любителем обманывать себя и теперь лучше, чем когда-либо, понимаю: мы не
можем рассчитывать на успех в столкновении с Россией, если не займемся ее
тылом: точите, точите дуб, если хотите, чтобы он упал.
- Мириады червей нужны, чтобы подточить такое дерево. А у нас -
единицы.
- Послушайте, Роу, - в тоне шефа появилось что-то вроде угрозы. - Ваши
возражения мне не нужны. Национализм и религиозный фанатизм - вот наши
коньки на ближайшее время. - При этих словах шеф задумчиво уставился на
кончик своей папиросы и умолк. Роу тоже хранил настороженное молчание. Потом
старик потер висок и сказал: - Мы еще никогда не бывали в проигрыше, когда
пускали в ход эти карты, Уинн, не правда ли?
- Полагаю, сэр, - неопределенно заметил Роу.
- И лучшим полем для их применения, мне кажется, всегда бывал восток...
Не так ли, старина?
- Вы правы, сэр.
- Я имею в виду Ближний Восток, не так ли? Если хорошенько поискать на
Балканах, то всегда найдется парочка-другая прохвостов, которых можно купить
по дешевке.
Не уловив мысли шефа, Роу решился спросить:
- Извините, не понимаю связи. Балканы и Советская Россия?
Шеф снова осторожно потрогал пальцем висок, как бы поощряя мысль к
движению, и проговорил:
- К нашему сожалению, идея национального - в широком смысле этого слова
- объединения славян вовсе не погасла, как это многие думают. Россия и
Советская не перестала быть для славянских народов Балкан Россией - самой
старшей и уж безусловно самой сильной сестрой во всем семействе. И было бы
пагубной ошибкой считать, что интернационализм коммунистов навсегда снял с
повестки этот очень неприятный для нас вопрос. Балканские революционеры
тянутся и будут тянуться к Москве. Вот тут, в этом потоке, мы и должны найти
лазейку. Один наш человек на каждую сотню, которым Россия даст убежище, -
вот задача.
- Ненадежный народ эти балканцы.
- Ну, старина, выбор не так уж велик, когда надо бороться с СССР.
Приходится хвататься за соломинку. Годится все, все может служить тараном,
которым мы будем долбить стену советского патриотизма, все!
- Все, за что мы сможем заплатить, - с кривой усмешкой проговорил Роу.
- На это мы деньги найдем, а если нехватит у нас самих, найдутся и
кредиторы для такого дела.
- Боюсь, что все это именно те мечты, которых вы так не любите, сэр.
- Там, где шуршат наши фунты, я хочу видеть дело! А мы слишком много
фунтов вложили в изучение России. Мы изучаем ее триста лет. Не хотите же вы,
чтобы мы плюнули на то, что потеряли там? Мы возлагали слишком большие
надежды на богатства России, чтобы так легко отказаться от них. Мы будем за
них бороться и заставим бороться за них других.
- Уж не имеете ли вы в виду немцев?
- И немцев тоже.
- Они хотят прежде всего получить кое-что для себя.
- Пусть хотят, что хотят, нам нет до этого дела. Важно то, чего хотим
мы.
- Очень боюсь, сэр, что вы не учитываете некоторых обстоятельств, -
осторожно проговорил Роу. - Я имею в виду американские интересы в Германии,
сэр.
- Как будто я о них не знаю! - И уже не так уверенно, как прежде, шеф
закончил: - Пусть американцы подогревают немецкий суп, клецки должны быть
нашими.
- Сложная игра, сэр.
- Я всегда был уверен в вашей голове, Уинн, - тоном примирения
проговорил шеф. - Иначе нам не о чем было бы говорить.
- Польщен, сэр, но... - Роу не договорил.
- Ну?
- Если бы вы знали, как трудно браться за дело, когда видишь его...
Шеф быстро исподлобья взглянул на собеседника и угрожающе бросил:
- ...безнадежность?..
