Страница:
Рупп вышел, и вскоре снаружи послышался свист.
В лесу царил серый полумрак. Мокрый весенний рассвет пробирался среди деревьев. С моря тянуло холодом.
— Обратно в Травемюнде? — спросил Рупп.
— Сяду здесь в первый утренний, — ответил Лемке. Он протянул Руппу руку. — Ну, и ещё раз спасибо, друг!..
Вода захлюпала под ногами Франца. Тропинки не было видно. Франц оглянулся и помахал рукой.
Когда домик исчез за деревьями, Франц резко изменил направление и в обход леса вышел на дорогу к станции Дэниш. Дождь прекратился, но ветер пронизывал до костей. Весна была здесь неприветлива.
Надев резиновый фартук, Лемке старательно протирал замшею сверкающий глянцем кузов. То, о чём он мог только мечтать, как о почти несбыточном, сбылось. Эгон устроил его на службу к генералу Швереру. Теперь зависело от самого Франца удержаться на этом месте, дававшем столько преимуществ, неоценимых в его положении. Он не имел права пренебрегать такою службой. И он ухаживал за генеральским «мерседесом», как за капризной дамой. Он мыл и тёр его не только после каждой поездки, но и перед выездом со двора.
Чёрный лак автомобиля блестел на солнце. Лемке повесил кусок замши на гвоздь и начал старательно мыть руки, когда в дверях кухни появился однорукий полотёр Ян Бойс, с которым они уже стали приятелями; два старых солдата быстро нашли общий язык, хотя они не знали друг о друге ничего, кроме того, что один был полотёром, другой шофёром и оба — отставными солдатами.
Появление полотёра в столь неурочный час удивило Лемке.
— Ты что это сегодня так поздно? — спросил он.
— Пришлось ехать к клиенту в Нойбабельсберг… У одного адвоката были вчера вечером гости и исцарапали пол, а он… — полотёр наставительно поднял палец: — он любит такой паркет, чтобы, глядя в него, можно было бриться!
— Из-за какого-то адвоката ты позволяешь себе опаздывать к нашему генералу?
Бойс виновато развёл руками.
— Понимаешь, никак не мог не поехать к адвокату… Я предупредил фрау Шверер по телефону.
Лемке взглянул на часы и отвязал фартук.
— Ты куда?
Бойс посмотрел на небо, словно там было расписание его визитов.
— Поеду к Штеттинскому вокзалу.
— Через часок я буду там же, — сказал Лемке. — Не будь автомобиль генеральским, я бы подвёз тебя.
— Я не в обиде, — усмехнулся Бойс. — Да через час мне и поздно. Я туда — сейчас же!
Он тщательно встряхнул зелёную суконку, завернул в неё щётку и протянул Лемке руку.
— Нам бы с тобою посидеть вечерком за кружкой…
— Почему же нет?
— Ты как насчёт ската?
— Можно и в скат…
— Позвоню на-днях.
Бойс приподнял щляпу и направился к воротам, а Лемке принялся чистить свою синюю форму.
Ему и в голову не могло прийти, что, выйдя из подземки у Штеттинского вокзала, Бойс, прежде чем отправиться натирать полы к смотрителю Дома инвалидов, с видом прогуливающегося бездельника завернёт на кладбище и, дважды пройдясь мимо памятника Эйхгорну, чтобы убедиться в том, что он один в аллее, начнёт с интересом разглядывать надгробие незадачливого «покорителя» Украины. Когда он уйдёт, в щели между гранитом постамента и бронзовою доской останется лежать коробка из-под сигарет, — та самая, ради которой часом позже Франц Лемке явится изучать знакомый ему до мелочей памятник.
Расклеив крышку коробки надвое, Лемке узнает, что осуществление плана бегства четырех товарищей из концентрационного лагеря — Варги, Энкеля, Зинна и Цихауэра — назначено на такой-то час такой-то ночи. Он узнает и то, что организация рассчитывает на генеральский автомобиль, которым располагает Лемке. Одним словом, он узнает всё, что нужно. Он только не будет знать ни имени адвоката Алоиза Трейчке, от которого придёт приказ, ни того, что этот приказ доставил в «почтовый ящик Эйхгорна» однорукий полотёр Ян Бойс…
Сидя за рулём генеральского «мерседеса», Лемке выехал из ворот и плавно затормозил у подъезда, готовый в любую секунду распахнуть дверцу перед Шверером, который должен был вот-вот появиться в дверях.
13
В лесу царил серый полумрак. Мокрый весенний рассвет пробирался среди деревьев. С моря тянуло холодом.
— Обратно в Травемюнде? — спросил Рупп.
— Сяду здесь в первый утренний, — ответил Лемке. Он протянул Руппу руку. — Ну, и ещё раз спасибо, друг!..
Вода захлюпала под ногами Франца. Тропинки не было видно. Франц оглянулся и помахал рукой.
Когда домик исчез за деревьями, Франц резко изменил направление и в обход леса вышел на дорогу к станции Дэниш. Дождь прекратился, но ветер пронизывал до костей. Весна была здесь неприветлива.
Надев резиновый фартук, Лемке старательно протирал замшею сверкающий глянцем кузов. То, о чём он мог только мечтать, как о почти несбыточном, сбылось. Эгон устроил его на службу к генералу Швереру. Теперь зависело от самого Франца удержаться на этом месте, дававшем столько преимуществ, неоценимых в его положении. Он не имел права пренебрегать такою службой. И он ухаживал за генеральским «мерседесом», как за капризной дамой. Он мыл и тёр его не только после каждой поездки, но и перед выездом со двора.
Чёрный лак автомобиля блестел на солнце. Лемке повесил кусок замши на гвоздь и начал старательно мыть руки, когда в дверях кухни появился однорукий полотёр Ян Бойс, с которым они уже стали приятелями; два старых солдата быстро нашли общий язык, хотя они не знали друг о друге ничего, кроме того, что один был полотёром, другой шофёром и оба — отставными солдатами.
Появление полотёра в столь неурочный час удивило Лемке.
— Ты что это сегодня так поздно? — спросил он.
— Пришлось ехать к клиенту в Нойбабельсберг… У одного адвоката были вчера вечером гости и исцарапали пол, а он… — полотёр наставительно поднял палец: — он любит такой паркет, чтобы, глядя в него, можно было бриться!
— Из-за какого-то адвоката ты позволяешь себе опаздывать к нашему генералу?
Бойс виновато развёл руками.
— Понимаешь, никак не мог не поехать к адвокату… Я предупредил фрау Шверер по телефону.
Лемке взглянул на часы и отвязал фартук.
— Ты куда?
Бойс посмотрел на небо, словно там было расписание его визитов.
