книгу, намереваясь подшутить над Гарри, но тот заметил это движение и
приветливо улыбнулся:
- Так сладко спали, что не хотелось будить...
Спал?! Хорошо, пусть Гарри думает, что он спал.
- А на свете опять случилось что-нибудь, что не дает вам сидеть
спокойно? - с улыбкой спросил Рузвельт.
- В этой Европе все время что-нибудь случается, - неприязненно сказал
Гопкинс. - Право, Франклин, они совершенно не умеют жить.
- Нечто подобное приходило мне в голову о моих родителях, когда я лет
шестьдесят тому назад сидел в самодельном вигваме, среди этих вот самых
деревьев, и удивлялся отцу, который предпочитал скучную фетровую шляпу
боевому убору команчей.
- А сейчас мы смотрим, раскрывши рот, как европейцы размахивают
томагавками.
- В общем все живут, как умеют, и всем кажется, что они живут недурно,
- заключил Рузвельт, - пока в их дела не начинают путаться посторонние.
- У каждого должна быть своя голова.
- Вы же сами жаловались, Гарри, что Ванденгейм по уши залез в немецкое
болото и что из-за этого расквакались лягушки в Европе.
- Я и не беру своих слов обратно. Но мне кажется, что Европа из тех
старушек, которым не прожить без полнокровного и богатого друга дома.
- Кое у кого на том материке есть тоже шансы разбогатеть.
- Я знаю, Франклин, на кого вы намекаете, но, честное слово, если дело
идет о соревновании с Советами, то я на стороне Джона.
Президент посмотрел в глаза другу.
- Мне что-то подозрительна защита, под которую вы вдруг взяли этого
разбойника.
Он захлопнул все еще лежавшую на коленях книгу и отбросил ее на стул.
- Какую еще гадость вы принесли там? - Рузвельт потянул за угол пачку
бумаг, на которых сидел Гопкинс.
- Если верить Буллиту...
- Самое неостроумное, что мы с вами можем сделать, - с неудовольствием
перебил Рузвельт.
- ...Гитлер не отступает ни на шаг от своих требований, и
англо-французы не выказывают намерения удержать его от вторжения в Чехию.
Рузвельт сделал усилие, чтобы сесть, плед упал с ног; Гопкинс заботливо
поднял его и положил обратно. Рузвельт потянулся было за палкой, но тут же с
раздражением махнул рукой.
- Все еще не могу привыкнуть к тому, что лечения в Уорм-Спрингс мне
хватает уже не больше чем на два-три месяца... Какая дрянная штука старость,
Гарри. - И тут же улыбнулся: - Чур, это между нами.
Он откинулся на спинку и сделал несколько беспокойных движений рукой.
Такое волнение находило на него редко и никогда на людях. Единственным,
перед кем он всегда оставался самим собою, был Гопкинс. Но даже в его
присутствии минуты несдержанности бывали краткими. Рузвельт быстро брал себя
в руки.
Подавляя вспышку раздражения, он сказал:
- Меня поражает близорукость англичан и французов. Неужели там не
понимают, что тигра нельзя ублаготворить мышиным хвостом? И Ванденгейм и
остальные должны понимать, что война не будет изолированной европейской, -
она утянет нас, как водоворот, потому что не может не втянуть.
- Они рассчитывают взять свое в драке.
- В конце концов есть же среди нас люди в здравом рассудке! - в
возмущении воскликнул президент. - Нужно быть совершенными кротами, чтобы,
подобно нашим изоляционистам, воображать, будто чаша может нас миновать,
если она перельется через край.
- Они этого и не воображают, - осторожно заметил Гопкинс. - Они только
хотят уверить в этом других.
- Тем подлее и тем глупее с их стороны воображать, будто среди
полутораста миллионов американцев не найдутся такие, которые выведут их на
чистую воду.
- Это одна сторона глупости, есть и другая - более опасная: втянуть нас
в игру в первом тайме, Франклин!
- Кто же, по-вашему, Гарри, должен начать игру?
- Думаю, что начнут ее все-таки немцы, несмотря ни на что.
- А с той стороны?
- Может быть, для начала чехи, может быть, русские - не знаю. Да и не в
этом дело. Важно, чтобы мы могли вступить в игру только в решающий момент,
когда ни у кого из них уже не будет сил довести дело до конца.
- А что вы считаете концом игры?
