыл!
- В девять вечера приходит какой-то поезд.
- В девять, да... Должен был прийти в девять... Так и жена говорила...
А он пришел в четыре, да. В четыре утра! Черт знает, безобразие какое! От
девяти часов и до четырех утра - ведь вот насколько он опоздал!.. Безобразно
как стало теперь с поездами!.. А измученная какая приехала, бедная! Гм... не
знаю уж, не больна ли... Теперь спит... Ну, может быть, встала уж, пока я
здесь. Пойду... А вам что-то такое причитается... Или что там такое?.. Вот в
штабе узнаете... Командировка какая-то.
- А-а! Это бы неплохо - командировку куда-нибудь.
- А, разумеется! Что же на одном месте торчать!
- Я бы не прочь... в Москву, например... или в Питер, - оживился
Ливенцев. - Только кому бы понадежнее мне посты передать? - вспомнил он
Миткалева.
- Посты передать? Кому? Зачем?
- Да ведь раз командировка, то, само собою...
- Куда командировка? Да нет, это совсем не вам командировка, это тот,
как его, капитан этот... Урфалов в командировку едет... А вам... не помню,
телефоны какие-то, кажется, получать.
- Вот как! Телефоном посты мои связаны будут? Это чудесно!
- Да нет же, что вы - телефоны! Не телефоны совсем, постойте!.. Вам еще
что-то такое...
- Если что-нибудь ужасное - забудьте, пожалуйста, - посоветовал,
улыбнувшись, Ливенцев.
- Я и так забыл... Гм... Ну, идите в канцелярию, там вам скажут. А я уж
к жене... Она ведь ненадолго приехала. Скоро опять ей, бедной, ехать в
вагоне... До свиданья!
Ливенцев пошел, думая, что еще такое новое могло ожидать его в штабе
дружины, когда услышал сзади себя:
- Эй! Красавец!.. Стойте-ка!
Оглянулся. Полетика, приставив руки рупором ко рту, кричал:
- Вспомнил я! Деньги вам добавочные кормовые получать! Там, у
заведующего хозяйством! Для нижних чинов!
- Понял! - крикнул в ответ Ливенцев, взял под козырек и пошел туда, где
уж ничего загадочного не было: ни командировки, ни телефона, ни чего-нибудь
такого еще, но неприятно было, что деньги получать почему-то не у казначея,
а у самого Генкеля.
Впрочем, он думал, что это только такой оборот речи: говорится - "у
заведующего хозяйством", а получается - "у казначея".
Зауряд-чиновник из мариупольских греков Аврамиди, прозванный Ливенцевым
за огромный нос зауряд-Багратионом, был всегда почтителен к офицерам и точен
в своих расчетах. У него была особенность: он говорил очень тихо, "по
секрету", и совершенно без нажимов на то или иное слово. Лицо у него было
белое, сытое, но черные маслины-глаза глядели всегда грустно, отчего
печальным казался даже и его не по лицу дюжий нос. И даже совсем новенькие
кредитки как-то очень печально, как осенние листья осин, шелестели под его
белыми пальцами. Так же шелестели они и теперь, когда он отсчитывал их
Ливенцеву как основные кормовые деньги, но насчет добавочных он сказал
по-своему монотонно и тихо:
- Мне ничего не известно. Никаких приказов по поводу этого я не
получал.
- А может, командир наш, по обыкновению, что-то такое напутал? -
спросил Ливенцев.
Аврамиди развел политично-неопределенно руками и вздохнул протяжно
одним только носом, похожим на хобот тапира. Но писарь-"приказист" Гладышев,
с лунообразным веселым лицом, подойдя к ним, сказал:
- При мне было. Заведующий хозяйством сам говорил: "Надо выдать
добавочные кормовые тем, которые на железной дороге".
- Ну вот, так мне и командир сказал... А заведующий хозяйством здесь? -
спросил Ливенцев.
Гладышев только что успел сказать: "Так точно, здесь", - как из
кабинета командира вышел с какими-то бумагами сам Генкель.
- Господин подполковник! Командир дружины послал меня к вам получить от
вас добавочные кормовые деньги для людей на постах, - брезгливо, однако без
запинки сказал ему, подойдя, Ливенцев.
- Здравствуйте! - протянул ему руку Генкель.
Ливенцев удивленно глянул на эту мясистую руку, еще удивленнее - на
самого Генкеля и продолжал:
- Так вот, эти добавочные кормовые деньги я и прошу мне выдать.
- Здравствуйте! - повысил голос и сильно покраснел Генкель, поднимая
выше, делая заметнее для Ливенцева свою тяжелую руку.
И Ливенцев быстро спрятал свою правую руку за спину и сказал, точно не
слышал:
- Сколько именно этих кормовых денег приходится на каждого нижнего чина
- этого мне не передавал командир дружины...
- Здравствуйте же! - закричал Генкель, совершенно багровея и поднося
руку к самому почти лицу Ливенцева, так что, отступая на шаг, прапорщик
сказал подполковнику:
- Я пришел к вам по делу службы, насчет кормовых денег, но подавать вам
руку я не же-ла-ю!
