Совершенно машинально, так, словно и его звали сюда для того, чтобы выслушать приговор, Флеминг повернулся и вышел вместе с чехами.

23

   В лесу царила тишина. Изредка слышался стук прикладов, звяканье штыка о штык да чваканье многочисленных ног в грязи.
   Солдаты неохотно строились в полутьме пронизанного мелким дождём леса. Их лица были сумрачны. Шеренги выравнивались медленно.
   Из-за бронированной двери командного пункта показался полковник. За одну ночь широкое лицо его стало усталым и серым, как будто он тяжело заболел. Следом за ним, выбирая места посуше, шагали два английских офицера. Один из них, худой и высокий, с аккуратно подстриженными светлыми усами, на каждом шагу ударял себя стеком по ярко начищенному жёлтому голенищу. Другой держал подмышкой крепкую походную трость. Рядом с хмурым и бледным полковником они казались особенно розовыми и довольными собою. Они были такие же добротно-крепкие, как их защитные пальто, как сапоги с необыкновенно толстыми подошвами, как плотные перчатки, как каждая пуговица, которая, казалось, тоже была довольна собой и своими хозяевами.
   Полковник подошёл к выстроившемуся гарнизону форта.
   Англичане остановились поодаль и с нескрываемым любопытством рассматривали солдат. Один из них вынул пачку сигарет, оба закурили и громко, не стесняясь, перебрасывались замечаниями.
   Никто, кроме полковника, не понимал их языка, но все отчётливо сознавали, что замечания англичан относятся именно к ним, незадачливым защитникам великолепного форта, который сдавался немцам, не сделав ни одного выстрела. Всем казалось, что англичане посмеиваются над чехами, безропотно выполняющими решение конференции, на которой такой же довольный собою и уверенный в своей правоте и неприкосновенности англичанин с лёгким сердцем продал Гитлеру независимость маленькой республики в обмен на что-то, о чём никто из солдат ещё не знал, но что безусловно существовало, не могло не существовать и что было, повидимому, англичанам нужнее, нежели независимая Чехословакия. Может быть, это было спокойствие, которое в обмен на Чехословакию обещал англичанам Гитлер, может быть, что-нибудь другое. Солдаты не знали.
   Полковник остановился перед строем и, словно через силу подняв взгляд, медленно обвёл им своих солдат.
   — Солдаты!.. Чехи!.. — Каждое слово стоило ему труда. Голос его звучал негромко, но казалось, в лесу притихли даже птицы, чтобы дать возможность всем услышать каждое слово.
   Солдаты подняли лица и ждали, что он скажет. В эту минуту их держала в строю не дисциплина, а неосознанное, но крепкое чувство солидарности с офицером, грудь которого была расцвечена длинною колодкой орденских ленточек. Они верили тому, что приказ о сдаче форта, о котором они уже знали, для него так же нестерпим, как для них; они верили и тому, что его более богатый жизненный опыт подскажет сейчас те настоящие слова, которые они хотели услышать, чтобы понять страшный смысл происходящего и убедиться в неизбежности и правильности его. Но вместо того чтобы услышать эти единственно правильные слова, которые должны были сохранить в солдатах веру в правительство, в генералов, в самих себя, они увидели, как, закусив седую щётку усов, полковник старался сдержать дрожь губ. Он так ничего и не сказал, отвернулся и махнул рукой майору. Солдатам казалось, что спина и поникшие плечи полковника вздрагивают.
   Стоявший на правом фланге гарнизона майор сделал было шаг вперёд и раскрыл уже рот, чтобы отдать команду, но солдаты не захотели его слушать. Они не хотели его слушать сегодня именно потому, что у него была немецкая фамилия, потому, что они знали; в частной жизни он говорит по-немецки.
   Гул солдатских голосов покрыл его слова.
   — Нельзя бросать форт! — кричали солдаты.
   — Или драться, или взорвать!
   — Мы не хотим вооружать немцев своими пушками!
   Полковник резко повернулся. Все видели, что глаза его красны, но голос его звучал теперь твёрдо.
   — Наше правительство приняло условия четырех держав…
   — Позор Чемберлену!
   — К чорту Даладье!
   Полковник повысил голос:
   — Будьте же благоразумны, чехи!
   — Позор!.. Позор!..
   — Мы должны сдать сооружения неповреждёнными! — крикнул полковник, но ему ответил дружный крик:
   — Защищаться или взорвать!