- Порядок... относительный порядок в мире. Когда можно будет хотя бы на
пятьдесят лет вперед уверенно предсказать, что революций не будет. И я
считаю, что это станет возможно только при одном условии: мы вступаем в игру
только в решающий момент и забиваем решающий мяч. Мы должны выйти из игры
такими, словно только разминали ноги.
- Чтобы снова драться?
- Драться-то будет не с кем. Наше дело будет тогда только
присматривать, чтобы выдохшаяся команда не отдышалась раньше, чем это будет
нужно нам.
- Нет, Гарри, - решительно воскликнул Рузвельт, - вы, чересчур
оптимистически смотрите на вещи. Есть еще Англия...
Черты Гопкинса отразили недоумение.
- Вы думаете, ее нельзя заставить разумно смотреть на вещи?
- Только до тех пор, пока вы не станете посягать на целостность
империи.
- Не может быть и речи, чтобы англичане могли вечно сидеть на половине
глобуса, присосавшись, как спрут, ко всем материкам, - с решительным жестом
сказал Рузвельт.
Опершись подбородком на руку, он, нахмурившись, смотрел в сад и,
казалось, забыл о Гопкинсе, но вдруг оживился:
- Послушайте, Гарри, мне кое-что пришло в голову: принесите-ка
вчерашнюю папку Кордэлла, я ее так и не просмотрел. Он говорил, что там есть
подробное политическое донесение Керка.
- Я знал, что это вас заинтересует.
Гопкинс привстал и вытащил из-под себя бумаги. Отобрав одну из них,
протянул президенту, остальные положил на траву.
- Керк пишет, что позиция Советов остается попрежнему ясной и твердой.
Они готовы к выполнению своих обязательств в отношении чехов.
- Так что же еще нужно Даладье? - начиная раздражаться, спросил
Рузвельт.
- Одно единственное: не позволить советским войскам войти в Западную
Европу.
- Я их понимаю... я их понимаю, - машинально повторял президент,
пробегая глазами бумагу. - Но не думают же они, что дело дойдет до войны,
если Гитлеру будет ясно сказано, что вместе с французами выступят русские.
- Вероятно, они именно этого и боятся. А предоставить Красной Армии
роль освободительницы Европы... - Гопкинс пожал плечами.
- Д-да... - Рузвельт почесал бровь. - Ну, до этого дело не дойдет, не
может дойти. Я достаточно понял шакалью природу Гитлера: он подожмет хвост
от настоящего окрика. Только не нужно перед ним расшаркиваться, - это
опасно, так как открывает всю игру. - Он задумался и как бы про себя
повторил: - Только не расшаркиваться... Знаете что...
Гопкинс ждал, но президент молчал. Он продолжал напряженно думать,
наконец медленно проговорил:
- Вот что, Гарри: если ни Париж, ни Лондон не хотят понять, как нужно
действовать, им покажет Вашингтон.
Гопкинс сделал протестующий жест.
Президент улыбнулся и успокоил его мягким движением руки.
- Мы сделаем это, не дразня гусей, а Гитлер получит то, что нужно.
Возьмите-ка перо, Гарри... - И, подумав, продиктовал: - "Президенту
Калинину, Москва. Мистер президент, по мнению правительства Соединенных
Штатов, положение в Европе является столь критическим и последствия войны
были бы столь гибельны, что нельзя пренебречь никаким демаршем, могущим
содействовать сохранению мира. Я уже обратился в срочном порядке с призывом
к канцлеру Германии, президенту Чехословакии..." - Рузвельт остановился и
подумал. - Одним словом, Гарри, пусть Кордэлл сам ставит там все, что нужно
по смыслу, а в заключение напишет: "Правительство Соединенных Штатов
полагает, что если бы глава СССР или советского правительства счел
необходимым немедленно обратиться с подобным же призывом от собственного
лица - собирательный эффект такого выражения общего мнения даже в последнюю
минуту мог бы повлиять на развитие событий". - Рузвельт снова сделал
небольшую передышку. - Пусть Кордэлл сам все это отредактирует.
- И все-таки, Франклин, я не облекал бы этого в форму вашего личного
послания президенту Калинину.
Рузвельт удивленно посмотрел на Гопкинса.
- Вы же понимаете, что речь идет обо всем нашем корабле, - проговорил
он. - Его нужно спасать от глупых претендентов в капитаны.
Молчание длилось долго. Оба думали о своем. Наконец Гопкинс, стараясь
скрыть раздражение, спросил:
- Значит, телеграмма Керку?
