— Не будет народ под нацистским ярмом, и Прага немецкой не будет…
   — И Тешин тоже… Тешин должен быть чешским!
   И, словно угадывая то, что происходило в этом маленьком пограничном городке, пражское радио спокойным голосом диктора посылало в эфир:
   «…если бы войска Польши действительно перешли границу Чехословацкой республики и заняли её территорию, Правительство СССР считает своевременным и необходимым предупредить правительство Польской республики, что, на основании статьи второй пакта о ненападении, заключённого между СССР и Польшей 25 июля 1932 года, Правительство СССР, ввиду совершенного Польшей акта агрессии против Чехословакии, вынуждено было бы без предупреждения денонсировать означенный договор».
   Репродуктор на секунду умолк и затем сказал:
   «Мы передавали ноту Советского правительства правительству Польши».
   Гарро порывисто обнял стоявшего рядом с ним Кропачека и восторженно заявил:
   — Неужели Париж капитулирует и после этого?!

14

   Рузвельт опустил книгу на укутанные пледом колени и откинулся на спинку шезлонга. Вокруг царил такой мир, что не хотелось даже читать. Жёлтые листья с едва уловимым шорохом падали на землю. Сквозь наполовину оголённые ветви деревьев виднелись белые колонны дома.
   Эти колонны! Он помнил их столько же, сколько самого себя.
   Да, были ведь времена, когда он пробирался сквозь кусты и молодую поросль деревьев, воображая, что не может быть ничего более огромного, чем этот парк, боясь заблудиться в «джунглях» и не найти вот этих самых белых колонн родного дома. С тех пор молодые деревья шестьдесят раз теряли листву и одевались новою. Они стали большими и тенистыми, иные даже высохли и их спилили, а на их месте посадили новые. Он смотрел на дом, где родился, на парк, где рос и играл, и ему казалось, что решительно ничего не изменилось в мире и он, Рузвельт, попрежнему, как маленький мальчик, боится заблудиться в зарослях. Оттого, что он стар и сед, ему не менее страшно, чем было, и он ещё больше боится не найти дорогу к дому с белыми колоннами.
   Его веки сомкнулись сами собою, и голова откинулась на изголовье. Длинные пальцы лежали, бледные и неподвижные, на зелёных клетках пледа. Этот плед был единственным ярким пятном посреди усыпанной жёлтыми листьями поляны.
   Гопкинс сразу увидел Рузвельта и свернул с дорожки.
   Рузвельт сквозь дрёму слышал его приближающиеся шаги и узнал их. Но ему не хотелось возвращаться из мира далёких, грустных воспоминаний в суету деловой действительности. Эта действительность вставала вокруг него тёмным лесом, наполненным неожиданностями; и этот лес был страшнее воображаемых джунглей раннего детства. Президент слышал, как Гарри присел рядом, как сунул под себя зашелестевшую пачку бумаг, щёлкнул зажигалкой. Ему казалось, что он слышит даже мысли Гарри, размышляющего над тем: будить ли президента из-за срочных депеш?
   Рузвельт упрямо не поднимал век, хотя от мечтаний уже не осталось следа. С шелестом бумаг в мозг ворвались мысли о тысяче препятствий, которые нужно было преодолевать каждый день, чтобы провести сквозь бури корабль Штатов, не утопив его вместе с грузом золота, в котором есть и его собственная доля.
   Он был из тех капитанов, что являлись пайщиками в деле, — капитанов, которые терпели тяготы своей профессии не за жалованье, а потому, что боялись доверить кому-нибудь другому драгоценный груз. Не было бы ничего легче, чем сдать бразды правления недовольным, подсиживающим его на каждом шагу. Но что случится, если он им уступит? Они доведут команду до бунта — и тогда пиши пропало. Матросы поднимут красный флаг, не признавая ни авторитета хозяев, ни их прав на корабль. Офицеров выкинут за борт. Пайщики превратятся в таких же нищих, обыкновенных людей без дворцов и дивидендов, как сами матросы. И первым лишится всего капитан: и паев, и корабля, и его золотого груза. Нет, не ради такого финала стал он за руль корабля Америки!
   Не дать офицерам погубить груз, не дать взбунтоваться команде!