   Хотя англичане не понимали чешских слов, но смысл их стал им, повидимому, ясен. Они перестали прогуливаться вдоль опушки. Длинный сердито отбросил сигарету и крепко ударил себя стеком по голенищу.
   — Скажите этим ослам, — крикнул он полковнику: — если они позволят себе не подчиняться условиям передачи, Англия оставит их на произвол судьбы!
   Но полковник даже не обернулся в его сторону и только поднял руку, требуя у солдат молчания.
   — Нарушение условий, принятых правительством, будет на пользу немцам, — сказал он. — Они только и ждут, к чему бы придраться, чтобы подвергнуть нашу несчастную родину ещё большим несчастьям и позору. Будьте же благоразумны… Солдаты, братья, дети, заклинаю вас священным именем родины: исполняйте приказы офицеров!
   В конце шеренги, на её левом фланге, врач закончил перевязывать Лун Даррака. Раненый лежал на здоровом правом боку и своими большими, всегда удивлёнными глазами смотрел на выстроившихся солдат. Некоторых из них он знал до службы. Это были рабочие Вацлавских заводов. Но Луи никогда не видел у них таких сосредоточенных лиц. Словно все они смотрели в эту минуту куда-то внутрь себя, боялись пропустить что-то очень, очень важное, что совершалось в их душах. И странно, взгляды солдат были опущены к земле. Луи тоже посмотрел на неё и не увидел ничего особенного: это была обыкновенная лесная почва, влажная, покрытая слоем темнеющих листьев. Странно! Он ещё раз обвёл взглядом лица солдат, и на этот раз от него не ускользнуло, что по некоторым из них катились слезы. Тогда он понял, почему плачут солдаты: это была их родная земля, и с нею они расставались без боя.
   Луи жадно втянул воздух и ощутил запах намокшего чернозёма, гниющих листьев и набухшего от дождя валежника.
   И он понял, что именно этой земли, так же как чехи, не увидит и он до тех пор, пока не отвоюет её обратно у гитлеровцев. Может быть, драться за неё нужно будет вовсе не здесь, но драться придётся, и он будет драться.
   Он выпростал из-под одеяла здоровую руку и дотронулся ею до земли. Земля была прохладная и мягкая. Лун показалось, что все его горящее в лихорадке тело прильнуло к ней. Стало так хорошо, что он закрыл глаза. Его пальцы впились в землю, и он поднял влажный комок. Стыдясь того, что кто-нибудь может заметить, он поспешно втянул руку с землёю под одеяло.
   Санитары подняли его носилки и понесли к автомобилю. Ярош шёл рядом. Он ждал, что Луи спросит его о чём-нибудь, но тот отводил взгляд и молчал. Тогда Ярош сказал сам:
   — Ты должен меня простить. Я не мог поступить иначе.
   — Да, если бы я был на твоём месте, я непременно сделал бы то же самое, но… гораздо раньше.
   Санитары вкатили его носилки в автомобиль, где уже лежал раненный чем-то тупым в голову Гарро.
   Солдаты рассаживались по грузовикам. Полковник прошёл вдоль колонны, прощаясь с солдатами. Он оставался, чтобы передать форт немцам с рук на руки, в присутствии британских наблюдателей. Но в то время, когда майор, который должен был вести колонну, уже уселся в свой автомобиль, из-за леска вылетело несколько мотоциклистов. За мотоциклистами показался броневик. Он стал поперёк дороги, по которой должны были уехать чешские грузовики. Из него не спеша вылез немецкий офицер. Он небрежно козырнул полковнику.
   — Что это за транспорт?
   — Гарнизон моего форта, — через силу сохраняя спокойствие, ответил полковник.
   Англичане приблизились и издали приветствовали выглянувшего из-за стальной дверки броневика французского офицера. При виде англичан он смело выскочил и тоже подошёл к разговаривающим.
   Немец отчеканил:
   — Оборонительные сооружения сдаются в неповреждённом виде со всем вооружением и инвентарём.
   Полковник молчаливым движением пригласил его убедиться в целости форта, но немец сделал протестующий жест.
   — А эти автомобили? — и показал на грузовики с солдатами.
   — Пешим порядком мои люди не успеют покинуть зону к обусловленному сроку, — ответил полковник.
   — Меня это не касается. Автомобили — имущество форта. — Немец вынул опись и ткнул в неё пальцем.
   Англичане и француз заглянули в неё и согласно закивали.
   Они пошептались, и длинный, в жёлтых сапогах, сказал полковнику:
   — В случае расхищения имущества мы не сможем помешать применению оружия со стороны германской армии.