Человек пятнадцать писарей было в это время в канцелярии, кроме
казначея Аврамиди, и как-то случилось так, что они не сидели уж на своих
местах, а стояли, пораженно следя за бурной сценой, так неожиданно
разыгравшейся перед ними.
- А-а! Вы не желаете! Хорошо! Вы арестованы! - совершенно вне себя
кричал Генкель.
- Аресто-вать меня не имеете вы права! - крикнул, начиная уже тоже
дрожать от волнения, Ливенцев.
- Нет-с! Имею! Имею право! Имею... И вы... вы арестованы! - кричал
Генкель, задыхаясь.
- Только командир дружины имеет такое право, а не вы! - кричал
Ливенцев.
- Я заменяю командира дружины в его отсутствии! Я!.. Вы арестованы! Ни
с места!
И, крича это, Генкель метался по канцелярии, с бумагами в левой руке,
как-то полусогнувшись и растопыря зад. Ливенцев, следя за ним, прежде всего
был удивлен тем, что он мечется так совершенно впустую, непостижимо зачем,
поэтому он ничего не отвечал уже Генкелю; казалось ему, что этого багрового
сейчас вот разобьет паралич, и он уже начал заранее обвинять себя в его
преждевременной смерти, но Генкель закричал вдруг писарям:
- Шашку мою сюда!
Этот грозный окрик заставил Ливенцева положить руку на эфес своей шашки
и приготовиться мгновенно выхватить ее из ножен в случае нападения.
Писаря шумно кинулись вперебой снимать с вешалки шашку Генкеля и
помогать ему подсовывать под погон и застегивать ремни портупеи, а Генкель
кричал так же неистово-командно:
- Шинель!
Ливенцев стоял и смотрел, теперь уж совершенно не понимая, что намерен
предпринять Генкель.
- Фу-раж-ку! - прохрипел тот, когда помогли ему писаря натянуть шинель.
И, укрепив фуражку на голубой голове, обернулся он к Ливенцеву:
- Теперь пойдемте!
- Ку-да это "пойдемте"? - очень удивился Ливенцев.
- Куда? Вы хотите знать, куда?.. К командиру бригады!
- Зачем это к командиру бригады?
- Зачем?.. Затем, чтобы он вам объяснил... внушил вам!.. Извольте идти
со мной! Вы арестованы!
- Я нисколько не арестован! Вы мне не начальник, чтобы меня арестовать!
И порете вы ерунду и чушь! - закричал Ливенцев. - Но к командиру бригады я
все-таки пойду, чтобы спросить его наконец, знает ли он, что вы из себя
представляете!
- Спросите, спросите! Он вам скажет! Он ска-ажет! - выдохнул каким-то
шипом змеиным Генкель и выскочил в дверь.
Перед тем как выйти следом за ним, Ливенцев оглянулся на писарей и
увидел, какие у них у всех, и у зауряд-Багратиона тоже, ошеломленные лица. И
при виде этого общего ошеломления он, если бы даже и захотел, никак не мог
подавить своей обычной, неизвестно где таившейся, но теперь внезапно
раздвинувшей ему губы спокойно-веселой улыбки. И, выйдя из штаба дружины, он
пошел действительно следом за тушей Генкеля, решив, что если тот без него
побывает у Баснина, то может наговорить на него такого, что способен
наговорить только бывший жандарм.
Но надо было идти вместе с ним довольно далеко: и по длинному двору
казарм до ворот, и потом пустым полем до остановки трамвая. И вот при этом
случилось то, чего никак не ожидал Ливенцев: они, не говорившие друг с
другом месяц, разговорились. Это было удивительно, но это было так, и
всякий, кто их встретил бы, мог подумать, что вот идут два офицера одной,
судя по погонам, части и мирно беседуют. Эта беседа была начата все-таки
Генкелем, который подавленно как-то вдруг сказал:
- При писарях... при нижних чинах... разыграли вы такую историю, что...
я даже не знаю, чем это для вас может окончиться. Вот командир бригады пусть
решит...
- При писарях... при нижних чинах... - в тон ему отозвался Ливенцев, -
вы де-мон-стра-тивно лезете на явный скандал! Протягиваете мне руку, да еще
говорите: "Здравствуйте!"
- Я забыл... Разве я не мог забыть? - как бы даже оправдывался Генкель.
- Забывать у нас позволяется только командиру дружины, а не вам. И хотя
вы являетесь его заместителем, как это я читал в приказе, но только на время
его болезни или отъезда, это - раз... и притом, совсем не в том
заместителем, чтобы забывать.
- Хорошо, я передам ваши слова командиру дружины, - пообещал Генкель.
- Это будет напрасный труд! Я могу и сам ему сказать это, тем более что
новостью для него это не будет. Наконец, вы могли забыть, и не подражая
Полетике, - допустим и это, - но не тянуть мне руку, не говорить:
"Здравствуйте же!" Это "же" совершенно было излишне.
- Однако, когда штаб-офицер протягивает вам, прапорщику, руку...