   Что же, пожалуй, нужно возвращаться к водовороту европейских дел, в который непременно будут втянуты Штаты, если начнётся буря…
   Он чуть-чуть раздвинул веки и, не шевелясь, взглянул на Гопкинса. Тот сосредоточенно курил и смотрел куда-то в глубину парка, словно забыв под действием окружающего покоя, зачем пришёл. Рузвельт осторожно потянул к себе книгу, намереваясь подшутить над Гарри, но тот заметил это движение и приветливо улыбнулся:
   — Так сладко спали, что не хотелось будить…
   Спал?! Хорошо, пусть Гарри думает, что он спал.
   — А на свете опять случилось что-нибудь, что не даёт вам сидеть спокойно? — с улыбкой спросил Рузвельт.
   — В этой Европе все время что-нибудь случается, — неприязненно сказал Гопкинс. — Право, Франклин, они совершенно не умеют жить.
   — Нечто подобное приходило мне в голову о моих родителях, когда я лет шестьдесят тому назад сидел в самодельном вигваме, среди этих вот самых деревьев, и удивлялся отцу, который предпочитал скучную фетровую шляпу боевому убору команчей.
   — А сейчас мы смотрим, раскрывши рот, как европейцы размахивают томагавками.
   — В общем все живут, как умеют, и всем кажется, что они живут недурно, — заключил Рузвельт, — пока в их дела не начинают путаться посторонние.
   — У каждого должна быть своя голова.
   — Вы же сами жаловались, Гарри, что Ванденгейм по уши залез в немецкое болото и что из-за этого расквакались лягушки в Европе.
   — Я и не беру своих слов обратно. Но мне кажется, что Европа из тех старушек, которым не прожить без полнокровного и богатого друга дома.
   — Кое у кого на том материке есть тоже шансы разбогатеть.
   — Я знаю, Франклин, на кого вы намекаете, но, честное слово, если дело идёт о соревновании с Советами, то я на стороне Джона.
   Президент посмотрел в глаза другу.
   — Мне что-то подозрительна защита, под которую вы вдруг взяли этого разбойника.
   Он захлопнул все ещё лежавшую на коленях книгу и отбросил её на стул.
   — Какую ещё гадость вы принесли там? — Рузвельт потянул за угол пачку бумаг, на которых сидел Гопкинс.
   — Если верить Буллиту…
   — Самое неостроумное, что мы с вами можем сделать, — с неудовольствием перебил Рузвельт.
   — …Гитлер не отступает ни на шаг от своих требований, и англо-французы не выказывают намерения удержать его от вторжения в Чехию.
   Рузвельт сделал усилие, чтобы сесть, плед упал с ног; Гопкинс заботливо поднял его и положил обратно. Рузвельт потянулся было за палкой, но тут же с раздражением махнул рукой.
   — Все ещё не могу привыкнуть к тому, что лечения в Уорм-Спрингс мне хватает уже не больше чем на два-три месяца… Какая дрянная штука старость, Гарри. — И тут же улыбнулся: — Чур, это между нами.
   Он откинулся на спинку и сделал несколько беспокойных движений рукой. Такое волнение находило на него редко и никогда на людях. Единственным, перед кем он всегда оставался самим собою, был Гопкинс. Но даже в его присутствии минуты несдержанности бывали краткими. Рузвельт быстро брал себя в руки.
   Подавляя вспышку раздражения, он сказал:
   — Меня поражает близорукость англичан и французов. Неужели там не понимают, что тигра нельзя ублаготворить мышиным хвостом? И Ванденгейм и остальные должны понимать, что война не будет изолированной европейской, — она утянет нас, как водоворот, потому что не может не втянуть.
   — Они рассчитывают взять своё в драке.
   — В конце концов есть же среди нас люди в здравом рассудке! — в возмущении воскликнул президент. — Нужно быть совершенными кротами, чтобы, подобно нашим изоляционистам, воображать, будто чаша может нас миновать, если она перельётся через край.
   — Они этого и не воображают, — осторожно заметил Гопкинс. — Они только хотят уверить в этом других.
   — Тем подлее и тем глупее с их стороны воображать, будто среди полутораста миллионов американцев не найдутся такие, которые выведут их на чистую воду.
   — Это одна сторона глупости, есть и другая — более опасная: втянуть нас в игру в первом тайме, Франклин!
   — Кто же, по-вашему, Гарри, должен начать игру?
   — Думаю, что начнут её всё-таки немцы, несмотря ни на что.
   — А с той стороны?
   — Может быть, для начала чехи, может быть, русские — не знаю. Да и не в этом дело. Важно, чтобы мы могли вступить в игру только в решающий момент, когда ни у кого из них уже не будет сил довести дело до конца.
   — А что вы считаете концом игры?