   Но полковник, не дослушав, показал ему спину.
   — Оставить машины! — багровея, приказал он, но, видя, как насупились солдаты, негромко прибавил: — Ребята… во имя Чехии.
   Солдаты неохотно вылезали.
   Немец указал на санитарку, где лежали Даррак и Гарро.
   — Это тоже останется здесь.
   — У нас есть больные.
   — Машина входит в опись и остаётся здесь, — строго повторил немец.
   Англичане снова согласно кивнули. Француз хотел что-то сказать, но полковник показал спину и ему, как только что англичанам.
   Молодой шофёр санитарной машины, выскочив из кабинки, ткнул штыком в баллон. С шипением вырвался воздух. Немецкий офицер поднял руку и отдал команду, мотоциклисты вскинули автоматы.
   — Взять его! — крикнул немец, указывая на шофёра, но солдаты-чехи уже сбрасывали винтовки, защёлкали затворы.
   Англичане опасливо отошли в сторону, француз поспешно скрылся в броневике.
   Полковник понял, что именно здесь, на его участке, произойдёт сейчас то, чего так жаждут немцы, — столкновение. Он бросился в промежуток, разделявший чехов от немцев, и, раскинув руки, обернулся к своим солдатам:
   — Ни шагу! — Он вынул пистолет. — Помните приказ: ни одна капля крови не должна быть пролита сегодня.
   Часть чехов в нерешительности остановилась, другие продолжали наступать.
   — Жизнью своею заклинаю: ни шагу! — крикнул полковник и поднял пистолет.
   — Довольно предательств! — крикнул кто-то из рядов чехов.
   — Долой предателей! — повторил молодой солдат и бросился вперёд со штыком наперевес.
   Его возглас подхватили многие. Их голоса почти заглушили слабый хлопок пистолетного выстрела, но все увидели, как голова полковника резко мотнулась в сторону и с неё слетела фуражка. Несколько мгновений он, словно в раздумье, стоял, все ещё держа предостерегающе вытянутую левую руку, потом рухнул вперёд, лицом в пахучие мокрые листья, мягким покровом устилавшие землю.
   Англичане переглянулись. Длинный пожал плечами, достал блокнот и, посмотрев на часы, стал писать.
   Немец захлопнул дверцу броневика. Её резкий металлический стук показался особенно громким на притихшей поляне. Чехи в оцепенении глядели на тело полковника. Его раскинутые руки продолжали преграждать путь к немецким машинам.
   Прошло несколько минут. Солдаты положили тело полковника на носилки и поставили их позади вынутых из санитарки носилок Даррака и Гарро.
   Немец выглянул из броневика и крикнул, держа над головою часы:
   — У вас ровно столько времени, сколько нужно, чтобы бегом достичь границы зоны эвакуации.
   Чехи построились. Майор занял место впереди. Его негромкая команда глухо прозвучала среди деревьев. Колонна двинулась. В голове несли трое носилок. Было отчётливо слышно чваканье многочисленных ног на мокрой земле. Англичанин спросил немецкого офицера:
   — Кажется, все в порядке?
   Немец щёлкнул каблуками и, приставив два пальца к козырьку, снисходительно ответил:
   — Jawohl!
   Англичане молча уселись в автомобиль и выехали на шоссе.
   Поравнявшись с идущим во главе гарнизона майором, длинный англичанин затормозил и предложил ему сесть. Майор отвернулся и ничего не ответил. Англичанин пожал плечами и нажал акселератор. Брызги грязи плеснули из-под шин и обдали прикрытые одеялами носилки. Закусив губу, Ярош отёр грязь с лица Луи.
   Деревья по сторонам дороги стояли молчаливые, серые, печально кивая ветвями вслед уходящим чешским солдатам.
   Там, где проходила колонна, лес сбрасывал с себя остатки праздничного убранства осени и деревья оставались стоять большие и суровые, с поникшими, словно в трауре, чёрными ветвями.

24

   Ян Бойс проделал перед зеркалом все двенадцать гимнастических упражнений, накинул на шею полотенце и, прежде чем итти мыться, остановился перед висевшим на стене расписанием. Он помнил каждую фамилию в каждой из шести клеток, соответствующих рабочим дням недели; помнил часы и минуты, стоявшие против каждой из тридцати фамилий. Изменения в расписании происходили редко, — только тогда, когда Трейчке давал Бойсу какой-нибудь новый адрес. Тогда Бойс шёл к новому клиенту, и шофёр или дворник какого-нибудь генерала или советника снабжали его папиросными коробочками для Трейчке.
