говорил он, когда Баснин после смотра уехал. - Офицерский состав, конечно,
весьма хромает, но это ничего: нам подсыплют боевых офицеров - остаточки
разгромленных полков... А вы, полковник, может быть, останетесь у меня
заведующим хозяйством и помощником...
Добычин слегка наклонил голову, храня бесстрастный вид, а Ковалевский
продолжал, обращаясь к Гусликову:
- Что же касается вас, капитан, то вам придется уж взять роту.
- То есть как роту? У вас в полку? - вдруг, неожиданно для Ливенцева,
весьма задорно вскинулся Гусликов. - Нет! Я, может быть, и возьму роту,
только не у вас!
- Как так? - даже опешил несколько Ковалевский.
- Как? Очень просто! - ответил Гусликов, и актерским жестом, несколько
изогнувшись в талии, он выхватил изо рта одну и другую вставные челюсти и
широко раскрыл рот, совершенно беззубый.
- Гм... Беззубых мне, конечно, не надо, - усмехнулся Ковалевский. -
Хотя... со временем, - добавил он загадочно, - не спасет вас, может быть, и
беззубость ваша от фронта. Так что на всякий случай вы запаситесь чем-нибудь
еще.
- Постараюсь! - ничуть не смутившись, ответил Гусликов.
Так кончился зауряд-полк и начался полк, один из многих сотен полков
русской многострадальной действующей армии.
Прибывали офицеры, которым уступили свои места и Пернатый, и Эльш, и
Гусликов, перешедший в 514-ю дружину, и даже Переведенов.
Да, присмотревшись к раненному во время "беспорядков" штабс-капитану,
Ковалевский решил, что его лучше не брать, а отправить во временный
госпиталь на испытание, и Переведенов жаловался на него Ливенцеву:
- Вот! Прислали чертушку!.. А он себе подцепил шлюху с улицы... Вы
думаете, он полком командует? Это она нами всеми командует, шлюха!.. Ну, она
на меня и взъелась: и с ротой-то я не занимаюсь, и на охоту все хожу, пятое,
десятое... Я говорю: "Болен был... поэтому... Могу же я заболеть на день, на
два?" А он бумагу: "Не годен к службе по болезни, и прошу
освидетельствовать". Хорошо, если только отпуск дадут, а если совсем со
службы вон?.. Вот что проклятая баба сделала! Тогда пускай мне пенсию дают
за семнадцать лет службы, да еще за этот год. А то куда я деваться буду?
- Постойте, о какой такой бабе вы говорите? - не понял Ливенцев. -
Что-то я не видел никакой.
- А что вы видите?.. Есть у него такая. Шлюха захлюстанная... Знаете
что, Ливенцев! Как война кончится, возьмите меня к себе в управляющие.
- Куда в управляющие?
- Куда? В имение, а то куда же!
- Да откуда вы взяли, что у меня есть имение?
- А то нет? Рассказывайте кому другому, а не мне! На охоту буду с вами
ходить, песни вам петь...
Переведенов смотрел на него жалкими, собачьими, преданными глазами, и
Ливенцев отошел почти в испуге.
27 апреля, как раз в тот день, когда немцы заняли десантным отрядом
Либаву, пришел приказ об отправке их полка на фронт.
Уверенно говорилось в газетах о скором выступлении Италии на стороне
Антанты, уверенно предсказывалась в связи с этим скорая гибель немецких
армий, но почему-то более осязательно представлялось, как там, за завесой
Карпат, поезд за поездом, безостановочно и гулко передвигаются серо-голубые
корпуса, и "батареи медным строем скачут и гремят..."{476}
Очень хотелось почему-то Ливенцеву увидеться перед отправкой с Елей
Худолей, но оказалось, что она уже умчалась внезапно, в ночь накануне, туда,
на свой санитарный поезд. Зато Марья Тимофеевна даже поплакала немного,
прощаясь.
С полком вместе на те же самые транспорты, которые увезли в Одессу,
"как барашков", пластунов и Мазанку, грузили и эскадрон, стоявший в отделе,
в Балаклаве, но им командовал теперь какой-то молодой штабс-ротмистр, и
вместо Зубенко был другой корнет.
- А как же этот... пышноусый был там ротмистр, помните?.. которому
Дарданеллы были очень нужны... Лихачев, кажется? - спросил Кароли Ливенцев.
- Отсеялся, - не то презрительно, не то завистливо сказал Кароли. - Так
же и миллионщик-корнет Зубенко остался в Севастополе.
- По какой же такой болезни остался?
- Были бы миллионы, а болезни найдутся.
