Страница:
У сенегальцев был совсем нестрашный вид: забитые, жалкие в своих шинелях не по росту, в ботинках с загнувшимися носами и в нелепых красных колпаках, они часами неподвижно стояли под палящим солнцем. В их глазах было больше удивления, чем угрозы.
Даррак, Лоран и другие французы пытались вступить с ними в переговоры, но африканцы только скалили зубы и поспешно щёлкали затворами. С испугу они могли и пустить пулю…
Энкель и Зинн третьи сутки напрасно добивались возможности переговорить с французским комендантом. Он передавал через пограничного жандарма, что очень сожалеет о задержке, но ещё не имеет надлежащих инструкций.
Солнце село за горы. Энкель, упрямо поддерживавший в бригаде боевой порядок, лично проверил выдвинутые в стороны посты сторожевого охранения. А наутро четвёртых суток, едва край солнца показался на востоке, посты, расположенные к северо-востоку, донесли, что слышат приближение самолётов. «Капрони» сделали три захода, сбрасывая бомбы и расстреливая людей из пулемётов.
Не обращая внимания на ухавшие с разных сторон разрывы и визг осколков, Варга подбежал к Зинну. Багровый от негодования, с топорщившимися усами, венгр крикнул:
— Посмотри!..
И показал туда, где на открытой вершине холма стояла французская батарея. Зинн навёл бинокль и увидел у пушек группу французских офицеров. Они все были с биноклями в руках и, оживлённо жестикулируя, обсуждали повидимому, зрелище бомбёжки бригады. Со всех сторон к этому наблюдательному пункту мчались верховые и автомобили.
— Знаешь, — в волнении произнёс Варга, — мне кажется, это они и вызвали «Капрони»!
— Все возможно.
— Посмотри, они чуть не приплясывают от удовольствия после каждой бомбы! Если бы здесь могли появиться ещё и фашистские танки, те сволочи были бы в полном восторге.
— Ты не считаешь их за людей?
— Люди?!. — Варга плюнул. — Вот!.. Если бы они были людьми, республика имела бы оружие. От них не требовалось ни сантима, — только открытая граница. Они продали фашистам и её. Проклятые свиньи! Ты мне не веришь, я вижу. Идём же… — И он увлёк Зинна к группе бойцов, прижавшихся к земле между двумя большими камнями.
Когда Зинн спрятался за один из этих камней, первое, что он увидел, были большие, удивлённо-испуганные глаза Даррака.
— И эти негодяи называют себя французами! — сквозь зубы пробормотал Даррак.
За его спиною раздался неторопливый, уверенный басок каменщика Стила:
— Посмотри на их рожи — и ты поймёшь все.
Увидев комиссара, Даррак поспешно сказал:
— Прошу вас, на одну минутку! — и потянулся к биноклю, висевшему на груди Зинна. Он направил бинокль на ту же группу французов, на которую показывал Зинну Варга. Он смотрел не больше минуты.
— И это французы… это французы!.. — растерянно повторял он, опуская бинокль.
Лоран сидел, прижавшись спиною к камню и молча глядя прямо перед собой.
Все так же неторопливо раздался голос Стила:
— А тебе, Лоран, это ещё один урок: теперь ты видишь, что если в Испании фашизм официально и носил итало-германскую этикетку, то, содрав её, ты мог бы найти ещё довольно много других названий — от французского до американского! Фашизм, дружище, — это Германия Гитлера и Тиссена, Франция Фландена и Шнейдера. Это Англия Чемберлена и Мосли… Это, наконец, Америка Дюпона и Ванденгейма!..
— Тошно!.. Помолчи!.. — крикнул Лоран.
— Эх ты, простота! Дай нам попасть во Францию…
— Я мечтаю об этом, мечтаю, мечтаю! — кричал Лоран. — Дай нам только пробраться за эту проклятую полосу с черномазыми — и ты увидишь, что такое Франция, ты увидишь…
В волнении он было поднялся, но Стил сильным рывком посадил его за камень.
Зинн перебежал к единственной палатке, сооружённой из одеял. Здесь было жилище и штаб командующего бригадой. Энкель стоял у палатки во весь рост и, что удивило Зинна, тоже внимательно разглядывал в бинокль не удаляющиеся итальянские самолёты, а все ту же группу офицеров на французской земле.
— Смотри, — сказал он, увидев Зинна, — они спешат к холму даже на санитарных автомобилях, но ни одну из этих машин они не подумали послать сюда!
Но Зинн его не слушал, он спешил организовать помощь бойцам, раненным во время налёта.
— Что я говорил? Ага! Что я говорил?! — услышал Энкель торжествующий возглас Варги и, взглянув по направлению его вытянутой руки, увидел на дороге, ведущей к пограничной заставе, колонну конницы. Накинутые поверх мундиров бурнусы развевались, подобно сотне знамён, за спинами всадников.
— Стоило им дождаться спектакля, который сами же они и устроили, — захлёбываясь, говорил Варга, — как они, повидимому, готовы открыть границу и выразить сожаление, что опоздали на полчаса. О, это они сумеют сделать! Скоты, проклятые скоты!
— Меня интересует другое, — проговорил Энкель. — Чтобы задержать нас, они не решились поставить на границе ни одного французского пехотинца. Смотри: сенегальцы и спаги. Я не удивлюсь, если следующих, кто идёт за нами, здесь встретит иностранный легион.
Между тем автомобиль, мчавшийся впереди конной колонны, подъехал к пограничному столбу. Прибежал жандарм и пригласил Энкеля для переговоров с французским комендантом.
Переход мог состояться только на следующий день.
— Помяни моё слово, — сказал Варга. — Сегодня вечером опять прилетят «Капрони»!
Энкель не спорил. Он отдал приказ рассредоточить людей и надёжно укрыть раненых.
Но оказалось, что на этот раз ошибся Варга. Вечером прилетели не «Капрони», а «Юнкерсы». Они точно так же проделали три захода и ушли безнаказанно, провожаемые проклятиями добровольцев.
На следующее утро, ровно в десять тридцать, — время, назначенное французами, — первые солдаты интернациональной бригады (это были раненые французы из батальона Жореса) ступили на землю нейтральной Франции. Собственно говоря, про них нельзя было сказать, что они ступили на землю родины, так как ни один из них не был способен итти. Их носилки лежали на плечах товарищей.