   Итак, Бойс мог бы, и не глядя в расписание, сказать, что сегодня ему предстоит натирать полы у Шверера, и в доме Александера в Нойбабельсберге, и у самого Трейчке. Бойс знал: генерал Шверер и все его сыновья в Чехии, дома одна старая фрау Шверер, целыми днями сидевшая со своим вязаньем в гостиной. Тем не менее сегодня вторник, в расписании стоит: «его превосх. ф. Шверер» — значит, полы должны быть натёрты. Впрочем, Бойс всё равно пошёл бы к генералу: ему необходимо повидать мойщика автомобилей Рупрехта Вирта. Рупп должен дать ему новую коробочку для Трейчке. Сигаретная коробка Руппа должна попасть к Трейчке со скоростью самого спешного письма. Таковы были сегодня неотложные дела.
   Сотни коробочек перенёс Бойс за годы работы связным подпольной партийной организации. Ради этого он и таскается по опостылевшим ему квартирам генералов и «советников». Каждый божий день он рискует быть схваченным. Изо дня в день, из месяца в месяц скучная и такая незначительная на вид, но тяжёлая работа полотёра; замечания клиентов, унизительные чаевые. И ни Трейчке, ни кто бы то ни было из товарищей никогда ни полусловом не обмолвился о значении коробочек, которые Бойс переносил с места на место и каждая из которых могла стоить ему головы. Он не ждал ни награды, ни благодарности. Лучшей наградой ему было сознание исполненного долга, однообразного, опасного и незаметного.
   Через полчаса Бойс взял в москательной лавке мастику для полов Шверера. Это была не какая-нибудь стандартная мастика. Прежде чем позволить намазать ею паркет, фрау Шверер тщательно проверит её оттенок. Генерал сразу заметил бы уклонение от раз навсегда принятого образца: чуть темнее третьего номера и светлее второго. Старый дуб паркета должен просвечивать сквозь неё своею естественной желтизной, но и не иметь такого вида, будто его просто натёрли воском.
   В десять часов, со щёткой, суконкой и банкой мастики прижатыми к боку протезом, Бойс входил в квартиру Шверера, а без четверти двенадцать Вирт затворил за ним калитку. Новая сигаретная коробочка лежала в кармане полотёра.
   Ещё три квартиры, прежде чем Бойс сядет в поезд на Потсдам. Три квартиры — шесть часов работы. Он как-то подсчитал: каждую секунду — два движения ногою со щёткой. Сто двадцать движений в минуту. Двадцать тысяч движений на каждую квартиру! Значит, ещё шестьдесят тысяч движений, прежде чем он сдаст коробочку Вирта адвокату Трейчке!..
   Наконец-то он в вагоне электрички! Пусть его бранят, но он не в силах натирать сегодня ещё и у Александера. Он всего только стареющий, усталый человек. На сегодня хватит и четырех квартир.
   К тому времени, когда он добрался до домика Трейчке, лампочка над крыльцом уже зажглась. Адвокат, как всегда, отворил сам. Он молча пропустил мимо себя полотёра и так же молча взял у него пустую сигаретную коробочку. Но если обычно он рассматривал трофеи Бойса после его ухода, то сегодня, не скрывая нетерпения, сейчас же исчез в спальне с лупой в руке.
   Вернувшись из спальни, он схватил со спинки качалки подушку и бросил её на решётку вентиляционного отверстия в полу комнаты и даже прижал ногою. Но тут же передумав, он поспешно поднял подушку и швырнул обратно на качалку. Во всех его движениях Бойс видел волнение и торопливость, столь несвойственные адвокату. После короткого раздумья Трейчке поманил полотёра движением руки и провёл его через кухню на чёрный ход во двор. На дворе было темно и тихо. Бойс молча ждал, пока Трейчке прошёл вдоль всей ограды.
   Подойдя вплотную к полотёру, адвокат тихонько проговорил:
   — Лемке перевезут в Берлин сегодня ночью. Можете вы принять участие в попытке спасти его? — И тут же, как будто уже получив утвердительный ответ от молчавшего Бойса, торопливо продолжал: — Ваша задача — задержать тюремный автомобиль в районе… — чуть слышно он назвал место. — Только заставьте его остановиться!
   — А остальное? — спросил Бойс.
   — Это дело других.
   — Можете дать мне кого-нибудь в помощь? — спросил Бойс, покосившись на свой протез.
   — Нет.
   Бойс помолчал.