Кароли провожала жена, приехавшая из Мариуполя. У нее был ошарашенный
вид, и она время от времени говорила:
- Нет, как же это? Неужели вас дальше Одессы отправят? Ведь на днях,
говорят, выступит Италия, и тогда будет мир... Ведь так? Так?
У нее были дряблые щеки, бесцветные глаза и распухшие веки, и нервно
сжимала она в руке платок.
Ливенцев придумывал, что бы сказать ей в утешение, но раздалась зычная
команда Ковалевского, который сам руководил погрузкой:
- Десятая рота, подходи-и!
Десятая рота была рота Ливенцева.

1934 г.


    ПРИМЕЧАНИЯ



Зауряд-полк. Роман впервые напечатан в журнале "Знамя", ЭЭ 9, 10, 11 и
12 за 1934 год. Отдельное издание: С.Сергеев-Ценский. Зауряд-полк. Роман.
Государственное издательство "Художественная литература", Москва, 1935. В
этом издании роман датирован автором: "Крым, Алушта, июнь-июль 1934". Вошел
в собрание сочинений С.Н.Сергеева-Ценского изд. "Художественная литература",
том девятый, 1956. Датируется по этому изданию.

Стр. 417. В иное время трешницы не выпросишь... - неточная цитата из
"Дневника писателя" Ф.М.Достоевского за 1876 г. (глава вторая, раздел II:
"Парадоксалист").
Стр. 476. ...батареи медным строем скачут и гремят... - цитата из
стихотворения М.Ю.Лермонтова "Спор".
Эпизод с битьем солдат, о котором рассказывает Ливенцев в третьей
подглавке четвертой главы "Зауряд-люди", автор перенес из первой редакции
своей повести, написанной в 1910 году, "Пристав Дерябин". В "Приставе
Дерябине" рассказ об этом ведется от автора; главное действующее лицо в
эпизоде - прапорщик Кашнев.
Приводим этот отрывок по тексту издания "Мысль":

"Было и еще что-то приятное в этот день, и когда шел Кашнев, он
выталкивал это все целиком из памяти, выкатывал, как большой шар. Вот что
было.
Ротный его, капитан Абрамов, с утра занимался с солдатами. Война была,
но знали, что никуда не пойдет полк, переполненный запасными, и теперь
эшелон этого полка, - шесть рот, - нес в городе караульную службу.
Утро было туманное, непролазно мокрое, мягкое: середина ноября, но
никак не могла установиться южная зима.
От потных окон мутно было в казарме, и, как ядреная антоновка,
разложенная рядами, неясно желтели в шеренгах солдатские лица.
Кашнев недавно был взят из запаса и всего только неделю, как перевелся
в роту Абрамова, и это первый раз при нем с людьми занимался он сам.
Командовал ружейные приемы и поправлял людей.
Тишина, - и в тишине только его голос, точно взрывы ночных ракет. Это
был старый капитан, невысокий, сухой, с узкой рыжей, точно в крепком чаю
вымоченной бородою; немного сутулился и на отлет держал правую руку. Видно
было, что лет пятнадцать уже командовал ротой, - такой был у него тягучий,
брезгливый, наполовину зажатый где-то в горле, высокий голос.
"Подлый голос", - все время думал Кашнев и старался не слушать его, но
он сверлил тяжелую тишину, как буравчик; как-то сквозь полусжатые зубы,
тесно, лениво, но уверенно все время ползла узкая подлая нота и наполняла
казарму, и то, что отзвучало, - не пропадало как будто, - оставалось
все-таки где-то здесь же над головой и свивалось узлами.
- Подыми штык!.. Выше штык!.. Антабку в выем плеча... Да в выем
плеча-a, т-ты, гужеед!
Другой субалтерн, приземистый толстый Пинчук, тоже прапорщик и кандидат
на судебные должности, как и Кашнев, стоял ближе к левому флангу роты,
хмурый, обросший, в шинели с каким-то лиловым отливом: глубоко мирный
человек в военном наряде. Вот он поднял голову вдруг и посмотрел на него
удивленно: это как раз против него ротный ударил солдата Земляного.
Кашнев видел, как бил Абрамов: бил, как говорил, так же брезгливо,
лениво, подло, костяшками сжатых пальцев сверху вниз по зубам, три раза
сряду, и осталось в памяти, как часто-часто, чуть откачнувшись, моргал
глазами Земляной, ожидая еще одного, такого же презрительного удара. Но
побрел дальше Абрамов, примыкая налево, четко и твердо ставя левую ногу и
тут же, с сухим стуком закаблучий, приставляя правую.