— Поеду к Штеттинскому вокзалу.
— Через часок я буду там же, — сказал Лемке. — Не будь автомобиль генеральским, я бы подвёз тебя.
— Я не в обиде, — усмехнулся Бойс. — Да через час мне и поздно. Я туда — сейчас же!
Он тщательно встряхнул зелёную суконку, завернул в неё щётку и протянул Лемке руку.
— Нам бы с тобою посидеть вечерком за кружкой…
— Почему же нет?
— Ты как насчёт ската?
— Можно и в скат…
— Позвоню на-днях.
Бойс приподнял щляпу и направился к воротам, а Лемке принялся чистить свою синюю форму.
Ему и в голову не могло прийти, что, выйдя из подземки у Штеттинского вокзала, Бойс, прежде чем отправиться натирать полы к смотрителю Дома инвалидов, с видом прогуливающегося бездельника завернёт на кладбище и, дважды пройдясь мимо памятника Эйхгорну, чтобы убедиться в том, что он один в аллее, начнёт с интересом разглядывать надгробие незадачливого «покорителя» Украины. Когда он уйдёт, в щели между гранитом постамента и бронзовою доской останется лежать коробка из-под сигарет, — та самая, ради которой часом позже Франц Лемке явится изучать знакомый ему до мелочей памятник.
Расклеив крышку коробки надвое, Лемке узнает, что осуществление плана бегства четырех товарищей из концентрационного лагеря — Варги, Энкеля, Зинна и Цихауэра — назначено на такой-то час такой-то ночи. Он узнает и то, что организация рассчитывает на генеральский автомобиль, которым располагает Лемке. Одним словом, он узнает всё, что нужно. Он только не будет знать ни имени адвоката Алоиза Трейчке, от которого придёт приказ, ни того, что этот приказ доставил в «почтовый ящик Эйхгорна» однорукий полотёр Ян Бойс…
Сидя за рулём генеральского «мерседеса», Лемке выехал из ворот и плавно затормозил у подъезда, готовый в любую секунду распахнуть дверцу перед Шверером, который должен был вот-вот появиться в дверях.
13
Улица представляла собою сплошную лужу. Из воды выступали жёлтые края колеи, пробитой в глинистой почве. Колея тянулась из конца в конец улицы, как рельсы.
Вдоль неё не было видно следов копыт, — ни на улице, ни на пустыре, куда выходила колея.
Пространство между колеями было вытоптано людьми. На глине виднелись следы разных форм и размеров: широкие — от тяжёлых армейских сапог; узкие — от городского ботинка; узорный отпечаток самодельной туфли с подошвой из шпагата; даже след босых ног попадался нередко. Было ясно: проезжавшие здесь повозки тянули люди, много людей.
На углу улицы стоял столб с надписью: «Проспект Елисейских полей».
С первого взгляда низкие постройки, вытянувшиеся строгими рядами вдоль Елисейских полей, можно было принять за ярмарочные балаганы. Их фасады были разрисованы. Это была не рыночная мазня и не упражнения дилетанта: сочность красок, глубина перспективы, прозрачность воздуха, заполнявшего промежутки между деревьями и прятавшимися за ними домами панорамы, — все говорило о высоком мастерстве художника.
Художник воспроизвёл летнюю картину Елисейских полей. На первом плане неслись нарядные автомобили, в боковой аллее — всадники, целая весёлая кавалькада. На скамьях сидели парочки. Беззаботная жизнь праздной толпы Елисейских полей.
Все это было бы радостно и красиво, если бы не один штрих, варварски яркий и грубый, разбивший все усилия живописца. Над дверью барака красовалась вывеска, исполосованная государственными цветами Третьей империи. Она была точно шлагбаум, преграждающий путь в мир, вдохновивший художника, — «Тринадцатая рота».
Весеннее солнце с одинаковой заботливостью золотило и нежные тона нарисованной сказки и полосатую эмблему действительности. Под его лучами вспыхнули окна барака. Теперь ясно можно было видеть в них переплёт железной решётки.
Дверь барака распахнулась. Человек в серой холщевой одежде вышел на улицу. Это был Зинн. Он прыгнул в лужу и побежал, разбрасывая брызги. Рядом с ним были дощатые мостки, но заключённый не имел права ступить на их сухие доски, предназначенные для эсесовцев, несущих охрану лагеря. Вот он добежал до будки на углу и исчез в её дверях. Это было отхожее место, носившее здесь название «пивной». Название не было случайным. Чистку отхожих мест производили наиболее ненавидимые охраной заключённые. Им не давали вёдер. Им давали по пивной кружке, — обыкновенной фаянсовой кружке ёмкостью в пол-литра.
При всем желании эту работу нельзя было проделать быстро. Администрации же только это и было нужно.
На эту грязную работу уходили целые ночи. В такие ночи зловоние растекалось по всей округе.
Зато «пивные ночи» были праздником для остальных заключённых: зловоние выгоняло стражу с улиц лагеря, охранники отсиживались в караулках.
Выйдя из «пивной», заключённый поискал было взглядом места посуше, но, не найдя его, нехотя сошёл в воду. Холод снова заставил его бежать. Но даже движение не вызывало краски на сером, измождённом лице. В нескольких шагах от двери своего барака заключённый увидел охранника. Заключённый обязан был стать во фронт.
Роттенфюрер медленно приближался. На его лице была написана злая скука. Он посмотрел на вытянувшегося Зинна, в серой куртке, в серых штанах, концы которых были подвёрнуты, чтобы не мокнуть в воде. Роттенфюрер остановился и внимательно оглядел заключённого с ног до головы. И так же медленно — с головы до ног. Заключённый стоял в воде. Судорога озноба пробежала по его спине, свела шею, дёрнула за локоть.
Охранник молчал. Молчал и заключённый. Спрашивать не полагалось. Если начальство найдёт нужным, оно пояснит само. Заставив Зинна простоять ещё с минуту, охранник ласково проговорил:
— Штанишки, детка, штанишки!..
Зинн расправил подвёрнутые штаны. Концы их погрузились в воду.
— Пшел!
Охраннику надоело. Подав команду, он повернулся и затопал по мосткам.
Добравшись до двери барака, Зинн с трудом переступил окоченевшими ногами через порог.
— Ты знаешь, — сказал он Цихауэру, вот теперь я, пожалуй, был бы способен убить того скота, который отобрал у меня на французской границе ботинки.
Цихауэр усмехнулся:
— А помнишь, как ты тогда, на границе, пытался убедить меня, будто на этих французов не следует сердиться, что они-де не ведают, что творят… О, они тогда уже отлично знали, чего хотят!