- Ого! - перебил его Ливенцев. - "То какая это честь для прапорщика!" -
вы хотели сказать? Нет, чести тут ни малейшей... Притом вы очень
преувеличенного мнения о своем чине: вы просто капитан, и напрасно носите
после мобилизации свои отставные погоны.
- Вот командир бригады скажет вам, в каком я чине!
- И отлично! Так что наконец-то и я узнаю это! Что ж, всякое знание
полезно, я всегда был такого мнения.
Так они разговаривали идя, причем Ливенцев шел не рядом с Генкелем, а
старался держаться на полшага сзади: слишком противно было бы идти с ним
рядом.
Он представлял стеклянные моськины глаза на обрюзгшем кувшинном рыле
генерала Баснина, и в ушах его уже начал дребезжать хрипучий голос, тот
голос, которым когда-то разносил этот "синопец" безмолвного перед ним
Полетику.
"Ну, я таким безмолвным не буду!" - решил про себя Ливенцев и в то же
время думал, как именно будет он говорить, если тот сразу же начнет на него
орать хрипуче. Ведь Генкель в его глазах является "расторопным
штаб-офицером", то есть вполне достойным заступничества и поощрения, и,
может быть, генерал-майор Рейс, начальник штаба Баснина, является как раз
"рукою" Генкеля?..
Однажды видел Ливенцев этого сухощавого седоусого немца, который вел
себя при Баснине, точно ученая комнатная собачка, и "делал стойку" всякий
раз, как только появлялся в канцелярии штаба из своего кабинета Баснин, то
есть вскакивал и замирал руки по швам. Но в то же время известно было всем,
что именно он ведет все дела бригады по своей линии, так как Баснин ленив,
притом часто объедается и оттого болеет желудком и не всегда бывает в штабе.
Кое-какая надежда на то, что Баснина не будет в штабе и теперь,
появилась у Ливенцева, когда они дошли до трамвайной остановки, но на всякий
случай он все-таки перебирал в уме все, что мог бы сказать в оправданье,
если бы Баснин захотел его выслушать. И пока ехал в трамвае, составил что-то
вроде речи из целого ряда его недоуменных вопросов о Генкеле, а Генкель
сидел в это время у окна, наполовину открытого ввиду теплого дня, и курил,
дым выпуская в окно.
В штабе бригады оказался один только адъютант, пожилой поручик,
Должно быть, Генкель заметил, как задрожали у Ливенцева веки правого
глаза и как он весь побледнел вдруг, что ничего доброго не предвещало. Он
счел за лучшее уйти поспешно, а Ливенцев остро подумал, несколько мгновений
следя пристально за его круглой спиной, что если есть на земле человек,
которого он возненавидел смертельно, то это - Генкель, и если бы тысячи
моралистов всех сортов и оттенков сейчас вот сошлись бы перед ним и стали
убеждать его, что ненависть к человеку - тягчайший грех, он заткнул бы уши и
послал бы их к черту, а возможно даже, что, вспомнив сложную ругательную
вязь поручика Кароли, он пустил бы в дело его тугую спираль из печенки,
селезенки, корня и прочих подобных вещей.
Страшное дело войны между тем двигалось безостановочно, хотя римский
папа и был убежден, что ради праздника Рождества должны бы были воюющие
стороны разрешить себе перемирие.
В разноцветных листах телеграмм, выпускавшихся местной газетой
"Крымский вестник", и в газетах обеих столиц мелькали названия галицийских,
и французских, и аджарских, и польских городов, рек, даже отдельных
фольварков, за обладание которыми шли жесточайшие бои.
Был ли это Сарыкамыш, или знакомый по прежним войнам с турками Ардаган
в Зачорохском крае, или была это река Бзура, или река Равка на австрийском
фронте, или речка Млава - на германском, - Ливенцев представлял себе там
несметные массы в таких же шинелях, как у него самого, и массы людей этих
творили историю. Это было совершенно непостижимо, зачем люди шли и на эту
войну, как шли они когда-то на осаду Трои, или с Александром на Индию, как
шли с Наполеоном на Москву, или как ездили на байдарках из Запорожья через
все Черное море "пошарпать берега Анатолии".
Ливенцев не понимал главной движущей пружины всех войн - грабежа,
потому что не понимал, что такое богатство и зачем оно нужно.
И когда капитан Урфалов, идя как-то с ним вместе, почтительно кивнул на
промчавшегося мимо них в великолепной машине адмирала Маниковского и
покрутил задумчиво головой, Ливенцев спросил его весело:
- Почему у вас к этому адмиралу такое почтение в глазах и даже во всей
вашей фигуре?
Урфалов ответил недоуменно:
- Как это почему? Ведь это же сам начальник порта!
- Что из этого, что он начальник порта?
- Как так "что из этого"? Да он, изволите видеть, двадцать пять тысяч в
год получает!.. Да сколько тысяч еще может получить с того, с другого под
благовидными предлогами! Мало тут подрядчиков требуется для такого огромного
дела?.. Если будете считать еще тридцать пять тысяч, то, ей-богу, не
ошибетесь! Вот вам и шестьдесят тысяч в год!
- Все равно, что миллион в банке из шести процентов, - вспомнил
Ливенцев корнета Зубенко.