У пограничного столба даже самые слабые раненые приподнимались и сбрасывали к ногам французского офицера лежавшую рядом с ними в носилках винтовку.
Офицер отмечал в списке имя солдата.
Рядом с ним стоял другой француз, небольшого роста, с гладко зачёсанными чёрными волосами на обнажённой голове. Словно нечаянно отбившаяся прядка спускалась на висок почти скрывая резкий белый шрам.
Этот человек был в штатском. Он держал другой список и ставил в нём крестики. Он поставил крестики против имён Цихауэра, Варги, Энкеля, Зинна и всех других немецких коммунистов…
И вот границу перешёл последний солдат бригады — её временный командир и начальник штаба Людвиг Энкель. Шлагбаум опустился. Французы приказали добровольцам построиться побатальонно. По сторонам каждого батальона вытянулась конная цепочка спаги. Сверкнули обнажённые сабли. Растерянные и злые добровольцы запылили по горячей дороге.
Теперь первым шёл Людвиг Энкель. За ним, судорожно ухватившись за ус, тяжело шагал кривыми ногами Варга. Прошло довольно много времени, пока он смог выдавить из себя первую шутку. Но и она была больше похожа на старческую воркотню.
Ехавший рядом с Варгою спаги ткнул его концом сабли в плечо и что-то крикнул. Молодые добровольцы не поняли его слов, но догадались, что говорить и смеяться воспрещается. А те из старых солдат, кто нюхал порох двадцать лет назад, разобрали слова спаги:
— Tais toi, tu la!.. Moscovite!
И сразу перестало казаться удивительным то, чему они удивлялись до сих пор: и сенегальцы, и колючая проволока, и даже «Капрони» с «Юнкерсами». Их встречала не Франция Жореса, имя которого было написано на знамени одного из батальонов бригады, а Франция Шнейдера и Боннэ, Петэна и де ла Рокка…
Тут были люди двадцати одной национальности. Они видели ремовских штурмовиков и эсесовцев Гиммлера; они видели карабинеров и чернорубашечников Муссолини; они видели полузверей из румынской сигуранцы и польской дефензивы; хеймверовцев и куклуксклановцев; они побывали в сотнях тюрем и концлагерей. Здесь они поняли ещё, что такое французские гардмобили.
Лагерь, в котором третью неделю содержали бригаду, — все национальности, офицеров и солдат, здоровых и раненых, молодых и старых, — представлял собою каменистый пустырь без всякой растительности. Единственным, чего правительство Франции не пожалело для своих вольнолюбивых гостей, была колючая проволока. Она трижды обегала пустырь, — три высоких ряда кольев, густо перевитых проволокой. Между этими рядами расхаживали все те же гардмобили — существа в мундирах и касках, утратившие человеческий образ и дар речи. Они только рычали и угрожающе просовывали сквозь проволоку дула карабинов по малейшему поводу.
В лагере не было пригодного для больных жилья. Чтобы укрыть от ночного холода раненых, офицеры отдали свои одеяла.
В лагере не было воды. Чтобы наполнить котелки из мутного ручейка, пересекавшего угол загородки, две тысячи человек с утра до вечера стояли в очереди.
В лагере не было дров. Не на чём было сварить фунт гороху, выдававшегося на день на каждых четырех человек.
— Ну что, простота, ты все ещё ничего не понял? — иронически спрашивал Стил Лорана каждое утро, когда они, раздевшись, пытались вытряхнуть песок из складок одежды, куда он набивался под ударами пронзительного ветра. Песок был везде: в платье, в обуви, в волосах, в ушах, во рту. А так как воды едва хватало для питья, то уже через несколько дней этот песок был настоящим бедствием. Он закупоривал поры, разъедал кожу. Единицами насчитывались люди, у которых глаза не были воспалены и не гноились.
Лорана, который уже многое понял, удивляло теперь другое.
— Ну, хорошо, — грустно говорил он, — я понимаю, что со мною, французским подданным, они могут делать, что хотят…
— Ты ещё не знаешь до конца, чего именно они хотят! — вставлял Стил.
— Я понимаю, что они могут безнаказанно издеваться над тельмановцами, за которых некому заступиться, над гарибальдийцами, которым не с руки обращаться к Муссолини, но вы-то, американцы, англичане, мексиканцы, швейцарцы, поляки и все остальные?.. У каждого из вас есть родина. Америке, например, стоило бы сказать слово…
Стил рассмеялся:
— А я, брат, вовсе не уверен, что это было бы за слово. Может быть, и лучше, что она молчит.
Энкель и Зинн неутомимо писали во все организации, которые казались им мало-мальски подходящими адресатами: от Красного креста до Комитета по невмешательству включительно. Но письма их и телеграммы оставались без ответа. И они даже не знали, идут ли письма куда-нибудь дальше французской комендатуры.
Издевательски медленно тянулась процедура, которую а комендатуре называли опросом желаний. Добровольцев по одному вызывали в канцелярию и заставляли заполнять длинную и бесцеремонно подробную анкету.
Только на исходе пятой недели у ворот лагеря появились первые грузовики. Они забрали часть раненых и больных. На следующий день, и через день, и ещё несколько дней подряд, пока грузовики и санитарные фургоны увозили больных, в лагере происходила тщательная сортировка людей. Комендатура делала вид, будто отбирает их в зависимости от того, куда они хотят отправиться, но добровольцы заметили совсем другое: немцев, австрийцев, итальянцев, часть венгров и саарцев — всех, в чьих анкетах значилось подданство стран фашистской оси, комендатура отделяла от общей массы эвакуируемых. Это вызывало подозрения. Зинн и Энкель протестовали, но комендант даже не дал себе труда посмотреть в их сторону. Тогда Зинн высказал свои опасения добровольцам. По лагерю пробежал тревожный слух о том, что немецких и итальянских товарищей намерены выдать фашистским властям.
В ту ночь бригада не спала. А утром в лагере вспыхнуло восстание.