   — Порядок… относительный порядок в мире. Когда можно будет хотя бы на пятьдесят лет вперёд уверенно предсказать, что революций не будет. И я считаю, что это станет возможно только при одном условии: мы вступаем в игру только в решающий момент и забиваем решающий мяч. Мы должны выйти из игры такими, словно только разминали ноги.
   — Чтобы снова драться?
   — Драться-то будет не с кем. Наше дело будет тогда только присматривать, чтобы выдохшаяся команда не отдышалась раньше, чем это будет нужно нам.
   — Нет, Гарри, — решительно воскликнул Рузвельт, — вы, чересчур оптимистически смотрите на вещи. Есть ещё Англия…
   Черты Гопкинса отразили недоумение.
   — Вы думаете, её нельзя заставить разумно смотреть на вещи?
   — Только до тех пор, пока вы не станете посягать на целостность империи.
   — Не может быть и речи, чтобы англичане могли вечно сидеть на половине глобуса, присосавшись, как спрут, ко всем материкам, — с решительным жестом сказал Рузвельт.
   Опершись подбородком на руку, он, нахмурившись, смотрел в сад и, казалось, забыл о Гопкинсе, но вдруг оживился:
   — Послушайте, Гарри, мне кое-что пришло в голову: принесите-ка вчерашнюю папку Кордэлла, я её так и не просмотрел. Он говорил, что там есть подробное политическое донесение Керка.
   — Я знал, что это вас заинтересует.
   Гопкинс привстал и вытащил из-под себя бумаги. Отобрав одну из них, протянул президенту, остальные положил на траву.
   — Керк пишет, что позиция Советов остаётся попрежнему ясной и твёрдой. Они готовы к выполнению своих обязательств в отношении чехов.
   — Так что же ещё нужно Даладье? — начиная раздражаться, спросил Рузвельт.
   — Одно единственное: не позволить советским войскам войти в Западную Европу.
   — Я их понимаю… я их понимаю, — машинально повторял президент, пробегая глазами бумагу. — Но не думают же они, что дело дойдёт до войны, если Гитлеру будет ясно сказано, что вместе с французами выступят русские.
   — Вероятно, они именно этого и боятся. А предоставить Красной Армии роль освободительницы Европы… — Гопкинс пожал плечами.
   — Д-да… — Рузвельт почесал бровь. — Ну, до этого дело не дойдёт, не может дойти. Я достаточно понял шакалью природу Гитлера: он подожмёт хвост от настоящего окрика. Только не нужно перед ним расшаркиваться, — это опасно, так как открывает всю игру. — Он задумался и как бы про себя повторил: — Только не расшаркиваться… Знаете что…
   Гопкинс ждал, но президент молчал. Он продолжал напряжённо думать, наконец медленно проговорил:
   — Вот что, Гарри: если ни Париж, ни Лондон не хотят понять, как нужно действовать, им покажет Вашингтон.
   Гопкинс сделал протестующий жест.
   Президент улыбнулся и успокоил его мягким движением руки.
   — Мы сделаем это, не дразня гусей, а Гитлер получит то, что нужно. Возьмите-ка перо, Гарри… — И, подумав, продиктовал: — «Президенту Калинину, Москва. Мистер президент, по мнению правительства Соединённых Штатов, положение в Европе является столь критическим и последствия войны были бы столь гибельны, что нельзя пренебречь никаким демаршем, могущим содействовать сохранению мира. Я уже обратился в срочном порядке с призывом к канцлеру Германии, президенту Чехословакии…» — Рузвельт остановился и подумал. — Одним словом, Гарри, пусть Кордэлл сам ставит там всё, что нужно по смыслу, а в заключение напишет: «Правительство Соединённых Штатов полагает, что если бы глава СССР или советского правительства счёл необходимым немедленно обратиться с подобным же призывом от собственного лица — собирательный эффект такого выражения общего мнения даже в последнюю минуту мог бы повлиять на развитие событий». — Рузвельт снова сделал небольшую передышку. — Пусть Кордэлл сам все это отредактирует.
   — И всё-таки, Франклин, я не облекал бы этого в форму вашего личного послания президенту Калинину.
   Рузвельт удивлённо посмотрел на Гопкинса.
   — Вы же понимаете, что речь идёт обо всём нашем корабле, — проговорил он. — Его нужно спасать от глупых претендентов в капитаны.
   Молчание длилось долго. Оба думали о своём. Наконец Гопкинс, стараясь скрыть раздражение, спросил:
   — Значит, телеграмма Керку?