- Ну да... Все равно, что миллион в банке!.. Да ведь тридцать пять
тысяч в год в военное время - это я посчитал вам, изволите видеть, очень
скромно ведь! Поняли, что это за должность такая - начальник порта?
- Как не понять? И шестьдесят тысяч, и ничем не рискует, и на убой не
пошлют, - досказал за него Ливенцев и на момент представил себе сотни тысяч
Урфаловых, и ротмистров Лихачевых, и подполковников Генкелей, и генералов
Басниных, и адмиралов Маниковских и увидел: вот она для кого - война!
А Урфалов продолжал думать вслух, сколько именно мог нажить, кроме
жалованья, адмирал Маниковский:
- Пустяки я вам сказал, изволите видеть! Тридцать пять тысяч - да это
что же такое? Да в японскую войну, когда я в обозе служил поручиком, у нас
простой капитан пехотный в Россию своей невесте из Маньчжурии по две, по три
тысячи в месяц переводил, и восемь месяцев он так делал, пока, наконец,
дураку не написали: "Кому, дурак, посылаешь? Она уж давно с другим любовь
крутит, и не венчается если, то потому только и не венчается с ним, что
фамилию свою на его менять боится: как тогда ей деньги твои получать?" Стало
быть, выходит, что простой капитан за год мог тридцать пять тысяч нажить! Да
на чем нажить? На полковом обозе! А тут целый порт для всего флота!.. Нет,
нет, тут не тридцатью пятью тысячами пахнет!
И Урфалов поглядел на Ливенцева так многозначительно, что тот поспешил
с ним проститься.
Как-то вечером зашел неожиданно к Ливенцеву мрачный поручик Миткалев,
очень удивив его этим: никогда не заходил раньше.
Войдя, он прогудел басом:
- Вот вы где живете!.. Что ж, берлога сносная... А я иду мимо,
вспомнил: здесь где-то наш прапор живет... Вот и зашел.
Ливенцев смотрел на него вопросительно. В его комнате было всего два
стула, и оба они стояли возле стола, причем на одном из них, как и на столе,
в беспорядке навалены были книги, журналы, газеты.
- Читаете все? - кивнул на эту груду книг и журналов Миткалев.
- Д-да, есть у меня такая привычка скверная, - улыбнулся Ливенцев,
очищая стул и усаживая гостя. - А вы спрашиваете об этом так, как будто
никогда сами и не читаете.
На это мрачно и свысока отозвался Миткалев:
- Зачем мне читать? Что я - гимназист, что ли?
И отодвинул презрительно подальше от себя книги, какие пришлись на
столе прямо перед ним.
- Будто бы только одним гимназистам полагается читать книги!
- А на черта они кому еще?.. Экзамен по ним сдавать или как?
Миткалев помолчал немного и добавил, смягчив бурчащий голос:
- Денщик ваш знает, где смородинной воды достать?
- Смородинной?.. Вы что, пить хотите? Простой воды стакан я вам могу
дать, конечно, а смородинной...
- Что вы, как младенец все равно! - криво усмехнулся Миткалев. - Не
знаете, что так в ресторанах водку зовут? Ее в таких бутылках от фруктовой
воды и подают, а иначе - протокол!
- А-а, вон что!.. Нет, денщика у меня вообще никакого нет.
- Ка-ак так нет? - очень удивился Миткалев. - А что же вы - девку, что
ли, держите?
- У хозяйки моей есть женщина-помощница... Только насчет вашей
смородинной она едва ли знает, и лучше ее этим поручением не беспокоить, -
сказал Ливенцев, думая, что после такого его ответа Миткалев скоро уйдет.
Но он только насупился, тяжко задышал и забарабанил пальцами по столу,
грязными пальцами с необрезанными черными ногтями.
- Та-ак-с! - сказал он наконец, отбарабанив. - Ну, может, дадите
рублишек двадцать до жалованья... а то, понимаете, у меня все вышли...
- Недавно послал матери, - твердо сказал Ливенцев, - и теперь сам -
лишь бы дотянуть как-нибудь до получки.
Миткалев мрачно-весело подмигнул.
- Гм... Рассказывайте! Богатый человек, а для товарища каких-то там
двадцать рублей жалеет. Не ожидал!
- Вот тебе раз! Богатый?.. Какой же я богатый? - удивился Ливенцев.
- Однако все говорят, что богатый... А иначе зачем бы вы адъютантство
Татаринову-зауряду уступили?.. А он, зауряд, теперь куда больше вас
получает!
- И пусть его получает, он человек семейный, - попробовал сослаться на
понятное для него Ливенцев, но Миткалев пробасил:
- Я тоже семейный...
- Что ж, если вы считаете себя более достойным, чем Татаринов,
предложите Полетике, - может, он вас возьмет в адъютанты.
- Я, может, еще и ротного командира опять дождусь, чего мне в адъютанты
лезть?.. Поменяйтесь вы со мною, вот это так!
- В каком смысле именно?