- О-о!.. - испуганно вырвалось у Роу. - Трудность, чертовскую трудность
- вот что я хотел сказать.
- Еще одно усилие, Уинн. Руками немцев или кого угодно другого, но мы
должны выиграть эту игру, понимаете?
- Иначе?..
Шеф не ответил. Он исчез, так и не сказав ничего больше ожидавшему
напутствия Роу.
Некоторое время Роу стоял неподвижно, погруженный в невеселые
размышления. Потом подошел к столику с бутылками и, подняв одну из них, в
сомнении поглядел на свет.
- Старик еще воображает, будто, получив такую командировку, можно
заснуть в трезвом виде...
Он пожал плечами и налил себе полный бокал чистого джина.


    29



События сменяли друг друга в стремительной череде. Никто не верил
больше миролюбивым уверениям гитлеровской шайки; если кто и не знал, то
чувствовал: мир идет к войне. Лучшие люди Чехословакии бились в последних
попытках спасти независимость своей республики, но становилось все яснее,
что не сегодня - завтра Гитлер вторгнется в ее пределы, которые он после
занятия Судет цинически называл "остатками Чехословакии". Особенно ясно это
было тем, кто жил в Судетах.
На бывших Вацлавских заводах, теперь входивших составною частью в
огромный немецкий концерн "Герман Геринг", давно не осталось ни одного чеха.
Завод с каждым днем увеличивал выпуск боевых самолетов для немецкой армии.
Всякая надежда на то, что ему удастся уйти от фатерланда, оставила
Эгона.
Он занимался проектом, заставив себя больше не думать о его конечном
назначении.
Эльза с грустью отмечала каждый новый день, проходивший вдали от Эгона,
словно забывавшего иногда о ее существовании. Она же не решалась делать
какие-либо шаги к сближению, боясь, что он примет их за новую попытку стать
при нем соглядатаем гестапо, хотя теперь она могла поклясться ему памятью
отца, что это не так. Одиночество Эльзы было тем тяжелее, что и Марта так и
не вернула ей своей дружбы. Правда, с течением времени Марта могла бы
убедиться в том, что в "навете" Эльзы не было неправды, но любовь делала ее
слепой. Она продолжала закрывать глаза на то, что происходило вокруг. Ни
унижение отечества, ни страдания народа, ни разорение родного гнезда, ни
откровенные приготовления к нападению на беззащитную теперь Чехословакию,
происходившие и на заводе, не оказывали на нее отрезвляющего действия.
Окруженная немцами, не слыша чешского слова, она забывала о том, что
родилась чешкой. Она все реже вспоминала о родителях, и ее перестало
беспокоить отсутствие от них писем. Пауль, ставший директором завода,
полновластно распоряжался не только в его корпусах, но и на вилле Кропачека.
Сам он уже никогда не заговаривал о возвращении прежнего хозяина виллы, а
если Марта изредка и задавала этот вопрос, отделывался туманными
рассуждениями. Однако он не забывал всякий раз упомянуть, будто Кропачек
знать не хочет Марты и что тетя Августа ничего не может поделать с его
упрямым чешским характером.
Однажды, - это случилось совсем недавно, - вернувшись из поездки в
Германию, Пауль преподнес Марте красивую диадему, осыпанную драгоценными
камнями.
- Дядя Януш называл твою мать королевой, - сказал он, - теперь
королевой этого дома будешь ты.
И он показал ей бумагу, в которой было сказано, что доктор Ян Кропачек
поручает ему, инженеру Паулю Штризе, единолично и полноправно распоряжаться
всем его имуществом и делами, что отныне инженер Пауль Штризе является
хозяином всех вацлавских паев Яна Кропачека.
- Теперь мы так же богаты, как были богаты твои родители.
- А они? Чем же будут жить они?
- Дядя Януш получил от меня больше, чем ему заплатил бы кто-нибудь
другой, - важно сказал Пауль. - Ты же понимаешь: всякий на моем месте взял
бы все это безвозмездно!