— Да, упрятать нас как можно дальше! Ловушка была подстроена довольно ловко, — Зинн криво усмехнулся. — Никакие уроки в жизни не пропадают даром.
— Ты уверен, что мы ещё будем жить? — Цихауэр в сомнении покачал головой.
— Глупости, — твёрдо произнёс Зинн, — все подготовлено.
Цихауэр снова покачал головой.
— Ты что… сомневаешься? — с беспокойством спросил Зинн.
— Я все больше убеждаюсь в том, как трудно, почти невозможно бежать.
— Ты… просто боишься!
После короткого раздумья Цихауэр ответил:
— Может быть.
— Ты хочешь, чтобы я ушёл один?.. Это невозможно… Бросить тебя?!
— Да, это невозможно… одному не уйти…
— Что же делать? Оставаться здесь я не могу. Смотри: они уже покончили с Австрией. Завтра наступит очередь следующего.
— А что значим в этой игре мы с тобой?
— Партия лучше знает.
Во все время этого разговора, происходившего чуть слышным шопотом в дальнем углу барака, возле маленькой чугунной печки, Зинн оттирал свои окоченевшие ступни. Едва он почувствовал, что они снова обрели способность двигаться, как барак наполнился оглушительным трезвоном сигнального звонка. Начиналась работа — бессмысленная работа после короткого перерыва на обед. Такая бессмысленная, что трудно было себе представить, как люди могли её придумать.
Каждый заключённый был «хозяином» большой бочки, наполненной водой, и у каждого из них было по ведру. Бочки стояли на расстоянии десятка шагов одна от другой. Заключённые должны были, зачерпнув ведром воду в своей бочке, перелить её в бочку соседа. Трудность заключалась в том, что в доньях вёдер были проделаны дыры и вода выливалась, пока её несли. Когда одна из бочек пустела, обоим заключённым назначалось какое-нибудь наказание, причём «хозяину» опустевшей бочки доставалось сильнее — «за нерадивость»…
«Детка», как они прозвали надзиравшего за ними охранника, особенно ненавидевший Цихауэра за то, что тот был не только коммунист, но ещё еврей и интеллигент, собственноручно пробил в дне его ведра вторую дырку штыком.
Не желая подвергать друга двойному наказанию, Зинн нарочно замедлял своё движение между бочками, чтобы они опустошались одновременно.
Когда Детка видел, что бочки пустеют медленнее, чем ему хотелось, он заставлял Цихауэра ставить ведро на землю и проделывать какое-нибудь гимнастическое упражнение, пока вода не вытекала совсем.
Если Детка бывал в хорошем настроении, он вместо гимнастики вынуждал Цихауэра выслушивать поучения.
Пока из ведра, стоявшего на земле, вытекала вода, он, не торопясь, говорил:
— Вот видишь, детка, как нехорошо быть непослушным: рисовал бы ты себе голых баб, и не пришлось бы тебе теперь стоять передо мною. Впрочем, это далеко не худшее, что тебе предстоит, — до смерти переливать воду между этими бочками. Может случиться что-нибудь похуже… Понял? Но я тебе обещаю: если ты будешь вести себя хорошо в течение ближайшего годика, то я поручу тебе нарисовать ещё какую-нибудь картинку. Мы позовём самого тонкого знатока, чтобы он её оценил. Если она будет хороша, ты её соскоблишь и примешься за новую. А если она будет плоха… Ну, если она будет плоха, тебе не позавидует даже повешенный за ноги. Понял, детка?
Детка бросил взгляд на ведро и, если оно успевало вытечь, командовал:
— За работу, господин доброволец!
И все начиналось сызнова.
Не так давно Цихауэр сказал Зинну:
— Скоро я сойду с ума.
— Ну, ну, держись!
Зинн и сам был готов ударить ведром по голове Детку. Но он держался. Он ждал известий из-за проволоки. Он был уверен, что рано или поздно они придут. Он был убеждён, что партия не может о них забыть и сделает все для их освобождения.
— Таких, как нас, тысячи, десятки тысяч, — с недоверием говорил Цихауэр. — Ты думаешь, всех их можно освободить?
— Может быть, и не всех, но тех, кто держится крепко, можно. — И чуть менее уверенно заканчивал: — Можно попытаться освободить…
И верил он не напрасно: весть пришла. Зинну было дано знать, что в одну из ближайших ночей будет совершена попытка организовать их побег.
До этой ночи оставались сутки…
Ведра уже не казались им такими тяжёлыми, лившаяся из них на ноги ледяная вода такою холодной.
Предстоящий побег делал осмысленной даже бессмысленную работу: отвести глаза Детке, сделать вид, будто ничего не случилось.
Час за часом они черпали воду и бегом таскали её к другой бочке.
Сегодня они даже перестали считать перелитые ведра, как делали это обычно. Теперь это не имело значения. Так или иначе, им придётся сегодня чистить «пивные». Даже если, бы их бочки остались полными до краёв, ротгенфюрер найдёт, к чему придраться, чтобы не дать им пропустить очередную «пивную ночь».
И они бегали и бегали, чтобы не дать ему заподозрить воскресшую в душах надежду.
Судя по положению солнца, до конца рабочего дня оставалось уже немного, когда вдруг весь лагерь наполнился оглушительным трезвоном. Это была тревога.
— Смирно! — послышалась команда надзирателей. — Руки на затылок!.. Оставаться на месте!.. Не оглядываться!
Заключённые поняли, что это значит: кто-то бежал. «Безрассудство, — подумал Зинн. — Ведь ещё совсем светло. Кому могло прийти в голову такое безумие?.. Довели… довели до отчаяния… Проклятое зверьё!..»
Непрекращающийся трезвон, вой сирены, несколько выстрелов — и все стихло.
Где-то у ограды слышался лай собак. Едва заключённые вернулись в бараки, их снова выгнали на плац. В сгущавшейся темноте свет прожекторов, брызнувший поверх голов, казался особенно ярким. В этом свете с необычайной отчётливостью выступала каждая деталь серой арестантской одежды, каждая черта измождённых серых лиц. Заключённых выстроили двумя длинными шеренгами поперёк всего плаца. Дрожащий голубой свет прожекторов заливал перемешанную тысячью ног грязь. По деревянным мосткам, за спинами заключённых, прохаживались надзиратели. За тринадцатою ротой прогуливался Детка.
— Чтобы вам не было скучно, детки, пока заседает суд, вам покажут забавный спектакль…
Трусивший следом за ним помощник блокфюрера угодливо хихикал.
Заключённые стояли неподвижно. Не было даже тайного перешёптывания. Они уже знали, что изловили двоих. Но кого именно — не знали. Кто бы они ни были, эти двое отчаявшихся, — это их товарищи по несчастью.