- В таком... Вы идите в субалтерны к Эльшу, а я - на ваше место, на
посты. А то выходит, если хотите знать, неловко даже с вашей стороны: вы
все-таки считаетесь ниже меня на два чина и у меня же субалтерном сначала
были, а права у вас теперь, как у ротного командира, а мне вместе с
заурядами приходится по дружине дежурить.
- Ну, хорошо... Что же вам мешает сказать все это Полетике?
- Как же что? Надо, чтобы вы раньше сказали Эльшу.
- Ни малейшего желания я не имею идти к Эльшу. И зачем мне подобную
чепуху говорить? - улыбнулся Ливенцев.
- То-то и есть! А это - совсем не по-товарищески, должен я вам сказать.
И Миткалев поглядел на него уже не мрачно, а зло.
- А что же именно не по-товарищески? - ожидая, что он встанет, наконец,
и уйдет все-таки, спросил Ливенцев.
- Раз вы видите, что товарищ нуждается, а вам, как состоятельному
человеку, все равно, что, например, на довольствии нижних чинов сэкономить в
свою пользу можно, то вы бы ему уступить должны, - наставительно пробубнил
Миткалев.
- А-а! Так вот в чем дело! То есть, говоря проще, привлекают вас
деньги, какие я получаю для раздачи на посты? Так бы вы и сказали сразу! А
то я уж подумал было, что вы о пользе службы радеете.
- Так что же - будем, что ли, меняться?
- Нет, считаю для себя это неудобным, - сказал Ливенцев, подымаясь.
- То-то и есть, - усмехнулся зло Миткалев. - А думаете небось, что вы
не такой, как все... Ну, тогда дайте хоть десять рублей...
- Не найдется у меня и десяти рублей, - твердо сказал Ливенцев.
Но Миткалев все-таки не ушел и после такого ответа; он спросил хотя и
искательно, но по-прежнему басом:
- Десяти не найдется, - ну, а пять?
Ливенцев молча вынул пятирублевую бумажку и подал ему. Так же молча
взял ее Миткалев, небрежно сунул в карман шинели (он не раздевался) и вышел
из комнаты.
Но выходя, он попал не в ту дверь, и Марья Тимофеевна вышла сама в
коридор отворить ему выходные двери, а потом из коридора услышал Ливенцев ее
возмущенное:
- А-ай!.. Что же это вы так нахально себя ведете? А еще офицер!
- Что такое? - спросил ее Ливенцев потом.
- Да как же так можно! Щипаться вздумал, будто я ему прислуга какая! -
возмущалась, вся пунцовая, Марья Тимофеевна.
- Извините ему, он пьян.
- Ну, как же так пьян, когда вином от него ни капли не пахнет даже!
- Все равно, через час будет пьян в стельку.
- А-а! Так он такой, стало быть, - пьянчужка? Ну, тогда пускай он до
вас больше уж не приходит. Я его заметила, какой он из себя, и как ежели
придет еще, сейчас же скажу: "Напрасно вы явились, их дома нету".
Марья Тимофеевна говорила всегда несколько витиевато, но делала это
только затем, чтобы закруглять фразы. Она считалась незамужней, однако жила
с каким-то счетоводом из портовой конторы, и счетовод этот скромно помещался
в ее комнате за ширмой, но был он человек настолько тихий и как бы совсем
бестелесный, что Ливенцев за те пять месяцев, какие прожил у Марьи
Тимофеевны, видел его всего два раза, и то мельком, в сумерки, и ни за что
не мог бы описать его внешность, если бы в этом случилась нужда.
А прислугу Марьи Тимофеевны звали Марусей, хотя она была тоже уж
немолода, низенькая, неуклюжая, некрасивая. И все-таки к этой Марусе очень
часто приходил какой-то матрос с "Евстафия", постоянство которого удивляло
Ливенцева. Еще более удивляло его то, что этого матроса, сожителя Маруси, не
в пример прочим хозяйкам, уважала и Марья Тимофеевна, - должно быть, тоже за
это его постоянство.
Дом, в котором жил Ливенцев, был четырехэтажный, принадлежавший
богатому греку Думитраки, который при встрече с ним любезно раскланивался и
неизменно называл его поручиком, из чего выводил Ливенцев, что этот пожилой
уже, но еще стройный и прямой, фатовато одевавшийся человек когда-то тоже
служил в полку и не забыл еще обычных правил старовоенной вежливости в
разговоре с военными повышать их в чинах.
Этажом выше Ливенцева в том же доме жил старший врач дружины - Моняков,
любивший говорить о себе так:
- В сущности я ведь мог бы освободиться от службы по одной своей
хронической болезни кишечника, но поскольку я получаю здесь вполне приличный
оклад, да еще сохраняю за собой свой оклад земский, - посудите сами, какой
же мне смысл освобождаться из серой шинели?
Действительно, цвет лица у него был какой-то нездоровый, и был весь он
фарфорово-прозрачен и худ, но борода, веселого светлого оттенка, хотя слегка
и клочковатая, несколько скрашивала его.