Рузвельт посмотрел ему в глаза и усталым движением поставил в углу
листка свои инициалы. Заметив, что Гопкинс достает новую бумагу, Рузвельт
закрыл глаза.
- Нельзя ли отложить, Гарри?.. Завтра мы уезжаем из Гайд-парка, и тогда
я в вашем распоряжении.
Гопкинс молча собрал бумаги и, ступая на цыпочки, вышел на дорожку.
Дойдя до секретарской, он тотчас передал телеграмму на аппарат, а сам прошел
в кабинет президента. Но еще прежде чем телеграфист начал передачу, дверь
комнаты распахнулась и в ней показался высокий жилистый мужчина в черном
кителе, с золотыми нашивками адмирала флота на рукавах. С морщинистого,
словно измятого лица адмирала, из-под собранных в маленькие, но высоко
торчащие мохнатые кустики бровей глядели колючие глаза ястреба. Губы
небольшого, старушечьего рта были поджаты, высоко над ними горбился
короткий, хищно-крючковатый нос, скривленный вправо, словно был сворочен на
сторону в кулачном бою.
- Депешу президента! - бросил он с порога, протягивая руку.
- Сейчас приступаю к передаче, сэр, - сказал телеграфист.
- Дайте сюда, - резко приказал адмирал.
Телеграфист послушно подал лист.
Некоторое время он выжидательно смотрел на дверь, захлопнувшуюся за
адмиралом, готовый при его появлении вскочить и принять депешу к отправке.
Но время шло, а дверь оставалась затворенной, адмирал не приходил.
Телеграфист принялся за другую работу.


На дорожке, неподалеку от места, где лежал в шезлонге президент, снова
заскрипел песок. Гопкинс осторожно приблизился к Рузвельту и, убедившись в
том, что тот не спит, протянул ему бумагу.
- Что такое? - с очевидной неохотою спросил Рузвельт.
- Леги внес маленькое изменение в вашу телеграмму, Фрэнк. - Что-то
похожее на улыбку искривило бледное лицо Гопкинса. - Совсем
незначительное...
- В какую телеграмму, Гарри?
- Президенту Калинину.
- А-а... - неопределенно протянул Рузвельт.
- Сейчас я прочту вам это изменение. - С этими словами Гопкинс
развернул было лист, но президент отвел взгляд и сделал усталое движение
рукой. Вернее даже, это было слабое движение одних только пальцев, и лишь
такой человек, как Гопкинс, привыкший с полуслова и с одного жеста угадывать
желания Рузвельта, мог понять, что тот не хочет слышать слов, вписанных
адмиралом.
- Не стоит, - негромко проговорил Рузвельт. - Если так сделал Леги,
значит это хорошо...
И Рузвельт опустил веки, чтобы не встретиться взглядом со своим самым
верным советником и самым близким человеком, с тем, кого вся Америка, и не
без оснований, считала "вторым я" президента Штатов. Будучи великим мастером
притворства, Рузвельт все же не был уверен в том, что глаза не выдадут его
именно этому человеку. Это изменение вовсе не было выдумкой Леги.
Просто-напросто адмирал лучше помнил то, что было заранее обусловлено и
решено между ними, а сам Рузвельт, диктуя депешу, пропустил эти несколько
слов. А может быть, он пропустил их намеренно? Рузвельт мысленно усмехнулся:
как знать! Может быть, именно так... Разве не лучше, чтобы из Белого дома по
всему свету расползся слух о том, что он, самый либеральный и самый
миролюбивый из всех президентов, прошедших пред глазами американцев за
двести семь лет, продиктовал ясную и целеустремленную депешу Калинину, а уж
там, в его канцелярии, другие люди добавили к ней слова, вытравили звучавшую
в ней решимость удержать агрессора... Конечно, именно так и должно быть:
другие, другие, а не он сам, должны сводить на-нет попытки умиротворения
Европы, если уж такая политика неизбежна. Хотя, видит бог, ему очень
хотелось бы избежать потрясений, с какими будет связана война. Даже если она
разгорится на той половине земного шара. Кто знает, к чему все это может
привести? Кто знает, не кроется ли страшная правда в словах человека,
владеющего умами простых людей мира? Несколько лет тому назад Сталин говорил
о том, что нет никаких оснований предполагать, что война может дать
действительный выход. По его мнению, она должна еще больше запутать
положение... Что же, весьма вероятно, что так оно и будет, и очень жаль, что
американские политики не хотят разобраться в этом. Впрочем, не говорит ли
уже опыт истории нескольких войн, что прав именно он, Сталин, не развяжет ли
и эта новая война все силы, враждебные установившемуся порядку вещей? Не
приведет ли война к революции?.. Быть может, так оно и будет. Но, как ни
парадоксально, именно это соображение не дает права им, американским
политикам, отгораживаться от дел остального мира. Только дураки могут
воображать, будто им удастся спрятаться от последствий войны и революции за
гнилым забором изоляционизма. Именно для того, чтобы избежать краха, следует
теперь же, не оттягивая дела ни на один день, вмешаться, самым решительным
образом вмешаться в европейские дела. Наступали новые времена. США были до
сих пор великой державой, теперь они могут стать мировой. Но не теми путями,
которые пробует Ванденгейм... Нет, он груб и нетерпелив и, видит бог, может
все испортить... Чересчур откровенен, от глупости и жадности, и все хочет
себе, себе... Да, чорт возьми, нужно же в конце концов втолковать ослам из
Капитолия, в чем заключается подлинная американская политика: отгородиться
нужно не от дел мира, а от нежелательных последствий. А для этого необходимо
вмешательство, самое решительное вмешательство, но без последствий, без
революций... Только миссурийские мулы могут этого не понимать!