Нары нескольких жалких бараков оказались разобранными на колья и доски; решётки окон превратились в железные прутья. Под командою своих офицеров добровольцы атаковали караулки. Беспорядочно отстреливающиеся мобили были мгновенно выброшены за ограду, и колонны добровольцев, словно план сражения был разработан заранее, принялись за постройку баррикад вокруг доставшихся им нескольких пулемётов. Сунувшиеся было к лагерю отряды мобилей и жандармов были быстро обращены в бегство восставшими интернационалистами. Двинутый против восставших полк сенегальцев залёг на подступах к лагерю, и когда политработники бригады объяснили черным солдатам смысл событий, полк отказался стрелять в добровольцев. Растерявшиеся французские власти прекратили попытки силой овладеть лагерем и вступили в переговоры с восставшими. Из переговоров сразу же выяснилось, что восстание не имеет никаких других целей, кроме гарантирования политической неприкосновенности всем добровольцам, без различия национальности и партийной принадлежности. В таких условиях открытие настоящих военных действий против тех, кто лицемерно был объявлен «гостями Франции», было бы политическим скандалом таких масштабов, что на него не решились даже французские министры. Из Парижа примчались «уполномоченные» правительства с заданием любою ценой замять дело. Они добились этого: сносная пища, медикаменты для больных и гарантия честным словом правительства личной неприкосновенности — это было всё, что требовали интернированные.
Вокруг лагеря в один день вырос городок палаток, задымили походные кухни. В ворота потянулась вереница окрестных крестьян, женщин из ближних городов и даже парижанок, нёсших добровольцам подарки — пищу, одежду, бельё, книги. Каждый нёс, что мог.
На следующий же день наново началась процедура отбора.
На этот раз она протекала с лихорадочной быстротой. В комендатуре снова появился маленький брюнет в штатском, с белым шрамом на виске, которого писаря почтительно называли «мой капитан», но род службы которого знал только комендант, именовавший его наедине господином Анря.
На этот раз Анри привёз с собою уже проверенные списки немцев.
Он лично наблюдал за тем, как подали закрытые фургоны и погрузили в них первую партию добровольцев. Среди них были почти все офицеры: Энкель, Зинн, Цихауэр, Варга и десятка три других.
Колонна машин с этой партией уже запылила по дороге на север.
Нахмурившийся Лоран долго смотрел ей вслед покрасневшими глазами. Может быть, они и не были краснее, чем у других, но Стилу показалось, что эльзасцу не по себе.
— Ну вот, — сказал каменщик, — теперь-то ты понял, небось, все.
— Да, — тихо ответил Лоран и провёл заскорузлой рукой по лицу. — Пожалуй, я действительно все понял… Все до конца!
8
Даррак, Лоран и другие французы пытались вступить с ними в переговоры, но африканцы только скалили зубы и поспешно щёлкали затворами. С испугу они могли и пустить пулю…
Энкель и Зинн третьи сутки напрасно добивались возможности переговорить с французским комендантом. Он передавал через пограничного жандарма, что очень сожалеет о задержке, но ещё не имеет надлежащих инструкций.
Солнце село за горы. Энкель, упрямо поддерживавший в бригаде боевой порядок, лично проверил выдвинутые в стороны посты сторожевого охранения. А наутро четвёртых суток, едва край солнца показался на востоке, посты, расположенные к северо-востоку, донесли, что слышат приближение самолётов. «Капрони» сделали три захода, сбрасывая бомбы и расстреливая людей из пулемётов.
Не обращая внимания на ухавшие с разных сторон разрывы и визг осколков, Варга подбежал к Зинну. Багровый от негодования, с топорщившимися усами, венгр крикнул:
— Посмотри!..
И показал туда, где на открытой вершине холма стояла французская батарея. Зинн навёл бинокль и увидел у пушек группу французских офицеров. Они все были с биноклями в руках и, оживлённо жестикулируя, обсуждали повидимому, зрелище бомбёжки бригады. Со всех сторон к этому наблюдательному пункту мчались верховые и автомобили.
— Знаешь, — в волнении произнёс Варга, — мне кажется, это они и вызвали «Капрони»!
— Все возможно.
— Посмотри, они чуть не приплясывают от удовольствия после каждой бомбы! Если бы здесь могли появиться ещё и фашистские танки, те сволочи были бы в полном восторге.
— Ты не считаешь их за людей?
— Люди?!. — Варга плюнул. — Вот!.. Если бы они были людьми, республика имела бы оружие. От них не требовалось ни сантима, — только открытая граница. Они продали фашистам и её. Проклятые свиньи! Ты мне не веришь, я вижу. Идём же… — И он увлёк Зинна к группе бойцов, прижавшихся к земле между двумя большими камнями.
Когда Зинн спрятался за один из этих камней, первое, что он увидел, были большие, удивлённо-испуганные глаза Даррака.
— И эти негодяи называют себя французами! — сквозь зубы пробормотал Даррак.
За его спиною раздался неторопливый, уверенный басок каменщика Стила:
— Посмотри на их рожи — и ты поймёшь все.
Увидев комиссара, Даррак поспешно сказал:
— Прошу вас, на одну минутку! — и потянулся к биноклю, висевшему на груди Зинна. Он направил бинокль на ту же группу французов, на которую показывал Зинну Варга. Он смотрел не больше минуты.
— И это французы… это французы!.. — растерянно повторял он, опуская бинокль.
Лоран сидел, прижавшись спиною к камню и молча глядя прямо перед собой.
Все так же неторопливо раздался голос Стила:
— А тебе, Лоран, это ещё один урок: теперь ты видишь, что если в Испании фашизм официально и носил итало-германскую этикетку, то, содрав её, ты мог бы найти ещё довольно много других названий — от французского до американского! Фашизм, дружище, — это Германия Гитлера и Тиссена, Франция Фландена и Шнейдера. Это Англия Чемберлена и Мосли… Это, наконец, Америка Дюпона и Ванденгейма!..
— Тошно!.. Помолчи!.. — крикнул Лоран.
— Эх ты, простота! Дай нам попасть во Францию…
— Я мечтаю об этом, мечтаю, мечтаю! — кричал Лоран. — Дай нам только пробраться за эту проклятую полосу с черномазыми — и ты увидишь, что такое Франция, ты увидишь…
В волнении он было поднялся, но Стил сильным рывком посадил его за камень.
Зинн перебежал к единственной палатке, сооружённой из одеял. Здесь было жилище и штаб командующего бригадой. Энкель стоял у палатки во весь рост и, что удивило Зинна, тоже внимательно разглядывал в бинокль не удаляющиеся итальянские самолёты, а все ту же группу офицеров на французской земле.
— Смотри, — сказал он, увидев Зинна, — они спешат к холму даже на санитарных автомобилях, но ни одну из этих машин они не подумали послать сюда!
Но Зинн его не слушал, он спешил организовать помощь бойцам, раненным во время налёта.