Кроме болезни кишечника, у него была еще одна особенность, если не
болезнь, замеченная Ливенцевым в первую же прогулку с ним по улице: шагов
через двадцать - тридцать каждый раз он приостанавливался и внимательно
глядел себе под ноги и оглядывал около себя тротуар. Объяснял он эту
странность тем, что года два назад потерял с пальца золотой перстень с
дорогим бриллиантом, и случилось это с ним на улице в Мариуполе.
- Я, знаете, очень похудел тогда, и пальцы стали тощие, вот перстень и
свалился, а я не заметил сразу... Заявлял, конечно, в полицию, и так вообще,
обещал награду тому, кто найдет, - ничего не вышло.
- Да ведь это случилось с вами не в Севастополе, а вы...
- Я все это отлично сознаю, но вот как привык там, в Мариуполе, искать
перстень этот глазами на тротуаре, так и не могу отвыкнуть. Конечно, со
временем это у меня пройдет... Главное, очень дорогой был камень, и досада
была, знаете: зачем, дурак, носил еще перстень, когда он уж на пальце
держаться не мог!
Во всем же остальном это был человек деловитый, очень уважающий себя и
за то, что он земец, и за то, что журнал "Врач" помещает его
корреспонденции. Правда, отсюда, из Севастополя, ему вряд ли что приходилось
писать в свой журнал, но Ливенцеву нравилось, когда, заметив кое-какие
непорядки в дружинном околотке, он и об этом говорил с деловым азартом:
- Вот погодите! Все это вы прочитаете во "Враче"!
Однажды, направляясь в штаб дружины к казначею Аврамиди за деньгами для
своих постов, Ливенцев около самых казарм встретился с Полетикой.
Командир побывал уже в дружине и теперь шел домой. Оказалось, что к
нему приехала жена, и этой своей семейной радостью Полетика не замедлил
поделиться с прапорщиком после того, как узнал от него, что он идет к
казначею.
- А у меня, представьте себе, такое событие... сегодня, утром, - взял
он за рукав Ливенцева. - Утром, чем свет, слышу - что такое? - звонок...
Думаю, что эта самая... ну, как ее... баба такая...
Он поглядел на Ливенцева ожидающими немедленного подсказа,
нетерпеливыми голубыми глазами, но Ливенцев ответил задумчиво:
- Бабы вообще всякие бывают.
- Ну, черт же, эта самая... с бидонами она приходит... Не молочник...
молочник - это который на стол ставят...
- Молочница, что ли?
- Ну, конечно, конечно, молочница!.. Разумеется, не какая-нибудь там
баба... Осерчал я на нее, что рано, выругался как следует, отворил ей дверь.
Разумеется, денщик ей дверь отворил, а не я сам, я в постели был еще. И
вот... что же оказалось? Оказалось, это - совсем не баба, а моя жена! И вы
представьте себе, она ждала еще целый час на вокзале! Поезд должен был
прийти... когда же это, а?.. Вот вы там на железной дороге все знаете,
должно быть... Когда же это должен был поезд ее прийти, а?.. Она мне
говорила, а я забыл!
- В девять вечера приходит какой-то поезд.
- В девять, да... Должен был прийти в девять... Так и жена говорила...
А он пришел в четыре, да. В четыре утра! Черт знает, безобразие какое! От
девяти часов и до четырех утра - ведь вот насколько он опоздал!.. Безобразно
как стало теперь с поездами!.. А измученная какая приехала, бедная! Гм... не
знаю уж, не больна ли... Теперь спит... Ну, может быть, встала уж, пока я
здесь. Пойду... А вам что-то такое причитается... Или что там такое?.. Вот в
штабе узнаете... Командировка какая-то.
- А-а! Это бы неплохо - командировку куда-нибудь.
- А, разумеется! Что же на одном месте торчать!
- Я бы не прочь... в Москву, например... или в Питер, - оживился
Ливенцев. - Только кому бы понадежнее мне посты передать? - вспомнил он
Миткалева.
- Посты передать? Кому? Зачем?
- Да ведь раз командировка, то, само собою...
- Куда командировка? Да нет, это совсем не вам командировка, это тот,
как его, капитан этот... Урфалов в командировку едет... А вам... не помню,
телефоны какие-то, кажется, получать.
- Вот как! Телефоном посты мои связаны будут? Это чудесно!
- Да нет же, что вы - телефоны! Не телефоны совсем, постойте!.. Вам еще
что-то такое...
- Если что-нибудь ужасное - забудьте, пожалуйста, - посоветовал,
улыбнувшись, Ливенцев.
- Я и так забыл... Гм... Ну, идите в канцелярию, там вам скажут. А я уж
к жене... Она ведь ненадолго приехала. Скоро опять ей, бедной, ехать в
вагоне... До свиданья!
Ливенцев пошел, думая, что еще такое новое могло ожидать его в штабе
дружины, когда услышал сзади себя:
- Эй! Красавец!.. Стойте-ка!
Оглянулся. Полетика, приставив руки рупором ко рту, кричал:
- Вспомнил я! Деньги вам добавочные кормовые получать! Там, у
заведующего хозяйством! Для нижних чинов!
- Понял! - крикнул в ответ Ливенцев, взял под козырек и пошел туда, где
уж ничего загадочного не было: ни командировки, ни телефона, ни чего-нибудь
такого еще, но неприятно было, что деньги получать почему-то не у казначея,
а у самого Генкеля.