   — Благодарю за доверие, товарищ Трейчке, — сказал он. В первый раз за годы общения с адвокатом он назвал его товарищем.
   — Вас могут схватить даже в случае удачи, — сказал Трейчке.
   Бойс понимающе кивнул головой и посмотрел на часы.
   Трейчке сказал:
   — Можете сегодня не натирать полы. Вы и так не успеете заехать домой.
   Когда они вернулись в комнаты, Трейчке взял суконку и щётку полотёра и вместе с коробкой из-под сигарет бросил в пылающий камин.
   Адвокат и полотёр простились молчаливым рукопожатием.
   Уже на крыльце Трейчке спросил:
   — Нужны деньги на дорогу?
   Бойс ответил отрицательным движением головы, приподнял шляпу и исчез в темноте.
   Все время, пока он ехал к названному Трейчке месту в окрестностях Берлина, он не переставал думать о той перемене, которая произошла в его судьбе. Ощущение большого доверия, оказанного ему партией, было настолько осязательно, как если бы удостоверение об этом, с подписями и печатями, лежало у него в кармане. Ему казалось, что Трейчке сделал правильный выбор. Чувство гордости заполняло его грудь теплотой. Но когда мысль дошла до более чем вероятного конца всего дела — до его собственного ареста, Бойс понял, что именно тогда-то перед ним по-настоящему, во весь рост, и встанет вопрос: достоин ли он доверия, оказанного ему партией? Ведь гестаповцы прежде всего захотят узнать, кто он и что заставило его задержать автомобиль, кто послал его на это дело… Да, именно тогда и встанет вопрос о том, оправдает ли он доверие. Но ведь этого не мог не понимать и Трейчке, когда давал ему задание. Значит, он решил именно ему, Яну Бойсу, доверить свою судьбу, судьбу операции, судьбу подпольной связи партии. И снова чувство гордой благодарности тёплою волной поднялось в полотёре. Важно было одно: остановить автомобиль.
   Приблизившись к шоссе в указанном Трейчке районе, Бойс убедился в том, что Трейчке не случайно выбрал это место, чтобы задержать тюремный автомобиль: дорога была перегорожена временной изгородью, на которой светился красный фонарь и висела надпись — «Ремонт». Для проезда оставалась лишь левая сторона шоссе, достаточная только для одного автомобиля.
   Бойс уселся в придорожной канаве и достал из кармана бутерброд. По существу говоря, было достаточно стать в узком проезде — и автомобиль должен будет остановиться. Да, если бы это не был автомобиль гестаповцев…
   Бутерброд был съеден, тщательно подобраны крошки с бумаги. Бойс внимательно вглядывался в силуэты приближающихся автомобилей.
   Так он сидел час, два… Тюремного фургона все не было. На востоке появилась полоска зари. Бойс понял: они повезли Лемке другой дорогой.

25

   Трехдневный непрерывный допрос, — без сна, без пищи, с побоями и пытками; потом день перерыва, — ровно столько, сколько нужно, чтобы вернуть истерзанному телу чувствительность к боли, а сознанию — способность воспринимать окружающее. После этого — снова допрос.
   Лемке знал: это называлось здесь «мельницей». Для попадавших в неё было только два выхода: быть «размолотым», то-есть забитым кулаками следователей, подкованными каблуками надзирателей, пряжками поясов, шомполами, резиновыми палками — всем, что попадало под руку, и умереть тут же, в стенах тюрьмы, или в камере следователя — первый выход и топор палача — второй.
   Обычно к третьему дню допроса, а иногда и к концу второго Лемке не только не испытывал уже острых физических страданий, которые вначале, казалось, способны были лишить рассудка, но даже переставал отчётливо воспринимать происходящее.
   Чаще всего начиналось с того, что следователь предлагал сесть. Затем протягивал сигареты. Уже потом начинался допрос и избиения.
   По этому же расписанию все происходило и в последний раз. Следователь показал Лемке автомобильный номерной знак.
   — Узнаете?
   Лемке видел эту жестянку впервые и, как всегда, с самого ареста, ответил пренебрежительным молчанием. Но на этот раз, к его удивлению, следователь не вышел из себя, а сказал:
   — Молчите, сколько влезет, мы и так знаем все.
   Лемке был уверен, что это пустая похвальба гестапо.
   — Этот номер вы сняли с автомобиля генерала фон Шверера, — сказал следователь, — чтобы организовать бегство в Чехию своего сообщника.