   Рузвельт посмотрел ему в глаза и усталым движением поставил в углу листка свои инициалы. Заметив, что Гопкинс достаёт новую бумагу, Рузвельт закрыл глаза.
   — Нельзя ли отложить, Гарри?.. Завтра мы уезжаем из Гайд-парка, и тогда я в вашем распоряжении.
   Гопкинс молча собрал бумаги и, ступая на цыпочки, вышел на дорожку. Дойдя до секретарской, он тотчас передал телеграмму на аппарат, а сам прошёл в кабинет президента. Но ещё прежде чем телеграфист начал передачу, дверь комнаты распахнулась и в ней показался высокий жилистый мужчина в чёрном кителе, с золотыми нашивками адмирала флота на рукавах. С морщинистого, словно измятого лица адмирала, из-под собранных в маленькие, но высоко торчащие мохнатые кустики бровей глядели колючие глаза ястреба. Губы небольшого, старушечьего рта были поджаты, высоко над ними горбился короткий, хищно-крючковатый нос, скривлённый вправо, словно был сворочен на сторону в кулачном бою.
   — Депешу президента! — бросил он с порога, протягивая руку.
   — Сейчас приступаю к передаче, сэр, — сказал телеграфист.
   — Дайте сюда, — резко приказал адмирал.
   Телеграфист послушно подал лист.
   Некоторое время он выжидательно смотрел на дверь, захлопнувшуюся за адмиралом, готовый при его появлении вскочить и принять депешу к отправке. Но время шло, а дверь оставалась затворенной, адмирал не приходил. Телеграфист принялся за другую работу.
 
   На дорожке, неподалёку от места, где лежал в шезлонге президент, снова заскрипел песок. Гопкинс осторожно приблизился к Рузвельту и, убедившись в том, что тот не спит, протянул ему бумагу.
   — Что такое? — с очевидной неохотою спросил Рузвельт.
   — Леги внёс маленькое изменение в вашу телеграмму, Фрэнк. — Что-то похожее на улыбку искривило бледное лицо Гопкинса. — Совсем незначительное…
   — В какую телеграмму, Гарри?
   — Президенту Калинину.
   — А-а… — неопределённо протянул Рузвельт.
   — Сейчас я прочту вам это изменение. — С этими словами Гопкинс развернул было лист, но президент отвёл взгляд и сделал усталое движение рукой. Вернее даже, это было слабое движение одних только пальцев, и лишь такой человек, как Гопкинс, привыкший с полуслова и с одного жеста угадывать желания Рузвельта, мог понять, что тот не хочет слышать слов, вписанных адмиралом.
   — Не стоит, — негромко проговорил Рузвельт. — Если так сделал Леги, значит это хорошо…
   И Рузвельт опустил веки, чтобы не встретиться взглядом со своим самым верным советником и самым близким человеком, с тем, кого вся Америка, и не без оснований, считала «вторым я» президента Штатов. Будучи великим мастером притворства, Рузвельт все же не был уверен в том, что глаза не выдадут его именно этому человеку. Это изменение вовсе не было выдумкой Леги. Просто-напросто адмирал лучше помнил то, что было заранее обусловлено и решено между ними, а сам Рузвельт, диктуя депешу, пропустил эти несколько слов. А может быть, он пропустил их намеренно? Рузвельт мысленно усмехнулся: как знать! Может быть, именно так… Разве не лучше, чтобы из Белого дома по всему свету расползся слух о том, что он, самый либеральный и самый миролюбивый из всех президентов, прошедших пред глазами американцев за двести семь лет, продиктовал ясную и целеустремлённую депешу Калинину, а уж там, в его канцелярии, другие люди добавили к ней слова, вытравили звучавшую в ней решимость удержать агрессора… Конечно, именно так и должно быть: другие, другие, а не он сам, должны сводить на-нет попытки умиротворения Европы, если уж такая политика неизбежна. Хотя, видит бог, ему очень хотелось бы избежать потрясений, с какими будет связана война. Даже если она разгорится на той половине земного шара. Кто знает, к чему все это может привести? Кто знает, не кроется ли страшная правда в словах человека, владеющего умами простых людей мира? Несколько лет тому назад Сталин говорил о том, что нет никаких оснований предполагать, что война может дать действительный выход. По его мнению, она должна ещё больше запутать положение… Что же, весьма вероятно, что так оно и будет, и очень жаль, что американские политики не хотят разобраться в этом. Впрочем, не говорит ли уже опыт истории нескольких войн, что прав именно он, Сталин, не развяжет ли и эта новая война все силы, враждебные установившемуся порядку вещей? Не приведёт ли война к революции?.. Быть может, так оно и будет. Но, как ни парадоксально, именно это соображение не даёт права им, американским политикам, отгораживаться от дел остального мира. Только дураки могут воображать, будто им удастся спрятаться от последствий войны и революции за гнилым забором изоляционизма. Именно для того, чтобы избежать краха, следует теперь же, не оттягивая дела ни на один день, вмешаться, самым решительным образом вмешаться в европейские дела. Наступали новые времена. США были до сих пор великой державой, теперь они могут стать мировой. Но не теми путями, которые пробует Ванденгейм… Нет, он груб и нетерпелив и, видит бог, может все испортить… Чересчур откровенен, от глупости и жадности, и все хочет себе, себе… Да, чорт возьми, нужно же в конце концов втолковать ослам из Капитолия, в чём заключается подлинная американская политика: отгородиться нужно не от дел мира, а от нежелательных последствий. А для этого необходимо вмешательство, самое решительное вмешательство, но без последствий, без революций… Только миссурийские мулы могут этого не понимать!