Впрочем, он думал, что это только такой оборот речи: говорится - "у
заведующего хозяйством", а получается - "у казначея".
Зауряд-чиновник из мариупольских греков Аврамиди, прозванный Ливенцевым
за огромный нос зауряд-Багратионом, был всегда почтителен к офицерам и точен
в своих расчетах. У него была особенность: он говорил очень тихо, "по
секрету", и совершенно без нажимов на то или иное слово. Лицо у него было
белое, сытое, но черные маслины-глаза глядели всегда грустно, отчего
печальным казался даже и его не по лицу дюжий нос. И даже совсем новенькие
кредитки как-то очень печально, как осенние листья осин, шелестели под его
белыми пальцами. Так же шелестели они и теперь, когда он отсчитывал их
Ливенцеву как основные кормовые деньги, но насчет добавочных он сказал
по-своему монотонно и тихо:
- Мне ничего не известно. Никаких приказов по поводу этого я не
получал.
- А может, командир наш, по обыкновению, что-то такое напутал? -
спросил Ливенцев.
Аврамиди развел политично-неопределенно руками и вздохнул протяжно
одним только носом, похожим на хобот тапира. Но писарь-"приказист" Гладышев,
с лунообразным веселым лицом, подойдя к ним, сказал:
- При мне было. Заведующий хозяйством сам говорил: "Надо выдать
добавочные кормовые тем, которые на железной дороге".
- Ну вот, так мне и командир сказал... А заведующий хозяйством здесь? -
спросил Ливенцев.
Гладышев только что успел сказать: "Так точно, здесь", - как из
кабинета командира вышел с какими-то бумагами сам Генкель.
- Господин подполковник! Командир дружины послал меня к вам получить от
вас добавочные кормовые деньги для людей на постах, - брезгливо, однако без
запинки сказал ему, подойдя, Ливенцев.
- Здравствуйте! - протянул ему руку Генкель.
Ливенцев удивленно глянул на эту мясистую руку, еще удивленнее - на
самого Генкеля и продолжал:
- Так вот, эти добавочные кормовые деньги я и прошу мне выдать.
- Здравствуйте! - повысил голос и сильно покраснел Генкель, поднимая
выше, делая заметнее для Ливенцева свою тяжелую руку.
И Ливенцев быстро спрятал свою правую руку за спину и сказал, точно не
слышал:
- Сколько именно этих кормовых денег приходится на каждого нижнего чина
- этого мне не передавал командир дружины...
- Здравствуйте же! - закричал Генкель, совершенно багровея и поднося
руку к самому почти лицу Ливенцева, так что, отступая на шаг, прапорщик
сказал подполковнику:
- Я пришел к вам по делу службы, насчет кормовых денег, но подавать вам
руку я не же-ла-ю!
Человек пятнадцать писарей было в это время в канцелярии, кроме
казначея Аврамиди, и как-то случилось так, что они не сидели уж на своих
местах, а стояли, пораженно следя за бурной сценой, так неожиданно
разыгравшейся перед ними.
- А-а! Вы не желаете! Хорошо! Вы арестованы! - совершенно вне себя
кричал Генкель.
- Аресто-вать меня не имеете вы права! - крикнул, начиная уже тоже
дрожать от волнения, Ливенцев.
- Нет-с! Имею! Имею право! Имею... И вы... вы арестованы! - кричал
Генкель, задыхаясь.
- Только командир дружины имеет такое право, а не вы! - кричал
Ливенцев.
- Я заменяю командира дружины в его отсутствии! Я!.. Вы арестованы! Ни
с места!
И, крича это, Генкель метался по канцелярии, с бумагами в левой руке,
как-то полусогнувшись и растопыря зад. Ливенцев, следя за ним, прежде всего
был удивлен тем, что он мечется так совершенно впустую, непостижимо зачем,
поэтому он ничего не отвечал уже Генкелю; казалось ему, что этого багрового
сейчас вот разобьет паралич, и он уже начал заранее обвинять себя в его
преждевременной смерти, но Генкель закричал вдруг писарям:
- Шашку мою сюда!
Этот грозный окрик заставил Ливенцева положить руку на эфес своей шашки
и приготовиться мгновенно выхватить ее из ножен в случае нападения.
Писаря шумно кинулись вперебой снимать с вешалки шашку Генкеля и
помогать ему подсовывать под погон и застегивать ремни портупеи, а Генкель
кричал так же неистово-командно:
- Шинель!
Ливенцев стоял и смотрел, теперь уж совершенно не понимая, что намерен
предпринять Генкель.
- Фу-раж-ку! - прохрипел тот, когда помогли ему писаря натянуть шинель.
И, укрепив фуражку на голубой голове, обернулся он к Ливенцеву:
- Теперь пойдемте!
- Ку-да это "пойдемте"? - очень удивился Ливенцев.
- Куда? Вы хотите знать, куда?.. К командиру бригады!
- Зачем это к командиру бригады?