— Что я говорил? Ага! Что я говорил?! — услышал Энкель торжествующий возглас Варги и, взглянув по направлению его вытянутой руки, увидел на дороге, ведущей к пограничной заставе, колонну конницы. Накинутые поверх мундиров бурнусы развевались, подобно сотне знамён, за спинами всадников.
— Стоило им дождаться спектакля, который сами же они и устроили, — захлёбываясь, говорил Варга, — как они, повидимому, готовы открыть границу и выразить сожаление, что опоздали на полчаса. О, это они сумеют сделать! Скоты, проклятые скоты!
— Меня интересует другое, — проговорил Энкель. — Чтобы задержать нас, они не решились поставить на границе ни одного французского пехотинца. Смотри: сенегальцы и спаги. Я не удивлюсь, если следующих, кто идёт за нами, здесь встретит иностранный легион.
Между тем автомобиль, мчавшийся впереди конной колонны, подъехал к пограничному столбу. Прибежал жандарм и пригласил Энкеля для переговоров с французским комендантом.
Переход мог состояться только на следующий день.
— Помяни моё слово, — сказал Варга. — Сегодня вечером опять прилетят «Капрони»!
Энкель не спорил. Он отдал приказ рассредоточить людей и надёжно укрыть раненых.
Но оказалось, что на этот раз ошибся Варга. Вечером прилетели не «Капрони», а «Юнкерсы». Они точно так же проделали три захода и ушли безнаказанно, провожаемые проклятиями добровольцев.
На следующее утро, ровно в десять тридцать, — время, назначенное французами, — первые солдаты интернациональной бригады (это были раненые французы из батальона Жореса) ступили на землю нейтральной Франции. Собственно говоря, про них нельзя было сказать, что они ступили на землю родины, так как ни один из них не был способен итти. Их носилки лежали на плечах товарищей.
У пограничного столба даже самые слабые раненые приподнимались и сбрасывали к ногам французского офицера лежавшую рядом с ними в носилках винтовку.
Офицер отмечал в списке имя солдата.
Рядом с ним стоял другой француз, небольшого роста, с гладко зачёсанными чёрными волосами на обнажённой голове. Словно нечаянно отбившаяся прядка спускалась на висок почти скрывая резкий белый шрам.
Этот человек был в штатском. Он держал другой список и ставил в нём крестики. Он поставил крестики против имён Цихауэра, Варги, Энкеля, Зинна и всех других немецких коммунистов…
И вот границу перешёл последний солдат бригады — её временный командир и начальник штаба Людвиг Энкель. Шлагбаум опустился. Французы приказали добровольцам построиться побатальонно. По сторонам каждого батальона вытянулась конная цепочка спаги. Сверкнули обнажённые сабли. Растерянные и злые добровольцы запылили по горячей дороге.
Теперь первым шёл Людвиг Энкель. За ним, судорожно ухватившись за ус, тяжело шагал кривыми ногами Варга. Прошло довольно много времени, пока он смог выдавить из себя первую шутку. Но и она была больше похожа на старческую воркотню.
Ехавший рядом с Варгою спаги ткнул его концом сабли в плечо и что-то крикнул. Молодые добровольцы не поняли его слов, но догадались, что говорить и смеяться воспрещается. А те из старых солдат, кто нюхал порох двадцать лет назад, разобрали слова спаги:
— Tais toi, tu la!.. Moscovite!
И сразу перестало казаться удивительным то, чему они удивлялись до сих пор: и сенегальцы, и колючая проволока, и даже «Капрони» с «Юнкерсами». Их встречала не Франция Жореса, имя которого было написано на знамени одного из батальонов бригады, а Франция Шнейдера и Боннэ, Петэна и де ла Рокка…
Тут были люди двадцати одной национальности. Они видели ремовских штурмовиков и эсесовцев Гиммлера; они видели карабинеров и чернорубашечников Муссолини; они видели полузверей из румынской сигуранцы и польской дефензивы; хеймверовцев и куклуксклановцев; они побывали в сотнях тюрем и концлагерей. Здесь они поняли ещё, что такое французские гардмобили.
Лагерь, в котором третью неделю содержали бригаду, — все национальности, офицеров и солдат, здоровых и раненых, молодых и старых, — представлял собою каменистый пустырь без всякой растительности. Единственным, чего правительство Франции не пожалело для своих вольнолюбивых гостей, была колючая проволока. Она трижды обегала пустырь, — три высоких ряда кольев, густо перевитых проволокой. Между этими рядами расхаживали все те же гардмобили — существа в мундирах и касках, утратившие человеческий образ и дар речи. Они только рычали и угрожающе просовывали сквозь проволоку дула карабинов по малейшему поводу.
В лагере не было пригодного для больных жилья. Чтобы укрыть от ночного холода раненых, офицеры отдали свои одеяла.
В лагере не было воды. Чтобы наполнить котелки из мутного ручейка, пересекавшего угол загородки, две тысячи человек с утра до вечера стояли в очереди.
В лагере не было дров. Не на чём было сварить фунт гороху, выдававшегося на день на каждых четырех человек.
— Ну что, простота, ты все ещё ничего не понял? — иронически спрашивал Стил Лорана каждое утро, когда они, раздевшись, пытались вытряхнуть песок из складок одежды, куда он набивался под ударами пронзительного ветра. Песок был везде: в платье, в обуви, в волосах, в ушах, во рту. А так как воды едва хватало для питья, то уже через несколько дней этот песок был настоящим бедствием. Он закупоривал поры, разъедал кожу. Единицами насчитывались люди, у которых глаза не были воспалены и не гноились.
Лорана, который уже многое понял, удивляло теперь другое.
— Ну, хорошо, — грустно говорил он, — я понимаю, что со мною, французским подданным, они могут делать, что хотят…
— Ты ещё не знаешь до конца, чего именно они хотят! — вставлял Стил.
— Я понимаю, что они могут безнаказанно издеваться над тельмановцами, за которых некому заступиться, над гарибальдийцами, которым не с руки обращаться к Муссолини, но вы-то, американцы, англичане, мексиканцы, швейцарцы, поляки и все остальные?.. У каждого из вас есть родина. Америке, например, стоило бы сказать слово…
Стил рассмеялся:
— А я, брат, вовсе не уверен, что это было бы за слово. Может быть, и лучше, что она молчит.