Да, Марта понимала, что они с Паулем теперь богаты, и Пауль подтверждал
это подарками, которые привозил из Либереца или из Германии, куда теперь
часто ездил по делам. Ежедневными уколами, умело наносимыми ее самолюбию, он
хотел заставить ее почувствовать себя оскорбленной тем, что отец отдал все
нелюбимому племяннику, забыв о существовании дочери. Чем дальше, тем
правдивее начинала выглядеть выдумка Пауля, будто Кропачек запретил пани
Августе не только переписываться с Мартой, но даже произносить ее имя.
Только осознав истинное значение этого, Марта поняла, что случилось
нечто непоправимое, что хозяйничанье Пауля в доме ее отца не приятная
случайность, совпавшая с ее медовым месяцем, а трагический конец ее отчего
дома.
После нескольких дней мучительных размышлений она попросила Пауля дать
ей адрес отца.
- Напиши, я отправлю письмо, - ответил он.
- Я могу сама отправить.
- Он просил писать ему через чехословацкое посольство в Париже, - без
запинки солгал он.
- Хорошо, я так и сделаю.
- Но если ты напишешь в чехословацкое посольство, это может произвести
дурное впечатление среди наших.
- Ты же посылаешь, и ничего не случается.
- Я имею на это разрешение.
- Так достань его и мне.
Пауль впервые смешался. Чтобы скрыть смущение, резко сказал:
- Одним словом: если хочешь писать - пиши, но перешлю письмо я!
Это был первый случай, когда у Марты родилось подозрение, что, быть
может, и не все обстоит так, как говорит ее Пауль. Она написала матери и
послала письмо в чехословацкое посольство в Париже. Очень быстро оттуда
пришло сообщение, что госпожа Кропачек в Париж не приезжала. Марте стоило
труда совладать с желанием броситься к Паулю и потребовать объяснений.
Выбрав день, когда Пауль уехал надолго, преодолевая страх, она вошла в
кабинет. Ей были знакомы все тайники отцовского бюро, и она без труда
отыскала то, что хотела видеть: подпись отца на той бумаге, что показывал ей
Пауль, была, повидимому, настоящей, но... тут начиналось страшное:
подлинность руки Кропачека была засвидетельствована берлинским нотариусом.
Берлинским, а не парижским!
Марта долго стояла с бумагой в руках, не в силах собрать разбегающиеся
мысли.
На всем заводе у Марты не было человека, которому она решилась бы
рассказать о случившемся, от которого могла бы получить совет.
Но тут она вспомнила об Эльзе.
- Как, разве вы не знали, что гестапо задержала вашего отца в Германии,
чтобы заставить его подписать доверенность?
- А теперь, где же он теперь?! - в ужасе воскликнула Марта.
Этого Эльза не знала.
Марта стояла, как оглушенная.
- Не бойтесь, - сказала она наконец. - На этот раз я не проговорюсь
Паулю...
Она закрыла лицо руками и разрыдалась в объятиях Эльзы.
На этот раз Марта действительно не проговорилась Паулю. Впрочем, Эльза
этого и не боялась. После той вспышки в лесу она вообще не боялась Пауля: он
не только не убил ее на следующий день, но трусливо избегал встреч с нею.
Она была свободна.
Через несколько дней Марта исчезла. Она стремилась в Прагу. Отдавая
себе отчет в том, что чешские власти бессильны вырвать ее отца из рук
гестапо, она надеялась на помощь французских друзей. Нужно было отыскать в
Праге Гарро и Даррака. Они французы, они могли сделать все. Они помогут!
Со справкой адресного бюро в кармане она отправилась на поиски друзей.
У них оказался общий адрес.
Марта отыскала улицу в Малостранской части города. Она и не знала, что
в Праге есть такие узкие, темные и неуютные улицы. Нужный дом показался ей
старым и неприветливым. Он хмуро глядел маленькими оконцами из-под нависших
над ними каменных карнизов. Низкая дверь с тяжелым противовесом неохотно
пропустила ее в темную нишу. Дом был чем-то похож на склепы, какие она
видела на кладбище в Либереце.