   Когда шаги Гопкинса затихли вдали, Рузвельт нагнулся и, пошарив рукою под шезлонгом, нащупал книгу. Он открыл её наугад, перекинул несколько страниц. Края их были уже достаточно потрёпаны. Было видно, что книгу часто листают. На полях виднелись пометки карандашами разного цвета — первыми, какие попадались под руку.
   Найдя интересовавшее его место, Рузвельт углубился в чтение. Все в этой книге было ему знакомо донельзя, но он не уставал её читать. Глаза его сузились, и на губах появилась усмешка — тонкая, лукавая усмешка самого умного президента Штатов со дня смерти Авраама Линкольна.
   Солнечный луч, пробившийся сквозь листву деревьев, зажёг алым светом потрёпанный красный коленкор переплёта. Когда-то, видимо, золотые, полустёртые буквы заглавия позволяли с трудом прочесть: «Мехен. Влияние морской силы на историю».
 
   Телеграфист прикасался к клавишам, внутри телетайпа раздавался лёгкий стук, совершалось какое-то невидимое движение. Все было, как нужно, как рассчитано конструкторами и строителями аппарата, привычно для телеграфиста. Ему в голову не приходило анализировать сложный процесс, происходивший в аппарате, в проводах, соединявших Гайд-парк с Вашингтоном. Телеграфиста не интересовало то, что происходит в этот момент в телеграфной комнате Белого дома, такой же, как эта, только гораздо больше, не с одним, а со многими телеграфистами. Они тоже прикасались к клавишам аппаратов, связывавших резиденцию президента с государственным департаментом и с главным телеграфом в Нью-Йорке, откуда в воду океана уходила толстая свинцовая кишка трансатлантического кабеля. Единственно, что занимало телеграфиста, — стопка депеш, лежавших перед ним. Эта стопка, казалось ему, убывала слишком медленно, медленнее, чем следует для того, чтобы ему не нужно было задерживаться, когда закончится его дежурство. Сегодня это было бы чертовски некстати — у телеграфиста были свои дела. Ему казалось, что его личная жизнь не имела ничего общего с тою, что протекала в этом долге Гайд-парка.
   Следя взглядом за строками лежавшей перед ним депеши, телеграфист машинально, не вдумываясь в передаваемые слова, трогал клавиши телетайпа.
   Внезапно, прямо напротив него над дверью кабинета вспыхнула лампочка. Телеграфист выключил аппарат и подбежал к двери, но она уже отворилась и вошёл адмирал.
   Телеграфист напряжённо вглядывался в его лицо, пока адмирал ещё раз внимательно перечитывал депешу, прежде чем протянуть её телеграфисту с лаконическим:
   — На аппарат.
   — Да, сэр.
   Кажется, адмирал ещё что-то хотел сказать, но из-за неплотно притворённой двери кабинета послышался голос Гопкинса:
   — Хэлло, Уильям!
   — Иду…
   Адмирал скрылся за дверью.
   Телеграфист положил перед собою лист новой депеши, и его пальцы заходили по клавишам.
   Размышляя о том, что теперь-то ему уж непременно придётся задерживаться на добрых четверть часа сверх времени, положенного дежурством, телеграфист, не вдумываясь в смысл, передавал слово за словом приписку, сделанную почерком Леги, к депеше, написанной Гопкинсом:
   «Высказывая вышеизложенную мысль, правительство Соединённых Штатов отнюдь не формулирует тем самым своего мнения по существу возникшего спора».