Энкель и Зинн неутомимо писали во все организации, которые казались им мало-мальски подходящими адресатами: от Красного креста до Комитета по невмешательству включительно. Но письма их и телеграммы оставались без ответа. И они даже не знали, идут ли письма куда-нибудь дальше французской комендатуры.
Издевательски медленно тянулась процедура, которую а комендатуре называли опросом желаний. Добровольцев по одному вызывали в канцелярию и заставляли заполнять длинную и бесцеремонно подробную анкету.
Только на исходе пятой недели у ворот лагеря появились первые грузовики. Они забрали часть раненых и больных. На следующий день, и через день, и ещё несколько дней подряд, пока грузовики и санитарные фургоны увозили больных, в лагере происходила тщательная сортировка людей. Комендатура делала вид, будто отбирает их в зависимости от того, куда они хотят отправиться, но добровольцы заметили совсем другое: немцев, австрийцев, итальянцев, часть венгров и саарцев — всех, в чьих анкетах значилось подданство стран фашистской оси, комендатура отделяла от общей массы эвакуируемых. Это вызывало подозрения. Зинн и Энкель протестовали, но комендант даже не дал себе труда посмотреть в их сторону. Тогда Зинн высказал свои опасения добровольцам. По лагерю пробежал тревожный слух о том, что немецких и итальянских товарищей намерены выдать фашистским властям.
В ту ночь бригада не спала. А утром в лагере вспыхнуло восстание.
Нары нескольких жалких бараков оказались разобранными на колья и доски; решётки окон превратились в железные прутья. Под командою своих офицеров добровольцы атаковали караулки. Беспорядочно отстреливающиеся мобили были мгновенно выброшены за ограду, и колонны добровольцев, словно план сражения был разработан заранее, принялись за постройку баррикад вокруг доставшихся им нескольких пулемётов. Сунувшиеся было к лагерю отряды мобилей и жандармов были быстро обращены в бегство восставшими интернационалистами. Двинутый против восставших полк сенегальцев залёг на подступах к лагерю, и когда политработники бригады объяснили черным солдатам смысл событий, полк отказался стрелять в добровольцев. Растерявшиеся французские власти прекратили попытки силой овладеть лагерем и вступили в переговоры с восставшими. Из переговоров сразу же выяснилось, что восстание не имеет никаких других целей, кроме гарантирования политической неприкосновенности всем добровольцам, без различия национальности и партийной принадлежности. В таких условиях открытие настоящих военных действий против тех, кто лицемерно был объявлен «гостями Франции», было бы политическим скандалом таких масштабов, что на него не решились даже французские министры. Из Парижа примчались «уполномоченные» правительства с заданием любою ценой замять дело. Они добились этого: сносная пища, медикаменты для больных и гарантия честным словом правительства личной неприкосновенности — это было всё, что требовали интернированные.
Вокруг лагеря в один день вырос городок палаток, задымили походные кухни. В ворота потянулась вереница окрестных крестьян, женщин из ближних городов и даже парижанок, нёсших добровольцам подарки — пищу, одежду, бельё, книги. Каждый нёс, что мог.
На следующий же день наново началась процедура отбора.
На этот раз она протекала с лихорадочной быстротой. В комендатуре снова появился маленький брюнет в штатском, с белым шрамом на виске, которого писаря почтительно называли «мой капитан», но род службы которого знал только комендант, именовавший его наедине господином Анря.
На этот раз Анри привёз с собою уже проверенные списки немцев.
Он лично наблюдал за тем, как подали закрытые фургоны и погрузили в них первую партию добровольцев. Среди них были почти все офицеры: Энкель, Зинн, Цихауэр, Варга и десятка три других.
Колонна машин с этой партией уже запылила по дороге на север.
Нахмурившийся Лоран долго смотрел ей вслед покрасневшими глазами. Может быть, они и не были краснее, чем у других, но Стилу показалось, что эльзасцу не по себе.
— Ну вот, — сказал каменщик, — теперь-то ты понял, небось, все.
— Да, — тихо ответил Лоран и провёл заскорузлой рукой по лицу. — Пожалуй, я действительно все понял… Все до конца!
8
Эгон Шверер отложил газеты и посмотрел на часы. Сомнений не было: курьерский Вена-Берлин опаздывал. Это воспринималось пассажирами как настоящая катастрофа. Правда, поезд мчался теперь так, что кельнеры, пронося между столиками чашки с бульоном, выглядели настоящими эквилибристами, но лучшие намерения машиниста уже не могли помочь делу. Всю дорогу поезд двигался, как в лихорадке. То он часами стоял в неположенных местах, то нёсся, как одержимый, нагоняя потерянное время. Пресловутая пунктуальность имперских дорог — предмет подражания всей Европы — полетела ко всем чертям с первых же дней подготовки аншлюсса. Южные линии были забиты воинскими эшелонами. На станциях неистовствовали уполномоченные в коричневых и чёрных куртках. Нервозная суета сбивала с толку железнодорожников, терроризированных бандами штурмовых и охранных отрядов, бесчисленными агентами явной и тайной полиции. Царили хаос и неразбериха. Только у самой границы, в зоне, занятой войсками, сохранялся относительный порядок.
Находясь в Вене, Эгон не предполагал, что всё это приняло такие размеры. Профаны могли поверить тому, что Третья империя действительно намеревалась воевать за осуществление аншлюсса.
Эгон расплатился и перешёл из ресторана в свой вагон. Его сосед по купе сидел, обложившись газетами. Это был чрезвычайно спокойный, не надоедавший разговорами адвокат, ехавший так же, как Эгон, от самой Вены. Его звали Алоиз Трейчке. Он был специалистом по патентному праву и имел бюро в Берлине. Очень деликатными намёками Трейчке дал понять, что если Эгону понадобятся какие-либо справки по патентам, по промышленности и тому подобным делам — он всегда к его услугам. Установленная теперь связь с Веной позволит ему ответить на любые вопросы. Эгон спрятал карточку адвоката в карман.
При входе Эгона Трейчке молча подвинул ему часть своих газет, и Эгон так же молча взял одну из них. Он и не заметил, как заснул с газетою в руках.
Его разбудили толчки на стрелках. Мимо окон мелькали дома. Внизу, по блестящему от недавнего дождя асфальту, сновали автомобили.
Эгон без обычной радости окунулся в шумную толчею вокзала.