Шеренги арестованных тянулись, словно два серых забора из поставленных в ряд изношенных шпал. Бесформенной была мешковатая одежда, бесформенными казались одутловатые лица.
Стоять заставили долго. Ноги каменели в холодной грязи, но люди не шевелились. Кроме шагов надзирателей и брани, не было слышно ни звука.
Наконец в конце живого коридора показалась небольшая группа: охранники вели одного из пойманных беглецов.
— Ага! — весело воскликнул Детка. — Неофициальная часть начинается!
Когда Зинн разглядел лицо арестованного, шагавшего между конвоирами, он сразу понял, что бегство инсценировано тюремщиками, пожелавшими разделаться с ненавистным им арестантом-коммунистом.
Между палачами шёл Энкель. Да, тот самый Людвиг Энкель, писатель-солдат, самый аккуратный начальник штаба, какого когда-либо видел Зинн. Всегда спокойный, обладающий железною выдержкой, Людвиг не мог совершить такой глупости, как бегство при свете дня. Его не могли вывести из равновесия никакие пытки, никакие издевательства тюремщиков. Нет, Зинн не поверит тому, что Людвиг совершил такую глупую попытку бежать!.. Сомнений быть не могло: его воображаемая «поимка» была подстроена эсесовцами, чтобы на глазах у остальных уничтожить одного из самых стойких товарищей.
Людвиг шёл с поднятою головой. Едва заметным движением глаз он отвечал на взгляды товарищей.
Встретившись с ним взглядом, Зинн понял: Людвиг знает о том, что это конец. И, как ни привык Зинн к тому, что каждый день совершалось тут на его глазах, он нервно повёл плечами.
Зинн старался не гадать о том, что будет. Один из охранников надел на шею Энкелю высокий воротник из толстой кожи и накрепко затянул его ремнём.
Никто из заключённых не знал, что готовится. Такое они видели впервые. Если бы не окрики расхаживавших за их спинами тюремщиков, то и дело покрикивавших: «Но, но, вы! Не опускать головы!», «А ну, ты, там, не гляди в сторону!» — все головы опустились бы. Но правила лагеря предусматривали и это: арестанты не имели права не смотреть на экзекуцию.
— Вот, — сказал Детка, когда ошейник Энкеля был застегнут, — теперь он может показать, как умеет бегать!
Распорядитель экзекуции подал сигнал. Энкеля толкнули в спину:
— Беги!
Но он остался неподвижен. Он предпочитал не доставлять тюремщикам последнего удовольствия.
— Ты побежишь или нет?!
Сквозь строй заключённых продрался Детка и с размаху ударил Энкеля по лицу.
— Ну, побежишь?..
Энкель продолжал стоять. Кровь из рассечённой скулы текла по щеке.
— Ах, вот как! — в бешенстве прохрипел Детка и, обернувшись к охранникам, крикнул: — Пускайте!..
Рычание и лай собак сразу объяснили заключённым все.
Между шеренгами показалась свора лагерных овчарок.
— Теперь-то ты побежишь! — крикнул Детка.
Стражники выдернули поводки, и собаки, визжа от нетерпения, устремились к одиноко стоявшему Энкелю. Он вздрогнул, сделал было движение, как бы действительно собираясь бежать, но усилием воли заставил себя остаться неподвижным. Детка бросился было к нему, намереваясь стукнуть его штыком в спину, но испугался приближавшихся собак и спрятался за спины заключённых. Налетевшие собаки сбили Энкеля с ног…
Так вот для чего был нужен кожаный воротник: чтобы натренированные на ловле беглецов овчарки не прокусили несчастному горло, чтобы не покончили с ним слишком быстро…
Когда Зинн шёл через плац к своему бараку, он увидел у дверей лагерной конторы маленького коренастого Варгу.
От его былой полноты не осталось и следа. Тёмная кожа складками висела по сторонам подбородка. Бывшие когда-то такими лихими, чёрные усы свисали седыми косицами. Сегодня они были розовыми от крови, которую то и дело оплёвывал Варга. В нескольких шагах от него стоял Детка. Морщась и зажмурив один глаз, он наблюдал за тем, как лагерный столяр снимал с Варги мерку стальною лентой рулетки.
— Ты не суетись, идиот, — лениво говорил Детка. — Ошибёшься меркой — я с тебя шкуру спущу. Гроб должен быть точка в точку.
А Варге, изо всех сил старавшемуся удержаться на ногах, Детка с обычной издевательской ласковостью говорил:
— Не гнись, не гнись. Небось, мёртвый-то вытянешься во весь свой свинячий рост. — И столяру: — Идиот! Что ты делаешь? За каким чёртом ты прикладываешь мерку к его голове?
— Чтобы знать длину гроба.
— Разве тебе не было сказано: это будет официальная экзекуция?
— Было сказано.
— Господи! — Детка картинно сложил руки, словно в мольбе. — Что можно втолковать этим животным?.. Официальная. — Детка провёл пальцем по шее Варги у затылка: — Меряй отсюда.
Он расхохотался, довольный шуткой…
Зинн не мог уснуть. Он лежал, закрыв глаза, и ему мерещилось измученное лицо Варги.
По крыше стучал усилившийся дождь, и Зинну казалось: тарахтят пулемёты, стучат колеса испанских обозных телег, рокочут барабаны на параде в Мадриде… И снова пулемёты, и лай собак, и пронзительный вой лагерной сирены… Зинн в испуге открывал глаза и видел мечущихся на тесных нарах товарищей, слышал их тяжёлое дыхание, храп, бормотанье во сне…
Под утро дежурный по бараку поднял Зинна и Цихауэра и сказал, что их требуют в канцелярию.
— Кажется, вы оба были в приятельских отношениях с этим венгром… Так вот, можете получить удовольствие. Ящик нужно отвезти и закопать.
Детка толкнул дверь в помещение, где Зинн увидел гроб, стоящий на двух табуретках.
Гроб был неестественно короток.
Зинн и Цихауэр подняли гроб и поставили на тачку.
Цихауэр накинул на плечо лямку, Зинн поднял тачку за ручки.
Если бы сбоку не шагал по мосткам Детка, Зинн закричал бы в полный голос или, может быть, даже завыл бы, как выли иногда истязаемые заключённые. Но присутствие Детки заставляло Зинна с каждым шагом все крепче стискивать зубы. Так крепко, как было нужно, чтобы заставить себя молчать. Молчать во что бы то ни стало! Как молчал Энкель, когда на него выпустили овчарок. Как молчал, наверно, и Варга, — весёлый, мужественный Варга, командир эскадрона разведчиков.
Когда Зинн и Цихауэр вернулись в тот день от своих бочек, в бараке царил уже густой полумрак. Часть заключённых лежала, забившись в свои тёмные щели. Другие сидели, поджав ноги, на полу в проходе.