- В поле приклад!.. Тебе говорю - в поле приклад, т-ты, а-ассел!..
Доверни!.. Отверни!.. Разверни!..
Сбоку виден был Кашневу он весь: невысокий, сухопаро-жилистый, с
безнадежно распяленным широким кругом лихо набок посаженной фуражки, с
жесткими складками сюртука, вздутого на груди и лоснящегося на лопатках.
Двигался приближаясь. Плотный фельдфебель Осьмин, молодой еще, но уже
тяжелый, тупо стоял в стороне - руки по швам.
- Значков, штык в поле! - гнусаво процедил ротный.
Вислоусый запасной Значков, поправляясь, отвалил штык назад.
- Да в поле, говорю, - в поле, в поле!.. - скучно, привычно, опять
костяшками сжатых пальцев и опять три раза по широкой нижней челюсти ударил
ротный Значкова, и когда бил, Кашнев почему-то в первый раз заметил ясно,
что у Абрамова нахлобученный над густыми усами тонкий нос и борода
начинается сразу от скул, а то, как бил он, - вобрал в себя неясно, неполно.
Еще два сухо стукнувших шага и еще солдат Калиберда, круглощекий белый
поляк. Его ударил Абрамов как-то вскользь, и даже не правой рукою, а левой
небрежно, по пухлой щеке, но против старого, за сорок лет, запасного
Лыкошина, уже с проседью в свалявшейся бороде, он остановился. Давно забыл
Лыкошин всякие правила строя, и стоял просто, по-полевому, и винтовку держал
цепко, но неуклюже, как держал бы вилы у стога на сенокосе. И оглядев его
всего с головы до ног, Абрамов ничего не сказал. Он поднял брови, хекнул,
как дровосек, и, сжав в локте правую руку и наклонившись грудью, сделал
выпад в лицо Лыкошина, как в пустоту. Подался назад Лыкошин. Смотрел
испуганно. Из разбитого рта его животно просочилась наружу кровавая слюна.
Повернулся и пошел из казармы к двери Пинчук. Потом видно было в окно,
как он медленно шел по двору, опустив голову и заложив за спину руки. И
Абрамов это заметил.
- Крамаренко! Передай прапорщику Пинчуку, что я - э-э прошу его
заниматься, а по двору нечего гулять... Прапорщик Кашнев, - повернулся к
нему, - просмотрите вторую шеренгу!
И вот только теперь, когда Абрамов тем же подлым голосом,
металлическим, пронзительным и тягучим, назвал его по фамилии, - Кашнев
почувствовал, что ненавидит капитана. Сразу все стало колюче ярко: и
разбитая, слюняво-красная губа Лыкошина, и чьи-то еще мигающие глаза, и
зеленоватые глаза Абрамова, под висячими бровями, и рука его, поросшая рыжим
волосом.
- Кап-питан! - запнувшись, крикнул вдруг Кашнев. - Я вас прошу,
капитан, людей не бить!
- Что-о-о? - тихо, изумленно, казалось больше широкими глазами, чем
голосом, сказал Абрамов, и сразу изменилось его лицо, - стало дряблым,
позеленело.
- Не бить! - очень звонко, как-то мальчишески звонко повторил Кашнев, и
тут же почувствовал ясно, что побледнел, но не заметил, что правую руку
положил зачем-то на эфес шашки. Об этом после сказал ему вошедший в эту
минуту Пинчук. Но Кашнев не заметил и Пинчука. Стало тихо после того, как
крикнул он последнее: "не бить!", и что-то долго после этого в казарме было
четко, почему-то светло и напряженно тихо. И капитан Абрамов стоял
по-строевому и широкими глазами с одним и тем же выражением изумления
смотрел на него в упор. Почему-то от этого взгляда Кашнев не мог отвести
глаз.
И вот в тишине гулкие, размеренные, крепко спаянные слова:
- Этот тычок вы называете бить солдата? - Абрамов качнул головой в
сторону Лыкошина, не отводя взгляда.
- Да, этот тычок я называю бить солдата! - выкрикнул громко Кашнев и
подумал тут же: "почему я сказал его же словами?"
- Этот тычок вы называете... - начал было снова Абрамов, повысив голос
и поднявши голову, - но справился с собой, прервал себя:
- Кого же я бил?.. Солдат... Каких солдат?
- Каких? - удивленно спросил Кашнев. - Земляной! Значков! Калиберда!
Лыкошин!.. Выйти из строя! - крикнул он в роту.
Несмело вышли, как стояли, с винтовками у ноги, сначала Лыкошин и
Значков, потом Калиберда и после всех Земляной.