Берлин казался особенно неприветливым после Вены, ещё не утратившей своей легкомысленной нарядности.
Эгон ехал с надеждой, что никого, кроме матери, дома не будет. Но, к своему неудовольствию, попал прямо к завтраку. Все оказались в сборе.
Эрнст сокрушался, что ему так и не удалось принять участие в «завоевании» Австрии. Генерал был тоже недоволен: австрийский поход его не удовлетворял даже как обыкновенные манёвры. Не удалось испробовать ни одного вида вооружения. С таким же успехом Австрию могли занять кухарки, вооружённые суповыми ложками.
Эгон пробовал отмолчаться, но генерал интересовался, как реагирует на аншлюсс средний австриец — интеллигент, бюргер.
— Как всякий немец, — вставил своё слово Эрнст. — О том, что происходит в Австрии, если это тебе самому недостаточно известно, я дам тебе более точные сведения, чем наш уважаемый господин доктор.
— Ты был там? — иронически спросил генерал.
— А ты не слышал по радио музыку, сопровождавшую триумфальное шествие фюрера?
— Каждая дивизия располагает, по крайней мере, тремя оркестрами. Силами одного корпуса можно задать такой концерт, что мёртвые проснутся! — рассмеялся генерал, к очевидному неудовольствию младшего, сына. — Расскажи, Эгон, откровенно, что видел.
Ещё минуту назад Эгон не собирался поддерживать опасную тему, но бахвальство Эрнста его рассердило.
— Если бы вы не ввели в Австрию своих полков, фюрер никогда не вернулся бы на свою родину.
— Не говори глупостей, Эгон, — недовольно возразил генерал. — Австрия завершила свой исторический путь, вернувшись в состав великой Германской империи.
— Ни в одном учебнике истории не сказано, что Берлин был когда-нибудь столицей этой империи.
— Не был, но будет, — запальчиво сказал Эрнст. — Довольно этих марксистских намёков!
— Мария-Терезия никогда не возбуждала подозрений в причастности к марксизму, — сказал Эгон. — Между тем эта дама во время войны тысяча семьсот восьмидесятого года заметила, что опасность, угрожающая Австрии, заключается не столько в неблагоприятном для Австрии исходе войны, сколько в самом факте существования «прусского духа», который не успокаивается, пока не уничтожает радость бытия там, где он появляется. Она писала дословно так: «Я глубоко убеждена, что для Австрии, самым худшим было бы попасть в лапы Пруссии».
— Мой милый Эгон, — наставительно произнёс генерал, — эта старуха была не так глупа, как ты думаешь, а только жадна. Тогда ещё мог возникать вопрос: кто из двух — Австрия или Пруссия будет носительницей германизма. Живи она на полтораста лет позже, этот вопрос для неё уже не возник бы.
— А мне кажется, что если бы оба её последних канцлера не были слизняками, — заметил Отто, — Австрия и теперь оставалась бы Австрией.
— Это зависело от Вены гораздо меньше, чем от Лондона, Парижа и Ватикана, — возразил Эгон.
— К счастью, и там начали понимать, что им нужна сильная Германия, — сказал Эрнст.
— Когда речь заходила о борьбе с Россией, Австрия и Пруссия тотчас забывали свои споры! — заключил генерал. — Кто бы из нас двух ни спасал друг друга от напора славянства — Австрия ли нас, или мы Австрию, — важно, что на этом фронте мы должны быть вместе!
— Зачем же тогда нужен аншлюсс?
— Чтобы вдохнуть в австрийцев новый дух — дух новой Германия! — сказал генерал. — Моё сознание и, я надеюсь, сознание всякого порядочного немца уже не отделяет Вену от Германии!.. А что думают венцы?
— Я был там слишком мало, — уклончиво начал было Эгон, но неожиданно закончил: — Впрочем, достаточно, чтобы понять: большинство нас ненавидит!
Генерал вздохнул:
— Да, это делается не сразу! Но Вена, небось, веселится: концерты, опера?.. О, этот Штраус! Та-ра-рам-пам-пам…
— Венская консерватория закрыта. Музыканты перебиты или сидят в тюрьмах. Бруно Вальтер вынужден был спастись бегством, оставив в наших руках жену и дочь…
— Бруно Вальтер?.. Бруно Вальтер? — удивлённо бормотал генерал.
— Подчиняться его дирижёрской палочке считали за радость лучшие оркестры мира, — пояснил Эгон.
— Мне стыдно слушать эту галиматью, папа! — резко сказал Эрнст. — Пусть господин доктор не разводит здесь коммунистической пропаганды! Народу сейчас не до капель-дудок!
Эгон не мог больше сдержаться.
— Народ! Какое право имеешь ты говорить о народе?.. Вы тащите народ на бойню, вы… — Он задыхался. — Вас не интересует искусство? Ладно. А венская медицинская школа? Она дала миру такие имена, как Нейман и Фукс. Её уничтожили. Те из деятелей, кто не кончил так называемым самоубийством, сидят в концлагерях. Впрочем, что я тебе говорю о Фуксе! Для тебя и это такой же пустой звук, как Вальтер!.. Но, может быть, ты знаешь, что такое крестьянин? Так вот, австрийские крестьяне вилами встречают наших инспекторов удоя. Они отказываются понять, как наше крестьянство допустило введение наследственного двора.
— Мы им поможем стать понятливее! — сказал Эрнст.
— Ах, крестьянин тебя тоже не интересует? Это всего лишь «сословие питания»? Его дело давать хлеб и мясо для ваших отрядов и молчать? Так посмотри на промышленность, — нет, нет, не на рабочих, а на самих фабрикантов. Чтобы подчинить их себе, мы должны были снять австрийское руководство промышленностью. Мы импортировали туда таких молодчиков, как ты.
Эрнст выскочил из-за стола.
— Я жалею, что не нахожусь там и не скручиваю их в бараний рог!
— Ещё бы, ты ведь боялся, что вам могут оказать сопротивление! Конечно, лучше было сидеть пока здесь!
— Я не могу этого слушать!
— Эрнст, мальчик, успокойся. — Фрау Шверер погладила своего любимца по рукаву. — Эгги больше не будет! — Дрожащей рукой она протянула Эгону корзинку с печеньем. — Это, конечно, не знаменитые венские булочки, но ты любил моё печенье, сынок.
Эгон рассмеялся:
— Венцы, мама, вспоминают о своих булочках только во сне. Они снабжаются стандартным хлебом по таким же карточкам, как берлинцы.