— Детка опять не в духе, — сказал Зинн.
Кто-то ответил:
— Не выспался. Вся свора ходила смотреть на казнь Варги.
— Да, сегодня он на нас отыграется, — заметил Цихауэр и, обращаясь в тёмное пространство барака, крикнул: — Кто одолжит мне на сегодня резиновые сапоги в обмен на завтрашний обед?
— Жри сам это дерьмо, — послышалось из темноты.
Но другой голос задал вопрос:
— Ты их отмоешь?
— Возвращаю чистенькими.
— Обед и ужин!
— А сапоги крепкие?
— Как от Тица.
— Ладно, давай.
Когда с сапогами в руках Цихауэр пришёл на своё место, Зинн прошептал:
— Нечестно, Руди.
— Пусть не спекулирует на чужих ужинах… Споём на прощанье.
— Товарищи, не спеть ли? — громко спросил Зинн.
— Детка шляется под окнами, — опасливо сказал кто-то.
— Я буду петь один… Небось, сегодня меня не пихнут в карцер, чтобы не лишить удовольствия чистить ямы, а завтра ещё посмотрим, что будет…
Зинн вышел в проход.
Голоса затихали, слышно было только жужжание напева.
Ах, чорт возьми, как это хорошо! Зинн пел вполголоса, чтобы не дать угаснуть мотиву. Его глаза были полузакрыты, и мысли унеслись далеко. На короткий, самый короткий миг. Но в этот миг перед ним успела пронестись далёкая-далёкая картинка, которая давным-давно исчезла из памяти и возникла сегодня в первый раз за многие годы… Пивная неподалёку от завода, где он молодым токарем начинал свою партийную работу. Шум, споры, доносящиеся со всех сторон сквозь сизые клубы табачного дыма… В этой пивной он впервые запел на людях, чтобы обучить рабочих мотиву «Интернационала». В следующий вечер ещё раз… Потом со сцены рабочего клуба… И так, как-то незаметно для самого себя, он из рабочего превратился в певца. Его песни стали оружием партии. И вот…
Барак был погружён в полную темноту. Едва обозначались решётки в окнах.
Вдоль прохода простучали тяжёлые шаги. Подкованные сапоги были только у капрала роты, доктора Зуммера. Все знали, что он бежит, чтобы повернуть выключатель. Зуммер нарочно топал, чтобы предупредить поющих: сейчас будет светло.
В конце барака вспыхнул луч. Яркий, прямой и острый, как лезвие кинжала. Фонарь автоматически поворачивался. Разрезая темноту, луч шёл по нарам, — выхватывал фигуры людей и гас. Ровно через минуту он снова вспыхивал, снова резал барак слева направо. И так всю ночь. Каждую минуту он напоминал заключённым, что за ними наблюдают, что всякий, кто подойдёт снаружи к окну барака, может осмотреть все углы помещения.
Но ведь можно было петь, не раскрывая рта: не обязательно же произносить слова. Важно было знать, что рядом с тобой поют ещё две сотни людей наперекор лагерному уставу, наперекор стражникам, уставившимся в окна, наперекор притаившимся на нарах фискалам.
Голосов становилось все больше. Пел почти весь барак. Одну за другой заключённые пели песни рабочего Берлина. Простые, непримиримые слова подразумевались в мотиве, выходящем из уст учителей, трамвайных кондукторов, студентов, рабочих. Даже крестьяне и мелкие лавочники, кто на свободе никогда не поверил бы тому, что способен затянуть эту бунтарскую песню, вкладывали всю душу в бессловесный напев.
Ненависть висела в воздухе, чёрном, густом от испарений, то и дело разрезаемом сумасшедшим метанием фонаря.
— Довольно, ребята, — сказал капрал. — Тебе не сдобровать, Зинн, и тебе, Цихауэр.
— Наплевать мне на всю коричневую банду! — истерически крикнул Цихауэр и поспешно вылез из своей норы.
Барак умолк. Зинн схватил Цихауэра за руку, потянул к себе:
— Не надо, Руди, не надо сегодня…
Вдоль неё не было видно следов копыт, — ни на улице, ни на пустыре, куда выходила колея.
Пространство между колеями было вытоптано людьми. На глине виднелись следы разных форм и размеров: широкие — от тяжёлых армейских сапог; узкие — от городского ботинка; узорный отпечаток самодельной туфли с подошвой из шпагата; даже след босых ног попадался нередко. Было ясно: проезжавшие здесь повозки тянули люди, много людей.
На углу улицы стоял столб с надписью: «Проспект Елисейских полей».
С первого взгляда низкие постройки, вытянувшиеся строгими рядами вдоль Елисейских полей, можно было принять за ярмарочные балаганы. Их фасады были разрисованы. Это была не рыночная мазня и не упражнения дилетанта: сочность красок, глубина перспективы, прозрачность воздуха, заполнявшего промежутки между деревьями и прятавшимися за ними домами панорамы, — все говорило о высоком мастерстве художника.
Художник воспроизвёл летнюю картину Елисейских полей. На первом плане неслись нарядные автомобили, в боковой аллее — всадники, целая весёлая кавалькада. На скамьях сидели парочки. Беззаботная жизнь праздной толпы Елисейских полей.
Все это было бы радостно и красиво, если бы не один штрих, варварски яркий и грубый, разбивший все усилия живописца. Над дверью барака красовалась вывеска, исполосованная государственными цветами Третьей империи. Она была точно шлагбаум, преграждающий путь в мир, вдохновивший художника, — «Тринадцатая рота».
Весеннее солнце с одинаковой заботливостью золотило и нежные тона нарисованной сказки и полосатую эмблему действительности. Под его лучами вспыхнули окна барака. Теперь ясно можно было видеть в них переплёт железной решётки.
Дверь барака распахнулась. Человек в серой холщевой одежде вышел на улицу. Это был Зинн. Он прыгнул в лужу и побежал, разбрасывая брызги. Рядом с ним были дощатые мостки, но заключённый не имел права ступить на их сухие доски, предназначенные для эсесовцев, несущих охрану лагеря. Вот он добежал до будки на углу и исчез в её дверях. Это было отхожее место, носившее здесь название «пивной». Название не было случайным. Чистку отхожих мест производили наиболее ненавидимые охраной заключённые. Им не давали вёдер. Им давали по пивной кружке, — обыкновенной фаянсовой кружке ёмкостью в пол-литра.
При всем желании эту работу нельзя было проделать быстро. Администрации же только это и было нужно.
На эту грязную работу уходили целые ночи. В такие ночи зловоние растекалось по всей округе.