Привратница после первого же вопроса Марты спросила:
- Уж вы не из Судет ли?
И когда узнала, что это именно так, сейчас же сняла с гвоздя ключ и
стала подниматься по узкой каменной лестнице.
- Ни того, ни другого из господ нет дома, но это ничего не значит, я
открою вам их комнату. У меня приказ: если приедет кто из Судет, пускать, и
кормить. Да теперь в Праге всюду так. Иначе нельзя.
Привратница повела Марту на самый верх. Когда она отомкнула дверь,
Марта увидела мансарду, потолком которой служила черепичная крыша.
Узнав, что у Марты нет никаких вещей, добродушная женщина сокрушенно
покачала головой и предложила ей располагаться в комнате, как дома.
- А я сварю кофейку!
Марта в изнеможении упала на стул перед маленьким столом и уронила
голову на руки.
Прошло несколько минут. Когда она подняла голову, привратница
продолжала стоять около нее, и Марта увидела, что по ее щекам текут слезы.
- Идите, - сказала Марта. - Мне ничего не нужно... Я подожду прихода
друзей.
Когда привратница ушла, Марта отдернула занавеску на маленьком оконце
под самой крышей и в полоске света сразу увидела висящее над одной из
кроватей изображение девушки. Это был ее собственный портрет, сделанный
когда-то Цихауэром, - тот самый, который она назвала "счастливым" и который
он не смог закончить. Горели взбитые ветром волосы, сияла беззаботной
радостью улыбка. Все было прозрачным и легким на этом портрете. Чем больше
Марта смотрела на него, тем дальше уходили от нее мысли о сегодняшнем дне,
об ужасе, преследовавшем ее по пятам во все время путешествия в Прагу. Она
забыла о Пауле, и беззаботные дни последних лет проходили перед нею такие же
счастливые и далекие, как улыбка девушки, глядевшей с картона. Внезапно
из-за золотой листвы парка выглянуло и тотчас снова скрылось лицо Яроша.
Всего один миг видела она его широкую улыбку, открывавшую белые зубы. Как
могла она забыть о Яроше? Может быть, и он теперь в Праге? Сейчас же навести
справку!
Она подбежала к столу, чтобы написать записку французам. На столе не
было бумаги. Потянула ящик и схватила первый попавшийся листок. Он оказался
исписанным с обратной стороны. Внизу стояла подпись. Она была неразборчива,
но показалась знакомой Марте. Она перевела взгляд от листка к картону на
стене: да это была подпись Цихауэра. Письмо начиналось: "Дорогой друг
Луи..." Помимо воли глаза Марты пробежали по строчкам. Цихауэр убеждал
Даррака ехать в Москву. Всем им нужно снова собраться в одном месте, -
где-нибудь, куда не дотянется рука Гитлера. Судя по тому, что происходит в
Европе, недалек день, когда все, что есть честного в мире, должно будет
стать под знамена антигитлеровской борьбы, - снова, как когда-то в Испании.
Неужели Луи еще не понял, что нет никакого смысла ради намерения спасти
Марту подвергать себя опасности в Праге, которая не сегодня - завтра станет
добычей нацизма? Что ему Марта?.. Случайная натура для случайного портрета?!
Марта должна была сделать над собой усилие, чтобы не выпустить листок
из задрожавших пальцев. Теперь она должна была дочитать письмо:
"Разве эта особа не стала ренегаткой, не изменила родине, своему
народу, не забыла своих родителей? Если Вы, Луи, слушали передачи "Свободной
Германии", то уже знаете, конечно, что Штризе заманил директора Кропачека в
Австрию, там он был схвачен гестапо и отвезен в Германию. Несчастного
старика истязали до тех пор, пока он не согласился подписать документ,
удостоверяющий якобы добровольную продажу всего, что он имел, Паулю Штризе.