— Какой ужас! — вырвалось у фрау Шверер, но она тут же спохватилась и испуганно посмотрела на Эрнста.
Эрнст решительно обратился к генералу:
— Мне бы очень хотелось, отец, чтобы Эгон не разводил в нашем доме этой нелепой пропаганды. Если ты можешь приказать это доктору — прикажи. Иначе мне придётся позаботиться об этом самому!
Фрау Шверер не решалась перебить Эрнста. В роли миротворца выступил генерал. Он увёл Эгона к себе в кабинет и, усадив в кресло, сказал:
— Давай условимся: гусей не дразнить. Особенно когда они молоды и задиристы.
Генерал был с Эгоном ласковее, чем обычно. Старику хотелось поговорить откровенно. На службе такая возможность была исключена. Дома говорить было не с кем. С тех пор как Отто, покинув службу у Гаусса, стал его собственным адъютантом, генерал, в интересах дисциплины, прекратил обычные утренние беседы с ним. Эрнст как собеседник ничего не стоил. Эмма?.. При мысли о жене генерал насмешливо фыркнул.
Одним словом, он рассчитывал на разговор по душам со старшим сыном, но вместо того, после первых же слов Эгона, жестоко обрушился на пацифизм сына, назвал его трусом.
— Когда речь идёт о войне, я действительно становлюсь трусом, — согласился Эгон. — Самым настоящим трусом. Я же знаю, что такое война!
— Будто я знаком с нею хуже тебя, — сказал генерал. — Но я не устраиваю истерик, не кричу, как полоумный: «Долой войну!» Только пройдя через это испытание, немцы добьются положения народа-господина.
— Народу этого не нужно. Дайте ему спокойно работать. Наше поколение слишком хорошо знает, чего стоит война.
— Я тоже был на двух войнах!
— Таких, как ты, нужно держать взаперти! — вырвалось у Эгона.
Шверер был потрясён: сын оскорблял его!
Старик нервно передёрнул плечами, точно его знобило.
— Странное поколение! У нас не было таких противоречий… Вы разделились на два непримиримых лагеря. Когда вы встретитесь, это будет хуже войны… А ведь вы — родные братья. Почему это, мой мальчик?
— Я и Эрнст? Мы же как люди разных веков. В моё время Германию трясла лихорадка войны и в ней загоралось пламя революции. В такой температуре открываются глаза на многое. А он не знает ничего, кроме трескотни господина «национального барабанщика»! Это для него лучшая музыка в мире.
Генерал остановил его движением рука:
— Договорим после обеда.
Находясь в Вене, Эгон не предполагал, что всё это приняло такие размеры. Профаны могли поверить тому, что Третья империя действительно намеревалась воевать за осуществление аншлюсса.
Эгон расплатился и перешёл из ресторана в свой вагон. Его сосед по купе сидел, обложившись газетами. Это был чрезвычайно спокойный, не надоедавший разговорами адвокат, ехавший так же, как Эгон, от самой Вены. Его звали Алоиз Трейчке. Он был специалистом по патентному праву и имел бюро в Берлине. Очень деликатными намёками Трейчке дал понять, что если Эгону понадобятся какие-либо справки по патентам, по промышленности и тому подобным делам — он всегда к его услугам. Установленная теперь связь с Веной позволит ему ответить на любые вопросы. Эгон спрятал карточку адвоката в карман.
При входе Эгона Трейчке молча подвинул ему часть своих газет, и Эгон так же молча взял одну из них. Он и не заметил, как заснул с газетою в руках.
Его разбудили толчки на стрелках. Мимо окон мелькали дома. Внизу, по блестящему от недавнего дождя асфальту, сновали автомобили.
Эгон без обычной радости окунулся в шумную толчею вокзала.
Берлин казался особенно неприветливым после Вены, ещё не утратившей своей легкомысленной нарядности.
Эгон ехал с надеждой, что никого, кроме матери, дома не будет. Но, к своему неудовольствию, попал прямо к завтраку. Все оказались в сборе.
Эрнст сокрушался, что ему так и не удалось принять участие в «завоевании» Австрии. Генерал был тоже недоволен: австрийский поход его не удовлетворял даже как обыкновенные манёвры. Не удалось испробовать ни одного вида вооружения. С таким же успехом Австрию могли занять кухарки, вооружённые суповыми ложками.
Эгон пробовал отмолчаться, но генерал интересовался, как реагирует на аншлюсс средний австриец — интеллигент, бюргер.
— Как всякий немец, — вставил своё слово Эрнст. — О том, что происходит в Австрии, если это тебе самому недостаточно известно, я дам тебе более точные сведения, чем наш уважаемый господин доктор.
— Ты был там? — иронически спросил генерал.
— А ты не слышал по радио музыку, сопровождавшую триумфальное шествие фюрера?
— Каждая дивизия располагает, по крайней мере, тремя оркестрами. Силами одного корпуса можно задать такой концерт, что мёртвые проснутся! — рассмеялся генерал, к очевидному неудовольствию младшего, сына. — Расскажи, Эгон, откровенно, что видел.
Ещё минуту назад Эгон не собирался поддерживать опасную тему, но бахвальство Эрнста его рассердило.
— Если бы вы не ввели в Австрию своих полков, фюрер никогда не вернулся бы на свою родину.
— Не говори глупостей, Эгон, — недовольно возразил генерал. — Австрия завершила свой исторический путь, вернувшись в состав великой Германской империи.
— Ни в одном учебнике истории не сказано, что Берлин был когда-нибудь столицей этой империи.
— Не был, но будет, — запальчиво сказал Эрнст. — Довольно этих марксистских намёков!
— Мария-Терезия никогда не возбуждала подозрений в причастности к марксизму, — сказал Эгон. — Между тем эта дама во время войны тысяча семьсот восьмидесятого года заметила, что опасность, угрожающая Австрии, заключается не столько в неблагоприятном для Австрии исходе войны, сколько в самом факте существования «прусского духа», который не успокаивается, пока не уничтожает радость бытия там, где он появляется. Она писала дословно так: «Я глубоко убеждена, что для Австрии, самым худшим было бы попасть в лапы Пруссии».
— Мой милый Эгон, — наставительно произнёс генерал, — эта старуха была не так глупа, как ты думаешь, а только жадна. Тогда ещё мог возникать вопрос: кто из двух — Австрия или Пруссия будет носительницей германизма. Живи она на полтораста лет позже, этот вопрос для неё уже не возник бы.