Зато «пивные ночи» были праздником для остальных заключённых: зловоние выгоняло стражу с улиц лагеря, охранники отсиживались в караулках.
Выйдя из «пивной», заключённый поискал было взглядом места посуше, но, не найдя его, нехотя сошёл в воду. Холод снова заставил его бежать. Но даже движение не вызывало краски на сером, измождённом лице. В нескольких шагах от двери своего барака заключённый увидел охранника. Заключённый обязан был стать во фронт.
Роттенфюрер медленно приближался. На его лице была написана злая скука. Он посмотрел на вытянувшегося Зинна, в серой куртке, в серых штанах, концы которых были подвёрнуты, чтобы не мокнуть в воде. Роттенфюрер остановился и внимательно оглядел заключённого с ног до головы. И так же медленно — с головы до ног. Заключённый стоял в воде. Судорога озноба пробежала по его спине, свела шею, дёрнула за локоть.
Охранник молчал. Молчал и заключённый. Спрашивать не полагалось. Если начальство найдёт нужным, оно пояснит само. Заставив Зинна простоять ещё с минуту, охранник ласково проговорил:
— Штанишки, детка, штанишки!..
Зинн расправил подвёрнутые штаны. Концы их погрузились в воду.
— Пшел!
Охраннику надоело. Подав команду, он повернулся и затопал по мосткам.
Добравшись до двери барака, Зинн с трудом переступил окоченевшими ногами через порог.
— Ты знаешь, — сказал он Цихауэру, вот теперь я, пожалуй, был бы способен убить того скота, который отобрал у меня на французской границе ботинки.
Цихауэр усмехнулся:
— А помнишь, как ты тогда, на границе, пытался убедить меня, будто на этих французов не следует сердиться, что они-де не ведают, что творят… О, они тогда уже отлично знали, чего хотят!
— Да, упрятать нас как можно дальше! Ловушка была подстроена довольно ловко, — Зинн криво усмехнулся. — Никакие уроки в жизни не пропадают даром.
— Ты уверен, что мы ещё будем жить? — Цихауэр в сомнении покачал головой.
— Глупости, — твёрдо произнёс Зинн, — все подготовлено.
Цихауэр снова покачал головой.
— Ты что… сомневаешься? — с беспокойством спросил Зинн.
— Я все больше убеждаюсь в том, как трудно, почти невозможно бежать.
— Ты… просто боишься!
После короткого раздумья Цихауэр ответил:
— Может быть.
— Ты хочешь, чтобы я ушёл один?.. Это невозможно… Бросить тебя?!
— Да, это невозможно… одному не уйти…
— Что же делать? Оставаться здесь я не могу. Смотри: они уже покончили с Австрией. Завтра наступит очередь следующего.
— А что значим в этой игре мы с тобой?
— Партия лучше знает.
Во все время этого разговора, происходившего чуть слышным шопотом в дальнем углу барака, возле маленькой чугунной печки, Зинн оттирал свои окоченевшие ступни. Едва он почувствовал, что они снова обрели способность двигаться, как барак наполнился оглушительным трезвоном сигнального звонка. Начиналась работа — бессмысленная работа после короткого перерыва на обед. Такая бессмысленная, что трудно было себе представить, как люди могли её придумать.
Каждый заключённый был «хозяином» большой бочки, наполненной водой, и у каждого из них было по ведру. Бочки стояли на расстоянии десятка шагов одна от другой. Заключённые должны были, зачерпнув ведром воду в своей бочке, перелить её в бочку соседа. Трудность заключалась в том, что в доньях вёдер были проделаны дыры и вода выливалась, пока её несли. Когда одна из бочек пустела, обоим заключённым назначалось какое-нибудь наказание, причём «хозяину» опустевшей бочки доставалось сильнее — «за нерадивость»…
«Детка», как они прозвали надзиравшего за ними охранника, особенно ненавидевший Цихауэра за то, что тот был не только коммунист, но ещё еврей и интеллигент, собственноручно пробил в дне его ведра вторую дырку штыком.
Не желая подвергать друга двойному наказанию, Зинн нарочно замедлял своё движение между бочками, чтобы они опустошались одновременно.
Когда Детка видел, что бочки пустеют медленнее, чем ему хотелось, он заставлял Цихауэра ставить ведро на землю и проделывать какое-нибудь гимнастическое упражнение, пока вода не вытекала совсем.
Если Детка бывал в хорошем настроении, он вместо гимнастики вынуждал Цихауэра выслушивать поучения.
Пока из ведра, стоявшего на земле, вытекала вода, он, не торопясь, говорил:
— Вот видишь, детка, как нехорошо быть непослушным: рисовал бы ты себе голых баб, и не пришлось бы тебе теперь стоять передо мною. Впрочем, это далеко не худшее, что тебе предстоит, — до смерти переливать воду между этими бочками. Может случиться что-нибудь похуже… Понял? Но я тебе обещаю: если ты будешь вести себя хорошо в течение ближайшего годика, то я поручу тебе нарисовать ещё какую-нибудь картинку. Мы позовём самого тонкого знатока, чтобы он её оценил. Если она будет хороша, ты её соскоблишь и примешься за новую. А если она будет плоха… Ну, если она будет плоха, тебе не позавидует даже повешенный за ноги. Понял, детка?
Детка бросил взгляд на ведро и, если оно успевало вытечь, командовал:
— За работу, господин доброволец!
И все начиналось сызнова.
Не так давно Цихауэр сказал Зинну:
— Скоро я сойду с ума.
— Ну, ну, держись!
Зинн и сам был готов ударить ведром по голове Детку. Но он держался. Он ждал известий из-за проволоки. Он был уверен, что рано или поздно они придут. Он был убеждён, что партия не может о них забыть и сделает все для их освобождения.
— Таких, как нас, тысячи, десятки тысяч, — с недоверием говорил Цихауэр. — Ты думаешь, всех их можно освободить?
— Может быть, и не всех, но тех, кто держится крепко, можно. — И чуть менее уверенно заканчивал: — Можно попытаться освободить…
И верил он не напрасно: весть пришла. Зинну было дано знать, что в одну из ближайших ночей будет совершена попытка организовать их побег.
До этой ночи оставались сутки…
Ведра уже не казались им такими тяжёлыми, лившаяся из них на ноги ледяная вода такою холодной.
Предстоящий побег делал осмысленной даже бессмысленную работу: отвести глаза Детке, сделать вид, будто ничего не случилось.
Час за часом они черпали воду и бегом таскали её к другой бочке.
Сегодня они даже перестали считать перелитые ведра, как делали это обычно. Теперь это не имело значения. Так или иначе, им придётся сегодня чистить «пивные». Даже если, бы их бочки остались полными до краёв, ротгенфюрер найдёт, к чему придраться, чтобы не дать им пропустить очередную «пивную ночь».