Когда шаги Гопкинса затихли вдали, Рузвельт нагнулся и, пошарив рукою
под шезлонгом, нащупал книгу. Он открыл ее наугад, перекинул несколько
страниц. Края их были уже достаточно потрепаны. Было видно, что книгу часто
листают. На полях виднелись пометки карандашами разного цвета - первыми,
какие попадались под руку.
Найдя интересовавшее его место, Рузвельт углубился в чтение. Все в этой
книге было ему знакомо донельзя, но он не уставал ее читать. Глаза его
сузились, и на губах появилась усмешка - тонкая, лукавая усмешка самого
умного президента Штатов со дня смерти Авраама Линкольна.
Солнечный луч, пробившийся сквозь листву деревьев, зажег алым светом
потрепанный красный коленкор переплета. Когда-то, видимо, золотые,
полустертые буквы заглавия позволяли с трудом прочесть: "Мехен. Влияние
морской силы на историю".


Телеграфист прикасался к клавишам, внутри телетайпа раздавался легкий
стук, совершалось какое-то невидимое движение. Все было, как нужно, как
рассчитано конструкторами и строителями аппарата, привычно для телеграфиста.
Ему в голову не приходило анализировать сложный процесс, происходивший в
аппарате, в проводах, соединявших Гайд-парк с Вашингтоном. Телеграфиста не
интересовало то, что происходит в этот момент в телеграфной комнате Белого
дома, такой же, как эта, только гораздо больше, не с одним, а со многими
телеграфистами. Они тоже прикасались к клавишам аппаратов, связывавших
резиденцию президента с государственным департаментом и с главным телеграфом
в Нью-Йорке, откуда в воду океана уходила толстая свинцовая кишка
трансатлантического кабеля. Единственно, что занимало телеграфиста, - стопка
депеш, лежавших перед ним. Эта стопка, казалось ему, убывала слишком
медленно, медленнее, чем следует для того, чтобы ему не нужно было
задерживаться, когда закончится его дежурство. Сегодня это было бы чертовски
некстати - у телеграфиста были свои дела. Ему казалось, что его личная жизнь
не имела ничего общего с тою, что протекала в этом долге Гайд-парка.
Следя взглядом за строками лежавшей перед ним депеши, телеграфист
машинально, не вдумываясь в передаваемые слова, трогал клавиши телетайпа.
Внезапно, прямо напротив него над дверью кабинета вспыхнула лампочка.
Телеграфист выключил аппарат и подбежал к двери, но она уже отворилась и
вошел адмирал.
Телеграфист напряженно вглядывался в его лицо, пока адмирал еще раз
внимательно перечитывал депешу, прежде чем протянуть ее телеграфисту с
лаконическим:
- На аппарат.
- Да, сэр.
Кажется, адмирал еще что-то хотел сказать, но из-за неплотно
притворенной двери кабинета послышался голос Гопкинса:
- Хэлло, Уильям!
- Иду...
Адмирал скрылся за дверью.
Телеграфист положил перед собою лист новой депеши, и его пальцы
заходили по клавишам.
Размышляя о том, что теперь-то ему уж непременно придется задерживаться
на добрых четверть часа сверх времени, положенного дежурством, телеграфист,
не вдумываясь в смысл, передавал слово за словом приписку, сделанную
почерком Леги, к депеше, написанной Гопкинсом:
"Высказывая вышеизложенную мысль, правительство Соединенных Штатов
отнюдь не формулирует тем самым своего мнения по существу возникшего спора".