- Зачем?.. Затем, чтобы он вам объяснил... внушил вам!.. Извольте идти
со мной! Вы арестованы!
- Я нисколько не арестован! Вы мне не начальник, чтобы меня арестовать!
И порете вы ерунду и чушь! - закричал Ливенцев. - Но к командиру бригады я
все-таки пойду, чтобы спросить его наконец, знает ли он, что вы из себя
представляете!
- Спросите, спросите! Он вам скажет! Он ска-ажет! - выдохнул каким-то
шипом змеиным Генкель и выскочил в дверь.
Перед тем как выйти следом за ним, Ливенцев оглянулся на писарей и
увидел, какие у них у всех, и у зауряд-Багратиона тоже, ошеломленные лица. И
при виде этого общего ошеломления он, если бы даже и захотел, никак не мог
подавить своей обычной, неизвестно где таившейся, но теперь внезапно
раздвинувшей ему губы спокойно-веселой улыбки. И, выйдя из штаба дружины, он
пошел действительно следом за тушей Генкеля, решив, что если тот без него
побывает у Баснина, то может наговорить на него такого, что способен
наговорить только бывший жандарм.
Но надо было идти вместе с ним довольно далеко: и по длинному двору
казарм до ворот, и потом пустым полем до остановки трамвая. И вот при этом
случилось то, чего никак не ожидал Ливенцев: они, не говорившие друг с
другом месяц, разговорились. Это было удивительно, но это было так, и
всякий, кто их встретил бы, мог подумать, что вот идут два офицера одной,
судя по погонам, части и мирно беседуют. Эта беседа была начата все-таки
Генкелем, который подавленно как-то вдруг сказал:
- При писарях... при нижних чинах... разыграли вы такую историю, что...
я даже не знаю, чем это для вас может окончиться. Вот командир бригады пусть
решит...
- При писарях... при нижних чинах... - в тон ему отозвался Ливенцев, -
вы де-мон-стра-тивно лезете на явный скандал! Протягиваете мне руку, да еще
говорите: "Здравствуйте!"
- Я забыл... Разве я не мог забыть? - как бы даже оправдывался Генкель.
- Забывать у нас позволяется только командиру дружины, а не вам. И хотя
вы являетесь его заместителем, как это я читал в приказе, но только на время
его болезни или отъезда, это - раз... и притом, совсем не в том
заместителем, чтобы забывать.
- Хорошо, я передам ваши слова командиру дружины, - пообещал Генкель.
- Это будет напрасный труд! Я могу и сам ему сказать это, тем более что
новостью для него это не будет. Наконец, вы могли забыть, и не подражая
Полетике, - допустим и это, - но не тянуть мне руку, не говорить:
"Здравствуйте же!" Это "же" совершенно было излишне.
- Однако, когда штаб-офицер протягивает вам, прапорщику, руку...
- Ого! - перебил его Ливенцев. - "То какая это честь для прапорщика!" -
вы хотели сказать? Нет, чести тут ни малейшей... Притом вы очень
преувеличенного мнения о своем чине: вы просто капитан, и напрасно носите
после мобилизации свои отставные погоны.
- Вот командир бригады скажет вам, в каком я чине!
- И отлично! Так что наконец-то и я узнаю это! Что ж, всякое знание
полезно, я всегда был такого мнения.
Так они разговаривали идя, причем Ливенцев шел не рядом с Генкелем, а
старался держаться на полшага сзади: слишком противно было бы идти с ним
рядом.
Он представлял стеклянные моськины глаза на обрюзгшем кувшинном рыле
генерала Баснина, и в ушах его уже начал дребезжать хрипучий голос, тот
голос, которым когда-то разносил этот "синопец" безмолвного перед ним
Полетику.
"Ну, я таким безмолвным не буду!" - решил про себя Ливенцев и в то же
время думал, как именно будет он говорить, если тот сразу же начнет на него
орать хрипуче. Ведь Генкель в его глазах является "расторопным
штаб-офицером", то есть вполне достойным заступничества и поощрения, и,
может быть, генерал-майор Рейс, начальник штаба Баснина, является как раз
"рукою" Генкеля?..
Однажды видел Ливенцев этого сухощавого седоусого немца, который вел
себя при Баснине, точно ученая комнатная собачка, и "делал стойку" всякий
раз, как только появлялся в канцелярии штаба из своего кабинета Баснин, то
есть вскакивал и замирал руки по швам. Но в то же время известно было всем,
что именно он ведет все дела бригады по своей линии, так как Баснин ленив,
притом часто объедается и оттого болеет желудком и не всегда бывает в штабе.
Кое-какая надежда на то, что Баснина не будет в штабе и теперь,
появилась у Ливенцева, когда они дошли до трамвайной остановки, но на всякий
случай он все-таки перебирал в уме все, что мог бы сказать в оправданье,
если бы Баснин захотел его выслушать. И пока ехал в трамвае, составил что-то
вроде речи из целого ряда его недоуменных вопросов о Генкеле, а Генкель
сидел в это время у окна, наполовину открытого ввиду теплого дня, и курил,
дым выпуская в окно.
В штабе бригады оказался один только адъютант, пожилой поручик,