И они бегали и бегали, чтобы не дать ему заподозрить воскресшую в душах надежду.
Судя по положению солнца, до конца рабочего дня оставалось уже немного, когда вдруг весь лагерь наполнился оглушительным трезвоном. Это была тревога.
— Смирно! — послышалась команда надзирателей. — Руки на затылок!.. Оставаться на месте!.. Не оглядываться!
Заключённые поняли, что это значит: кто-то бежал. «Безрассудство, — подумал Зинн. — Ведь ещё совсем светло. Кому могло прийти в голову такое безумие?.. Довели… довели до отчаяния… Проклятое зверьё!..»
Непрекращающийся трезвон, вой сирены, несколько выстрелов — и все стихло.
Где-то у ограды слышался лай собак. Едва заключённые вернулись в бараки, их снова выгнали на плац. В сгущавшейся темноте свет прожекторов, брызнувший поверх голов, казался особенно ярким. В этом свете с необычайной отчётливостью выступала каждая деталь серой арестантской одежды, каждая черта измождённых серых лиц. Заключённых выстроили двумя длинными шеренгами поперёк всего плаца. Дрожащий голубой свет прожекторов заливал перемешанную тысячью ног грязь. По деревянным мосткам, за спинами заключённых, прохаживались надзиратели. За тринадцатою ротой прогуливался Детка.
— Чтобы вам не было скучно, детки, пока заседает суд, вам покажут забавный спектакль…
Трусивший следом за ним помощник блокфюрера угодливо хихикал.
Заключённые стояли неподвижно. Не было даже тайного перешёптывания. Они уже знали, что изловили двоих. Но кого именно — не знали. Кто бы они ни были, эти двое отчаявшихся, — это их товарищи по несчастью.
Шеренги арестованных тянулись, словно два серых забора из поставленных в ряд изношенных шпал. Бесформенной была мешковатая одежда, бесформенными казались одутловатые лица.
Стоять заставили долго. Ноги каменели в холодной грязи, но люди не шевелились. Кроме шагов надзирателей и брани, не было слышно ни звука.
Наконец в конце живого коридора показалась небольшая группа: охранники вели одного из пойманных беглецов.
— Ага! — весело воскликнул Детка. — Неофициальная часть начинается!
Когда Зинн разглядел лицо арестованного, шагавшего между конвоирами, он сразу понял, что бегство инсценировано тюремщиками, пожелавшими разделаться с ненавистным им арестантом-коммунистом.
Между палачами шёл Энкель. Да, тот самый Людвиг Энкель, писатель-солдат, самый аккуратный начальник штаба, какого когда-либо видел Зинн. Всегда спокойный, обладающий железною выдержкой, Людвиг не мог совершить такой глупости, как бегство при свете дня. Его не могли вывести из равновесия никакие пытки, никакие издевательства тюремщиков. Нет, Зинн не поверит тому, что Людвиг совершил такую глупую попытку бежать!.. Сомнений быть не могло: его воображаемая «поимка» была подстроена эсесовцами, чтобы на глазах у остальных уничтожить одного из самых стойких товарищей.
Людвиг шёл с поднятою головой. Едва заметным движением глаз он отвечал на взгляды товарищей.
Встретившись с ним взглядом, Зинн понял: Людвиг знает о том, что это конец. И, как ни привык Зинн к тому, что каждый день совершалось тут на его глазах, он нервно повёл плечами.
Зинн старался не гадать о том, что будет. Один из охранников надел на шею Энкелю высокий воротник из толстой кожи и накрепко затянул его ремнём.
Никто из заключённых не знал, что готовится. Такое они видели впервые. Если бы не окрики расхаживавших за их спинами тюремщиков, то и дело покрикивавших: «Но, но, вы! Не опускать головы!», «А ну, ты, там, не гляди в сторону!» — все головы опустились бы. Но правила лагеря предусматривали и это: арестанты не имели права не смотреть на экзекуцию.
— Вот, — сказал Детка, когда ошейник Энкеля был застегнут, — теперь он может показать, как умеет бегать!
Распорядитель экзекуции подал сигнал. Энкеля толкнули в спину:
— Беги!
Но он остался неподвижен. Он предпочитал не доставлять тюремщикам последнего удовольствия.
— Ты побежишь или нет?!
Сквозь строй заключённых продрался Детка и с размаху ударил Энкеля по лицу.
— Ну, побежишь?..
Энкель продолжал стоять. Кровь из рассечённой скулы текла по щеке.
— Ах, вот как! — в бешенстве прохрипел Детка и, обернувшись к охранникам, крикнул: — Пускайте!..
Рычание и лай собак сразу объяснили заключённым все.
Между шеренгами показалась свора лагерных овчарок.
— Теперь-то ты побежишь! — крикнул Детка.
Стражники выдернули поводки, и собаки, визжа от нетерпения, устремились к одиноко стоявшему Энкелю. Он вздрогнул, сделал было движение, как бы действительно собираясь бежать, но усилием воли заставил себя остаться неподвижным. Детка бросился было к нему, намереваясь стукнуть его штыком в спину, но испугался приближавшихся собак и спрятался за спины заключённых. Налетевшие собаки сбили Энкеля с ног…
Так вот для чего был нужен кожаный воротник: чтобы натренированные на ловле беглецов овчарки не прокусили несчастному горло, чтобы не покончили с ним слишком быстро…
Когда Зинн шёл через плац к своему бараку, он увидел у дверей лагерной конторы маленького коренастого Варгу.
От его былой полноты не осталось и следа. Тёмная кожа складками висела по сторонам подбородка. Бывшие когда-то такими лихими, чёрные усы свисали седыми косицами. Сегодня они были розовыми от крови, которую то и дело оплёвывал Варга. В нескольких шагах от него стоял Детка. Морщась и зажмурив один глаз, он наблюдал за тем, как лагерный столяр снимал с Варги мерку стальною лентой рулетки.
— Ты не суетись, идиот, — лениво говорил Детка. — Ошибёшься меркой — я с тебя шкуру спущу. Гроб должен быть точка в точку.
А Варге, изо всех сил старавшемуся удержаться на ногах, Детка с обычной издевательской ласковостью говорил:
— Не гнись, не гнись. Небось, мёртвый-то вытянешься во весь свой свинячий рост. — И столяру: — Идиот! Что ты делаешь? За каким чёртом ты прикладываешь мерку к его голове?
— Чтобы знать длину гроба.
— Разве тебе не было сказано: это будет официальная экзекуция?
— Было сказано.