Ян Кропачек долго сопротивлялся тому, чтобы отдать свое добро в руки
ненавистного ему молодого нациста. Но его сломили, подвергая пыткам на его
глазах дорогую старую "королеву"..."
"...пишу вам все это для того, чтобы вы, если пропустили эту передачу
нашего друга Гюнтера, знали правду о Марте, наслаждающейся богатством своего
умершего от пыток отца!"


...Марта очнулась от боли в затылке. Она лежала на полу мансарды.
В отворенное окно тянуло холодом. Откуда-то издали доносился такой шум,
как если бы ветер шуршал в листве густого леса.
Марта с трудом поднялась на ноги. Ее охватило странное, никогда раньше
не испытанное состояние: рядом с нею лежала на полу, поднималась, устало
подходила к окошку другая, посторонняя ей женщина, а сама она глядела на нее
со стороны, с необыкновенным проникновением угадывая ее мысли и чувства. Она
видела, как эта чужая ей и вовсе не похожая на Марту, бледная и дрожащая
женщина подошла к окошку, постояла перед ним, как будто прислушиваясь к
странному шуму, но осталась безразличной и к нему. Отошла на середину
комнаты и провела рукою по лицу, силясь что-то понять. Взгляд ее упал на
лежащий на полу листок письма. Она подняла его и сунула в стол. Потом быстро
приблизилась к портрету улыбающейся девушки и долго-долго смотрела на него.
Она глядела на портрет, и из глаз ее катились слезы, и бессильно
упавшие руки были вытянуты вдоль тела. Но в глазах ее не было ни печали, ни
какого-либо иного выражения, - они были пусты, точно она была уже мертва.
Марта отвернулась от портрета и пошла прочь из мансарды.
Когда она проходила мимо привратницы, та посмотрела на нее и, не сразу
решившись, спросила:
- Не станете ждать?
Марта, не останавливаясь, молча покачала головой.
- Вы вернетесь? - спросила привратница.
- Нет...
- Они будут знать, где вас искать?
До ее слуха донеслось едва слышное:
- Да...
Женщина протянула руку, желая дотронуться до рукава Марты, но только
сказала:
- Лучше вернитесь...
Марта приостановилась было, закрыла глаза, но тут же зашагала дальше,
все так же медленно и неверно, навстречу таинственному шуму, колыхавшемуся
над городом, как стон колеблемого бурею леса...


    30



Свидание происходило на немецкой стороне, в городе Либерец, который вот
уже полгода как носил немецкое название Рейхенберг. Встреча была назначена в
том самом "Золотом льве", где в прошлый раз, как ему говорили гестаповцы,
было подготовлено покушение. Генерал Шверер должен был признаться себе, что
не без страха вторично входил в эту гостиницу. Он удивлялся тому, что служба
охраны выбрала ее же для такого важного и такого секретного дела, как
переговоры с руководителем обороны и премьер-министром Чехословакии
генералом Сыровы. Все должно было быть организовано так, чтобы этот
одноглазый генерал продолжал оставаться народным героем чехов до того
времени, когда он не будет больше нужен немецкому командованию, то-есть
когда немецкие войска займут всю Чехословакию, чехословацкая армия будет
разоружена и ее арсеналы взяты под немецкий караул. До тех пор чехи не
должны были подозревать, что их одноглазый герой когда бы то ни было
разговаривал с немцами...
Шверер ревниво перебивал Пруста всякий раз, когда тот пытался что-либо
уточнить или сделать замечание. Он чувствовал искреннюю благодарность к
Гауссу, который почти не принимал участия в разговоре, несмотря на то, что
был главою этой секреткой делегации немецкого командования.
Никаких протоколов не велось; адъютантам было запрещено делать записи.