- Из строя? - Абрамов высоко поднял брови, оглядел их, кашлянул глухо,
грудью. - Этих бил?.. Земляной, тебя я бил? - металлически-отчетливо спросил
Абрамов.
Земляной молчал, потупясь.
- Бил или не бил, - отвечай!.. И прямо смотри, по-солдатски! - крикнул,
вдруг покраснев, Абрамов.
- Никак нет, ваше высокоблагородие! - шарахнулся куда-то в сторону
пугливым голосом Земляной.
- Как так? - спросил удивленно Кашнев.
- Значков, тебя я бил? - перевел глаза на второго в ряду Абрамов.
И Значков качнул усатой головою, запнулся было, но лихо, громко
ответил:
- Никак нет, ваше высокоблагородие, - не били!
Растерянный Кашнев даже переступил на шаг ближе к шеренге, что-то хотел
сказать, но слова застряли в горле.
- Калиберда, тебя я бил? - так же уверенно и высоко зазвучал снова
голос ротного.
Круглый, вялый, молодой еще солдат помолчал и так же лихо, как и
Значков, вдруг ответил:
- Никак нет, ваше благородие!
- Что-о? - переспросил презрительно Абрамов.
- Ваше высокоблагородие, - тут же поправился Калиберда.
Кашнев почувствовал какой-то противный вкус во рту, и в висках
застучало, и на Лыкошина, у которого из разбитой губы все еще сочилась
кровь, он глядел с ужасом: если и он скажет, что другие... - даже думать не
хотелось как-то, что будет тогда. А Лыкошин не сводил с него глаз, и когда
Абрамов спросил его:
- Лыкошин, тебя я... - он не дал ему докончить: бородатое старое лицо
его перекосилось, замигало по-бабьи, и он ответил поспешно:
- Так точно, ваше благородие, били!
- Ббил?.. Мне отвечай, а не...
- Ваше высокоблагородие, били, так точно, - твердо, как упрямый мужик,
ответил Лыкошин, даже головой подкачнул.
И потом стало как-то легко в казарме.
И в тишине несколько длиннейших секунд неподвижно стоял Абрамов, потом
повернулся и пошел грудью вперед через всю казарму в дальний угол, в
открытые двери канцелярии. И когда ушел, то оставил после себя тишину,
которой не хотелось нарушать даже Кашневу, и солдаты стояли "смирно", потому
что ждали конца: нужно было как-то закруглить то, что случилось.
- Фельдфебель! - крикнул из канцелярии Абрамов.
Сорвавшись с места, побежал широкий в поясе Осьмин, стараясь ступать на
носки и придерживая шашку рукою.
- Передай прапорщику Кашневу, что я прошу его заниматься с ротой! -
крикнул ему навстречу Абрамов и добавил злобно: - Бежишь, как брюхатая
баба!.. Пошел!
Осьмин повернулся, подошел к Кашневу и передал:
- Ротный командир приказали вам, ваше благородие...
- Хорошо, слышал, - перебил Кашнев, зачем-то поправил фуражку,
переглянулся с Пинчуком, облегченно улыбнулся. Потом почувствовал, что лоб у
него холодный и мокрый, не спеша вынул платок и вытер пот.
Он вывел роту на двор казарм, где земля была еще влажная от тумана, но
уже слоилось вверху синее небо; а со двора - "правое плечо вперед" - на
дорогу, в поле. Там он с полуротой атаковал по всем правилам Пинчука,
который с другой полуротой занял кладбище; Пинчук был застигнут врасплох и
сдался.
В казарму пришли с песнями, и солдаты пели лихо и весело, точно и
впрямь были в каком-то деле, необыкновенно удачном для русского оружия.
Абрамов был еще в канцелярии, и когда пришла рота, стал в дверях и
смотрел, как составляли ружья, раздевались, готовились идти на обед.
Смотрел, курил и молчал.
Когда Кашнев пришел домой, следом за ним принесли бумажку о назначении
в помощь полиции.
Теперь, подойдя к окошку, в котором увидел он спину Крамаренки, Кашнев
припомнил еще, как конфузливо жал ему руки Пинчук, когда они прощались,
расходясь по квартирам. К тому времени разгулялся день, и был Пинчук весь на
солнце, черный, приземистый и конфузливый. Гадал, даст ли делу ход капитан
Абрамов, и почему-то убежден был, что не даст.
Он был семейный, и все искал в себе каких-нибудь болезней, чтобы лечь в
госпиталь и потом выйти снова в запас.
Ходил кособоко, - левое плечо выше, правое ниже, шинель сшил из
дешевого толстого сукна и шашку купил где-то на толкучке за полтинник".

H.M.Любимов