— Господи! — Детка картинно сложил руки, словно в мольбе. — Что можно втолковать этим животным?.. Официальная. — Детка провёл пальцем по шее Варги у затылка: — Меряй отсюда.
Он расхохотался, довольный шуткой…
Зинн не мог уснуть. Он лежал, закрыв глаза, и ему мерещилось измученное лицо Варги.
По крыше стучал усилившийся дождь, и Зинну казалось: тарахтят пулемёты, стучат колеса испанских обозных телег, рокочут барабаны на параде в Мадриде… И снова пулемёты, и лай собак, и пронзительный вой лагерной сирены… Зинн в испуге открывал глаза и видел мечущихся на тесных нарах товарищей, слышал их тяжёлое дыхание, храп, бормотанье во сне…
Под утро дежурный по бараку поднял Зинна и Цихауэра и сказал, что их требуют в канцелярию.
— Кажется, вы оба были в приятельских отношениях с этим венгром… Так вот, можете получить удовольствие. Ящик нужно отвезти и закопать.
Детка толкнул дверь в помещение, где Зинн увидел гроб, стоящий на двух табуретках.
Гроб был неестественно короток.
Зинн и Цихауэр подняли гроб и поставили на тачку.
Цихауэр накинул на плечо лямку, Зинн поднял тачку за ручки.
Если бы сбоку не шагал по мосткам Детка, Зинн закричал бы в полный голос или, может быть, даже завыл бы, как выли иногда истязаемые заключённые. Но присутствие Детки заставляло Зинна с каждым шагом все крепче стискивать зубы. Так крепко, как было нужно, чтобы заставить себя молчать. Молчать во что бы то ни стало! Как молчал Энкель, когда на него выпустили овчарок. Как молчал, наверно, и Варга, — весёлый, мужественный Варга, командир эскадрона разведчиков.
Когда Зинн и Цихауэр вернулись в тот день от своих бочек, в бараке царил уже густой полумрак. Часть заключённых лежала, забившись в свои тёмные щели. Другие сидели, поджав ноги, на полу в проходе.
— Детка опять не в духе, — сказал Зинн.
Кто-то ответил:
— Не выспался. Вся свора ходила смотреть на казнь Варги.
— Да, сегодня он на нас отыграется, — заметил Цихауэр и, обращаясь в тёмное пространство барака, крикнул: — Кто одолжит мне на сегодня резиновые сапоги в обмен на завтрашний обед?
— Жри сам это дерьмо, — послышалось из темноты.
Но другой голос задал вопрос:
— Ты их отмоешь?
— Возвращаю чистенькими.
— Обед и ужин!
— А сапоги крепкие?
— Как от Тица.
— Ладно, давай.
Когда с сапогами в руках Цихауэр пришёл на своё место, Зинн прошептал:
— Нечестно, Руди.
— Пусть не спекулирует на чужих ужинах… Споём на прощанье.
— Товарищи, не спеть ли? — громко спросил Зинн.
— Детка шляется под окнами, — опасливо сказал кто-то.
— Я буду петь один… Небось, сегодня меня не пихнут в карцер, чтобы не лишить удовольствия чистить ямы, а завтра ещё посмотрим, что будет…
Зинн вышел в проход.
Цихауэр подхватил:
Топь, болото, торф проклятый —
Здесь и птица не живёт.
Мы болотные солдаты,
Осушители болот.
Когда Зинн умолкал, можно было слышать дыхание двух сотен грудей. Песню слушали, как богослужение. В ней знали каждое слово, каждую интонацию певца. Сотни раз они слышали этот мужественный баритон, крепкий и упругий, как сталь боевого клинка.
Болотные солдаты
Шагают, взяв лопаты,
Все в топь.
— Тише, товарищи, тише! — говорил Зинн.
Но не век стоит запруда,
И не век стоит зима:
День придёт — и нас отсюда
Вырвет родина сама.
Болотные солдаты
Швырнут тогда лопаты
Все в топь.
Голоса затихали, слышно было только жужжание напева.
Ах, чорт возьми, как это хорошо! Зинн пел вполголоса, чтобы не дать угаснуть мотиву. Его глаза были полузакрыты, и мысли унеслись далеко. На короткий, самый короткий миг. Но в этот миг перед ним успела пронестись далёкая-далёкая картинка, которая давным-давно исчезла из памяти и возникла сегодня в первый раз за многие годы… Пивная неподалёку от завода, где он молодым токарем начинал свою партийную работу. Шум, споры, доносящиеся со всех сторон сквозь сизые клубы табачного дыма… В этой пивной он впервые запел на людях, чтобы обучить рабочих мотиву «Интернационала». В следующий вечер ещё раз… Потом со сцены рабочего клуба… И так, как-то незаметно для самого себя, он из рабочего превратился в певца. Его песни стали оружием партии. И вот…
Барак был погружён в полную темноту. Едва обозначались решётки в окнах.
Вдоль прохода простучали тяжёлые шаги. Подкованные сапоги были только у капрала роты, доктора Зуммера. Все знали, что он бежит, чтобы повернуть выключатель. Зуммер нарочно топал, чтобы предупредить поющих: сейчас будет светло.
В конце барака вспыхнул луч. Яркий, прямой и острый, как лезвие кинжала. Фонарь автоматически поворачивался. Разрезая темноту, луч шёл по нарам, — выхватывал фигуры людей и гас. Ровно через минуту он снова вспыхивал, снова резал барак слева направо. И так всю ночь. Каждую минуту он напоминал заключённым, что за ними наблюдают, что всякий, кто подойдёт снаружи к окну барака, может осмотреть все углы помещения.
Но ведь можно было петь, не раскрывая рта: не обязательно же произносить слова. Важно было знать, что рядом с тобой поют ещё две сотни людей наперекор лагерному уставу, наперекор стражникам, уставившимся в окна, наперекор притаившимся на нарах фискалам.
Голосов становилось все больше. Пел почти весь барак. Одну за другой заключённые пели песни рабочего Берлина. Простые, непримиримые слова подразумевались в мотиве, выходящем из уст учителей, трамвайных кондукторов, студентов, рабочих. Даже крестьяне и мелкие лавочники, кто на свободе никогда не поверил бы тому, что способен затянуть эту бунтарскую песню, вкладывали всю душу в бессловесный напев.
Ненависть висела в воздухе, чёрном, густом от испарений, то и дело разрезаемом сумасшедшим метанием фонаря.
— Довольно, ребята, — сказал капрал. — Тебе не сдобровать, Зинн, и тебе, Цихауэр.
— Наплевать мне на всю коричневую банду! — истерически крикнул Цихауэр и поспешно вылез из своей норы.
Барак умолк. Зинн схватил Цихауэра за руку, потянул к себе:
— Не надо, Руди, не надо сегодня…