Немцы считали, что на этот раз могут на слово верить предателю чешского
народа. В случае нарушения им условий, продиктованных на этом совещании, по
которым Сыровы должен был передать немцам чешскую армию, как спеленутого
младенца, немецкие части перейдут к боевым действиям и, как несколько раз
настойчиво повторял Шверер:
- Превратят вашу Прагу в кучу камней, не оставят в живых ни одного
чеха, которого застигнут с оружием в руках.
- Нас не будет интересовать, стрелял он или нет, а те населенные
пункты, откуда раздастся хотя бы один выстрел, будут стерты с лица земли.
Раз и навсегда! - добавил Пруст, щурясь, как обожравшийся кот, и плотоядно
раздувая усы.
Гаусс сидел несколько в стороне и, как обычно, когда мог держаться
свободно, слегка покачивал носком лакированного сапога. Изредка он поднимал
глаза на толстое лицо Сыровы и так пристально смотрел на повязку,
закрывавшую его левый глаз, словно надеялся увидеть сквозь ее черный шелк
мысли, копошившиеся в широком черепе предателя. Но мясистые, обрюзгшие черты
чеха не выдавали его дум. Гаусс не мог даже понять, какое впечатление
произвело на Сыровы сообщение, полученное в самый разгар переговоров о том,
что немецкие войска уже заняли города Моравска-Острава и Витковице.
- Мы были вынуждены занять Витковице, чтобы туда не вошли поляки, -
заметил Гаусс. - Разведка донесла, что они сделала бы это сегодня.
Сыровы даже не обернулся. Можно было подумать, что ему уже совершенно
безразлично, кому достанется тот или иной кусок его истерзанной страны.
Гаусс посмотрел на часы. До полуночи оставалось ровно столько времени,
сколько ему было нужно, чтобы попасть в Берхтесгаден на доклад к фюреру,
назначенный на 24 00. Не заботясь о том, кто и что хотел бы еще сказать, он
сбросил ногу с колена.
- Переговоры окончены!
Сыровы поднялся так же послушно, как Пруст и Шверер, словно и на нем
был немецкий мундир.
Гаусс обернулся к адъютанту. Тот подал ему футляр, который Гаусс тут же
раскрыл и повернул так, чтобы Сыровы был виден лежащий на бархате большой
золотой крест "Германского орла".
- Во внимание к заслугам вашего превосходительства перед германским
государством и его армией верховный главнокомандующий германскими
вооруженными силами, фюрер и рейхсканцлер награждает вас этим высшим знаком
отличия рейха.
Сыровы протянул руку, чтобы принять футляр, но Гаусс отстранил его и
сухим голосом договорил:
- Однако мы полагаем, что в интересах вашей личной безопасности этот
орден должен оставаться на хранении у нас до того момента, пока не будет
разоружен последний чешский солдат и тем самым вам будет обеспечена полная
безопасность.
Он захлопнул футляр и вернул его адъютанту. Когда Сыровы вышел, Пруст
весело проговорил:
- Прежде чем его повесят, он окажет нам еще не одну услугу.
Тонкие губы Гаусса сложились в ироническую усмешку:
- Мне сдается, что чехи вздернут его на фонаре значительно раньше, чем
он перестанет быть нам полезен.
С этими словами он оставил генералов и через четверть часа сидел уже в
кабине самолета, уносившего его в Берхтесгаден.
Ровно в полночь Гаусс входил в приемную рейхсканцлера, но Гитлер
заставил его прождать больше двух часов. Когда его, наконец, пригласили в
кабинет, там уже сидели Геринг, Гесс и Риббентроп, готовые к приему нового
чехословацкого президента Гахи и министра иностранных дел Хвалковского.
Гитлер выслушал Гаусса без особенного внимания и не задал ему никаких
вопросов. Только Геринг спросил:
- Вы достаточно ясно сказали Сыровы, что если хоть один чех выстрелит в
наших солдат, я превращу Прагу в пыль?
- Мне кажется, генерал Сыровы понял это вполне отчетливо.