— А мне кажется, что если бы оба её последних канцлера не были слизняками, — заметил Отто, — Австрия и теперь оставалась бы Австрией.
— Это зависело от Вены гораздо меньше, чем от Лондона, Парижа и Ватикана, — возразил Эгон.
— К счастью, и там начали понимать, что им нужна сильная Германия, — сказал Эрнст.
— Когда речь заходила о борьбе с Россией, Австрия и Пруссия тотчас забывали свои споры! — заключил генерал. — Кто бы из нас двух ни спасал друг друга от напора славянства — Австрия ли нас, или мы Австрию, — важно, что на этом фронте мы должны быть вместе!
— Зачем же тогда нужен аншлюсс?
— Чтобы вдохнуть в австрийцев новый дух — дух новой Германия! — сказал генерал. — Моё сознание и, я надеюсь, сознание всякого порядочного немца уже не отделяет Вену от Германии!.. А что думают венцы?
— Я был там слишком мало, — уклончиво начал было Эгон, но неожиданно закончил: — Впрочем, достаточно, чтобы понять: большинство нас ненавидит!
Генерал вздохнул:
— Да, это делается не сразу! Но Вена, небось, веселится: концерты, опера?.. О, этот Штраус! Та-ра-рам-пам-пам…
— Венская консерватория закрыта. Музыканты перебиты или сидят в тюрьмах. Бруно Вальтер вынужден был спастись бегством, оставив в наших руках жену и дочь…
— Бруно Вальтер?.. Бруно Вальтер? — удивлённо бормотал генерал.
— Подчиняться его дирижёрской палочке считали за радость лучшие оркестры мира, — пояснил Эгон.
— Мне стыдно слушать эту галиматью, папа! — резко сказал Эрнст. — Пусть господин доктор не разводит здесь коммунистической пропаганды! Народу сейчас не до капель-дудок!
Эгон не мог больше сдержаться.
— Народ! Какое право имеешь ты говорить о народе?.. Вы тащите народ на бойню, вы… — Он задыхался. — Вас не интересует искусство? Ладно. А венская медицинская школа? Она дала миру такие имена, как Нейман и Фукс. Её уничтожили. Те из деятелей, кто не кончил так называемым самоубийством, сидят в концлагерях. Впрочем, что я тебе говорю о Фуксе! Для тебя и это такой же пустой звук, как Вальтер!.. Но, может быть, ты знаешь, что такое крестьянин? Так вот, австрийские крестьяне вилами встречают наших инспекторов удоя. Они отказываются понять, как наше крестьянство допустило введение наследственного двора.
— Мы им поможем стать понятливее! — сказал Эрнст.
— Ах, крестьянин тебя тоже не интересует? Это всего лишь «сословие питания»? Его дело давать хлеб и мясо для ваших отрядов и молчать? Так посмотри на промышленность, — нет, нет, не на рабочих, а на самих фабрикантов. Чтобы подчинить их себе, мы должны были снять австрийское руководство промышленностью. Мы импортировали туда таких молодчиков, как ты.
Эрнст выскочил из-за стола.
— Я жалею, что не нахожусь там и не скручиваю их в бараний рог!
— Ещё бы, ты ведь боялся, что вам могут оказать сопротивление! Конечно, лучше было сидеть пока здесь!
— Я не могу этого слушать!
— Эрнст, мальчик, успокойся. — Фрау Шверер погладила своего любимца по рукаву. — Эгги больше не будет! — Дрожащей рукой она протянула Эгону корзинку с печеньем. — Это, конечно, не знаменитые венские булочки, но ты любил моё печенье, сынок.
Эгон рассмеялся:
— Венцы, мама, вспоминают о своих булочках только во сне. Они снабжаются стандартным хлебом по таким же карточкам, как берлинцы.
— Какой ужас! — вырвалось у фрау Шверер, но она тут же спохватилась и испуганно посмотрела на Эрнста.
Эрнст решительно обратился к генералу:
— Мне бы очень хотелось, отец, чтобы Эгон не разводил в нашем доме этой нелепой пропаганды. Если ты можешь приказать это доктору — прикажи. Иначе мне придётся позаботиться об этом самому!
Фрау Шверер не решалась перебить Эрнста. В роли миротворца выступил генерал. Он увёл Эгона к себе в кабинет и, усадив в кресло, сказал:
— Давай условимся: гусей не дразнить. Особенно когда они молоды и задиристы.
Генерал был с Эгоном ласковее, чем обычно. Старику хотелось поговорить откровенно. На службе такая возможность была исключена. Дома говорить было не с кем. С тех пор как Отто, покинув службу у Гаусса, стал его собственным адъютантом, генерал, в интересах дисциплины, прекратил обычные утренние беседы с ним. Эрнст как собеседник ничего не стоил. Эмма?.. При мысли о жене генерал насмешливо фыркнул.
Одним словом, он рассчитывал на разговор по душам со старшим сыном, но вместо того, после первых же слов Эгона, жестоко обрушился на пацифизм сына, назвал его трусом.
— Когда речь идёт о войне, я действительно становлюсь трусом, — согласился Эгон. — Самым настоящим трусом. Я же знаю, что такое война!
— Будто я знаком с нею хуже тебя, — сказал генерал. — Но я не устраиваю истерик, не кричу, как полоумный: «Долой войну!» Только пройдя через это испытание, немцы добьются положения народа-господина.
— Народу этого не нужно. Дайте ему спокойно работать. Наше поколение слишком хорошо знает, чего стоит война.
— Я тоже был на двух войнах!
— Таких, как ты, нужно держать взаперти! — вырвалось у Эгона.
Шверер был потрясён: сын оскорблял его!
Старик нервно передёрнул плечами, точно его знобило.
— Странное поколение! У нас не было таких противоречий… Вы разделились на два непримиримых лагеря. Когда вы встретитесь, это будет хуже войны… А ведь вы — родные братья. Почему это, мой мальчик?
— Я и Эрнст? Мы же как люди разных веков. В моё время Германию трясла лихорадка войны и в ней загоралось пламя революции. В такой температуре открываются глаза на многое. А он не знает ничего, кроме трескотни господина «национального барабанщика»! Это для него лучшая музыка в мире.
Генерал остановил его движением рука:
— Договорим после обеда.