   Лемке молчал. Он знал, что следователю очень хотелось заставить его подписать протокол со всей этой чепухой, но он мог только молчать.
   — Может быть, вы скажете, что у вас не было сообщников? Вы никого не переправляли в Чехию? — И следователь сам себе ответил: — А патер Август Гаусс!
   Он выкрикнул это с торжеством победителя и, потряхивая в воздухе вынутым из папки листком, щурился на арестованного.
   — Все молчите?.. Ну что же, молчите, сколько вам влезет. Вы будете, вероятно, своим дурацким молчанием отрицать и то, что привезли в Хонштейн патеру Августу Гауссу это письмо? Прочтите его и попробуйте сказать, что вы тут ни при чем.
   Лемке увидел, что адресованное Августу письмо содержит совершенно ясное сообщение о том, что он, Франц Лемке, скрывающийся под именем Бодо Курца, направляется Берлинским комитетом компартии для связи с католиками и для совместной организации террористического акта против руководителей германской армии. Под письмом стояла грубо подделанная подпись одного из членов Берлинского комитета партии, даже не ушедшего в подполье, так как его арестовали до того.
   Все это было настолько вздорно, что Лемке не хотелось даже доказывать подложность документа.
   — Вы и теперь попробуете это отрицать? — Следователь угрожающе выпятил челюсть. Потом, порывшись в бумагах: — Так полюбуйтесь на это! — И он стал цитировать «показания священника Августа фон Гаусса».
   Патер Гаусс! Значит, все же верны были подозрения Лемке: этот поп проник в подполье как провокатор. Вот когда гестаповцы выдали себя! Все это неумно подстроенные попытки запутать его партию в покушение на Шверера. Если бы дело происходило в публичном заседании суда, перед зрителями и прессой, — о, тогда другое дело! Тогда бы Лемке заговорил. Он знал бы, что говорить и делать! Разве можно было забыть благородный пример Димитрова?! А тут? Нет смысла втолковывать что-нибудь тупоголовым палачам. Достаточно того, что он не скажет ничего и ничего не подпишет.
   Ещё несколько фраз следователя — и Лемке окончательно убедился: патер Август Гаусс — предатель и провокатор. Вероятно, он вовсе и не арестован и все его показания сфабрикованы ради попытки навязать компартии то, чего она никогда не делала и не могла делать, так как приписываемые ей действия, вроде террористического акта против Шверера, просто противоречили партийной тактике и всегда отрицались его. С этого момента все внимание Лемке сосредоточилось на том, чтобы не упустить какой-нибудь детали, которая поможет понять, куда проникли щупальцы гестапо, как много знает Август Гаусс и знает ли он что-нибудь вообще, работает ли он один, или у него есть сообщники. Все душевные силы Лемке были теперь сосредоточены на этом: только бы не потерять эту нить, когда будет пущена в ход «мельница». Эта мысль не покидала Лемке ни на первой стадии допроса, с папиросами, с уговорами и обещаниями, ни на второй, когда его били, а следователь кричал, брызжа слюною:
   — Скажешь?! Скажешь?! Скажешь?!
   Наконец пошла в ход «мельница».
   И тут ещё Лемке пытался сосредоточиться на мысли: «Не забыть, не забыть главного!..» Но багровый туман боли заволок сознание. Даже струя ледяной воды не могла привести Лемке в чувство.
   Следователь вошёл в кабинет Кроне.
   — Ничего! — устало пробормотал он.
   Кроне посмотрел на него исподлобья.
   — Сдаётесь?
   Следователь растерянно молчал.
   — Идите, — так же негромко, словно он тоже был утомлён до крайности, проговорил Кроне. — Идите, я займусь этим сам.
   — Не думайте, что я не все использовал, — оправдываясь, поспешно сказал следователь.
   Кроне раздражённо отмахнулся.
   — Это совсем особенный народ, эти коммунисты, — виновато сказал следователь.
   — Убирайтесь… вы! — крикнул вдруг, выходя из себя, Кроне.
   Как заставить говорить этих коммунистов? Если бы кто-нибудь знал, как он их ненавидит!.. Это по их милости его гнетёт страх, выгнавший его из Чехословакии, страх, привезённый даже сюда, в Германию. А что, если?.. Что, если все его старания напрасны? Что, если победа останется за теми, кого они тут истязают, казнят, кого они пытаются заставить признать себя побеждёнными? Откуда у коммунистов такое сознание правоты, такая несгибаемая уверенность в победе? Откуда эта сила сопротивления, стойкость, бесстрашие? Откуда?