- Останьтесь, - сказал Гитлер Гауссу, - вы можете мне понадобиться при
беседе с Гахой. Этот глупый старик, наверно, не в курсе своих собственных
военных дел. - И обернулся к адъютанту: - Видеман, не думаете ли вы, что нам
полезно выпить по чашке кофе?
- Мой фюрер, Гаха и Хвалковский ждут.
- Пусть ждут, - буркнул Гитлер. И после короткой паузы с самодовольным
смехом добавил: - Можете им сказать, что я приму их после кофе.
- Не нужно раздражать Хвалковского, - недовольно проговорил Гесс. - Это
вполне наш человек, и я хочу, чтобы он сначала написал свои воспоминания о
том, как все это было.
- Сначала? - спросил Геринг. - А потом?
- Можете делать с ним, что хотите. Но не раньше, чем Геббельс получит
рукопись с его подписью.
Пить кофе перешли в смежную комнату. Гитлер не торопился. Он тщательно
выбирал печенье, несколько раз напоминал Гауссу, что тому следует хорошенько
подкрепиться после полета; просмотрел несколько телеграмм.
Наконец часы пробили три.
- Сколько времени они ждут, Видеман?"
- Час сорок, мой фюрер.
Гитлер вопросительно посмотрел на Гесса. Тот кивнул.
- Давайте сюда чехов, Видеман, - бросил Гитлер. И, уже поднимаясь,
обернулся к Гауссу: - Пока я не забыл из-за этой болтовни - завтра в
двадцать три тридцать вы докладываете мне в Пражском дворце основы плана
вторжения в Польшу.
Гаусс щелкнул шпорами и молча склонил голову. Приказание не застало его
врасплох: план в основном был готов. Оставалось наметить сроки.
Все перешли в кабинет. У стола с бумагою в руке стоял Мейсснер.
Статс-секретарь двух президентов, начавший свое знакомство с фюрером с
приказа не пускать его на порог президентского замка, а ныне начальник
канцелярии рейхсканцлера, имперский министр и генерал СС, большой и грузный,
с тупым и самоуверенным лицом, с седою щетиной ежиком "под Гинденбурга",
Мейсснер стоял в позе терпеливого лакея, привыкшего ждать, пока окликнет
взбалмошный господин.
- Что еще? - мимоходом бросил Гитлер.
- Телеграмма регента Хорти, мой фюрер.
Гитлер приостановился, и Мейсснер прочел ему:
- "Трудно выразить, насколько я счастлив тем, что тяжелый этап, имеющий
жизненное значение для Венгрии, пройден. Несмотря на то, что наши новые
рекруты служат в армии всего пять недель, мы вступаем в кампанию с огромным
энтузиазмом. Все необходимые приказы уже отданы. В четверг, 16 марта,
произойдут некоторые пограничные инциденты, за которыми в субботу последует
удар. Я никогда не забуду доказательства дружбы вашего превосходительства.
Ваш преданный друг Хорти".
Мейсснер опустил листок и вопросительно взглянул на Гитлера. Тот, в
свою очередь, так же вопросительно посмотрел на Геринга, потом на Гаусса.
Оба молчали. Тогда он спросил Риббентропа:
- Гаха знает?
- Для него это уже не может иметь значения.
- Тогда дайте по рукам Хорти, чтобы он не особенно торопился. Мы еще
посмотрим, что стоит отдавать ему и что может пригодиться нам самим.
- Мы дали ему обещание.
- Пустяки, - перебил Гитлер. - Хвалковский еще три месяца тому назад
обещал мне, что Прага раз и навсегда покончит с политикой Бенеша. А что мы
видим? Снова пустые разговоры о независимости и национальном суверенитете...
Если они опять начнут болтать подобную чепуху, я выгоню их вон!
- Полагаю, мой фюрер, - поспешно проговорил Риббентроп, - что сегодня
они будут себя вести вполне корректно.
- Так зовите их, Видеман. Не хотите же вы, чтобы я ждал этих чехов!
Гаха и Хвалковский вошли вдвоем. Ни их секретарям, ни советникам не