    15



Раньше, чем слова, отстуканные телеграфом в Гайд-парке, пройдя через
государственный департамент в Вашингтоне, отредактированные и окончательно
приглаженные, достигли Москвы и были прочтены поверенным в делах Соединенных
Штатов Керком, они, зашифрованные личным кодом адмирала Леги, настигли
Ванденгейма в пути из Парижа в Берлин.
Джон лежал на диване в заказном салоне, прицепленном к экспрессу Париж
- Берлин, и, покряхтывая от удовольствия, просматривал веселенький парижский
журнальчик, когда секретарь положил перед ним расшифрованный текст. Джон
нехотя оторвался от картинок и небрежно пробежал депешу. Но тут же, забыв о
журнале, он вторично внимательно, слово за словом, перечитал ее.
- Где мы? - бросил он через плечо секретарю.
Тот топтался в нерешительности; патрон был трезв, - как же он мог
забыть, что находится в вагоне экспресса, мчащего его в Берлин?
- Сколько мы отъехали? - рявкнул, выходя из себя, Джон.
Секретарь поднял телефонную трубку и через минуту назвал маленькую
станцию, находившуюся на незначительном расстоянии от Парижа.
- Шляпу и трость.
- Поезд тут не останавливается, сэр.
- Шляпу и трость!
Джон подошел к стенке вагона и потянул ручку тормоза.
Поезд еще скрипел тормозами и на полу вагон-ресторана гремели слетевшие
со столов тарелки, а с антенны поездной радиорубки уже несся приказ
приготовить в Бурже скоростной самолет, чтобы доставить в Берлин никому не
известного мистера Горация Ренкина.
К вечеру того же дня Ванденгейм пересел в Берлине в ожидавший его
автомобиль Геринга и помчался в замок Роминтен, куда этот "никому не
известный американец" был приглашен "Наци номер два" для охоты на коз.
Джон, воображавший, что охота является лишь традиционной формулой
Геринга для тайных переговоров, был искренно удивлен, увидев
генерал-фельдмаршала в зеленой курточке, с животом, стянутым широчайшим
кожаным поясом, на котором болтался охотничий нож. Голые колени с жировыми
натеками виднелись между шерстяными чулками и короткими панталончиками. Все
еще не принимая этого маскарада всерьез, Джон с неохотою взял предложенное
ему ружье и уселся в маленький автомобиль, все заднее сиденье которого было
занято тушею хозяина. Но когда он увидел, что среди скал, где остановился
автомобиль, их ожидает несколько егерей с запасом ружей разных калибров,
американец не выдержал:
- Не можем ли мы обойтись без этих молодцов?
Наступила очередь Геринга удивляться. Он не представлял себе, что может
найтись смертный, который, попав в Роминтен, не пожелает полюбоваться редким
зрелищем его прославленной охоты. Это было то, в чем он рассчитывал
перещеголять Джона Третьего. Он-то мог себе сделать золотую ванну
Ванденгейма, а пусть-ка тот устроит себе второй Роминтен!..
Удобно устроившись на краю высокой скалы, Геринг с неохотою отпустил
егерей. Коллекцию ружей он сложил около себя, выбирая всякий раз другое, в
зависимости от расстояния, на каком появлялась выгоняемая егерями коза.
Все это мало занимало Джона, и он проклинал в душе спектакль, мешавший
овладеть вниманием хозяина. В конце концов он решил не стесняться и
раздраженно проворчал:
- Может быть, мы сначала поговорим, а потом вы будете тут стрелять хоть
до страшного суда.
Дерзость потрясла Геринга настолько, что он пропустил очередную козу и
остолбенел, молча глядя на американца. Тот даже заерзал на своем месте,
опасаясь, не хватит ли этого борова удар, прежде чем он успеет от него
чего-либо добиться. Это было бы ужасно: во всей гитлеровской шайке Геринг
был самым подходящим субъектом для сделки, которую хотел заключить Джон. Ему
нужен был человек, способный сломить колебания Гитлера, который, несмотря на
все англо-французские поощрения, уже готов был итти на попятный в чешском
деле и который может еще больше испугаться, узнав об американо-советском
демарше. Чтобы покончить с колебаниями самого Геринга, Ванденгейм привез ему
в подарок огромный портфель, набитый шкодовскими акциями, и, кроме того,
собирался гарантировать "ИГФИ", пайщиком которой состоял Геринг, овладение
всей химической промышленностью Чехии, прежде чем англичане и французы
успеют сообразить, что произошло.