15

   Раньше, чем слова, отстуканные телеграфом в Гайд-парке, пройдя через государственный департамент в Вашингтоне, отредактированные и окончательно приглаженные, достигли Москвы и были прочтены поверенным в делах Соединённых Штатов Керком, они, зашифрованные личным кодом адмирала Леги, настигли Ванденгейма в пути из Парижа в Берлин.
   Джон лежал на диване в заказном салоне, прицепленном к экспрессу Париж — Берлин, и, покряхтывая от удовольствия, просматривал весёленький парижский журнальчик, когда секретарь положил перед ним расшифрованный текст. Джон нехотя оторвался от картинок и небрежно пробежал депешу. Но тут же, забыв о журнале, он вторично внимательно, слово за словом, перечитал её.
   — Где мы? — бросил он через плечо секретарю.
   Тот топтался в нерешительности; патрон был трезв, — как же он мог забыть, что находится в вагоне экспресса, мчащего его в Берлин?
   — Сколько мы отъехали? — рявкнул, выходя из себя, Джон.
   Секретарь поднял телефонную трубку и через минуту назвал маленькую станцию, находившуюся на незначительном расстоянии от Парижа.
   — Шляпу и трость.
   — Поезд тут не останавливается, сэр.
   — Шляпу и трость!
   Джон подошёл к стенке вагона и потянул ручку тормоза.
   Поезд ещё скрипел тормозами и на полу вагон-ресторана гремели слетевшие со столов тарелки, а с антенны поездной радиорубки уже нёсся приказ приготовить в Бурже скоростной самолёт, чтобы доставить в Берлин никому не известного мистера Горация Ренкина.
   К вечеру того же дня Ванденгейм пересел в Берлине в ожидавший его автомобиль Геринга и помчался в замок Роминтен, куда этот «никому не известный американец» был приглашён «Наци номер два» для охоты на коз.
   Джон, воображавший, что охота является лишь традиционной формулой Геринга для тайных переговоров, был искренно удивлён, увидев генерал-фельдмаршала в зелёной курточке, с животом, стянутым широчайшим кожаным поясом, на котором болтался охотничий нож. Голые колени с жировыми натёками виднелись между шерстяными чулками и короткими панталончиками. Все ещё не принимая этого маскарада всерьёз, Джон с неохотою взял предложенное ему ружьё и уселся в маленький автомобиль, все заднее сиденье которого было занято тушею хозяина. Но когда он увидел, что среди скал, где остановился автомобиль, их ожидает несколько егерей с запасом ружей разных калибров, американец не выдержал:
   — Не можем ли мы обойтись без этих молодцов?
   Наступила очередь Геринга удивляться. Он не представлял себе, что может найтись смертный, который, попав в Роминтен, не пожелает полюбоваться редким зрелищем его прославленной охоты. Это было то, в чём он рассчитывал перещеголять Джона Третьего. Он-то мог себе сделать золотую ванну Ванденгейма, а пусть-ка тот устроит себе второй Роминтен!..
   Удобно устроившись на краю высокой скалы, Геринг с неохотою отпустил егерей. Коллекцию ружей он сложил около себя, выбирая всякий раз другое, в зависимости от расстояния, на каком появлялась выгоняемая егерями коза.
   Все это мало занимало Джона, и он проклинал в душе спектакль, мешавший овладеть вниманием хозяина. В конце концов он решил не стесняться и раздражённо проворчал:
   — Может быть, мы сначала поговорим, а потом вы будете тут стрелять хоть до страшного суда.
   Дерзость потрясла Геринга настолько, что он пропустил очередную козу и остолбенел, молча глядя на американца. Тот даже заёрзал на своём месте, опасаясь, не хватит ли этого борова удар, прежде чем он успеет от него чего-либо добиться. Это было бы ужасно: во всей гитлеровской шайке Геринг был самым подходящим субъектом для сделки, которую хотел заключить Джон. Ему нужен был человек, способный сломить колебания Гитлера, который, несмотря на все англо-французские поощрения, уже готов был итти на попятный в чешском деле и который может ещё больше испугаться, узнав об американо-советском демарше. Чтобы покончить с колебаниями самого Геринга, Ванденгейм привёз ему в подарок огромный портфель, набитый шкодовскими акциями, и, кроме того, собирался гарантировать «ИГФИ», пайщиком которой состоял Геринг, овладение всей химической промышленностью Чехии, прежде чем англичане и французы успеют сообразить, что произошло.