Джон без стеснения выложил все это так, как если бы перед ним был не
крупнейший вельможа империи, а обыкновенный биржевой жук.
Решительность и прямота натиска заставили Геринга забыть все свои чины,
и он принялся торговаться без всяких церемоний.
Через час все было закончено. Ванденгейм поднялся, уверенный в том, что
ненасытный толстяк не даст теперь остановиться немецкой военной колеснице,
даже если бы Гитлер распластался перед нею собственною персоной. "Наци номер
два", не сморгнув, задавит "Наци номер один"! Со своей стороны, Ванденгейм
заверил Геринга, что нет на свете таких сил, которые заставили бы британское
и французское правительства ослушаться, его, Ванденгейма, директив. Больше
того: прощаясь с хозяином, Джон фамильярно похлопал его по коленке.
- Проделай как следует этот первый шаг, и не больше чем через полгода
вся Чехия будет у вас в кармане.
- У меня или у вас? - с усмешкой спросил Геринг.
Чтобы ничего не отвечать, Джон громко рассмеялся. Он допускал, что этот
толстопузый хитрец знает о его прямой заинтересованности и в Стальном
тресте, и в "ИГФИ", и во всех других могущественных немецких объединениях,
стремившихся ворваться в Чехословакию, но у него не было желания
подтверждать это самому.
- Можете держать с Рузвельтом пари на миллион долларов: раньше, чем
закончится осенний листопад, Судеты будут нашими, - сказал Геринг.
- Вашими или моими? - спросил Джон.
Геринг раскатисто заржал и несколько раз тряхнул красную ладонь
Ванденгейма.


    16



Стоя у окна своего кабинета, генерал Леганье задумчиво следил за
движением пешеходов и автомобилей на перекрестке. Волны пешеходов сливались
и снова растекались; вереницы автомобилей перемешивались, подобно струям
разноцветных жидкостей. И все это было обрамлено пылающей осенней листвой
каштанов.
Но генерал сейчас не думал ни о прохожих, ни о машинах, словно это были
пылинки, суетящиеся в солнечном луче и не мешающие ему смотреть на что-то,
видимое за ними ему одному. В его памяти одна за другою проходили прежние
встречи с нынешним генерал-инспектором армии Гамеленом. Первая относилась к
давним временам, когда один из них был полковником, а другой всего лишь
капитаном. С тех пор, продвигаясь по службе, Гамелен не забывал своего
расторопного начальника дивизионной разведки, и вот Леганье очутился там,
где стоит сейчас, - на посту начальника Второго бюро. У него не было никаких
оснований опасаться последовавшего сегодня приглашения высокого начальника.
Их отношения давно приобрели характер, который французские генералы любят с
декоративной скромностью именовать "дружбой старых солдат". Со стороны
Гамелена эта дружба носила форму немножко менторского, но благожелательного
покровительства.
Все это было так. И тем не менее на душе Леганье не все было спокойно.
Он знал за собою достаточно много грешков, которые генерал-инспектору могли,
пожалуй, показаться настоящими грехами, выходящими за пределы допустимой
гибкости, которую должен проявлять разведчик. Оба они принадлежали,
разумеется, к тому лагерю, который проповедовал твердый порядок в стране и
армии; оба придерживались мнения об опасности тесных отношений с Советским
Союзом и его армией, могущих завести дальше, нежели это необходимо для
маневрирования в сложной политической обстановке внутри и вне Франции. Оба
они одинаково признавали формулу "лучше с Гитлером против Народного фронта,
чем с Народным фронтом против Гитлера". Оба хотели одного: чтобы при любых
обстоятельствах, хотя бы на короткое время, была исключена возможность
комбинации "Гитлер против Гамелена". Но много лет барахтавшийся в грязном
болоте секретной службы Леганье знал, что его бывший дивизионный превратился
в кабинетного стратега, воображающего, будто сведения о противнике, которые
кладутся ему на стол в виде чистенькой сводки, доставляются ангелами
небесными, не желающими ни есть, ни пить, ни строить виллы. Да, чорт побери,
Гамелен может не понять, что вилла, недавно купленная Леганье в окрестностях
Севра, всего десятая доля того, что стяжал бы на его месте другой!
Леганье взглянул на часы и через несколько минут сидел за рулем своего