19

   Чемберлен сидел усталый, равнодушный. Его длинное худое тело так глубоко ушло в кресло, что голова оказалась много ниже высокой готической спинки. Ему было неудобно, хотелось откинуться, но прямая спинка мешала. От этого он совершал головой странные, беспомощные движения. Взгляд бесцветных старческих глаз был устремлён прямо на жёлтое лицо Флеминга, но тот не мог бы сказать с уверенностью, что премьер его видит. Временами голос Флеминга повышался, тогда во взгляде Чемберлена мелькало что-то вроде испуга и выражение его лица делалось несколько более осмысленным, но по мере того, как снова затихал голос секретаря, черты лица премьера принимали прежнее отсутствующее выражение.
   Премьер старался сдерживать одолевавшую его нервную зевоту. Насколько хватало сил, он внимательно слушал нового секретаря, которого ему подсунул Бен. Бен уверял, будто, имея рядом с собой этого человека, можно отказаться от собственной памяти. Будто бы однажды сказанное при Флеминге или прочитанное им может быть воспроизведено им в любой момент и в точном контексте.
   Перед тем как отправиться на совещание, Чемберлен хотел освежить в памяти всё, что относилось к чехословацкой проблеме, восстановить содержание переговоров и тексты решений, предложений и нот, посланных чехам и полученных от них.
   — Слава всевышнему! Сегодня этой возне со строптивым народцем будет положен конец!
   Взгляд Чемберлена равнодушно скользнул по массивной фигуре Флеминга, по его большому, с нездоровой жёлтой кожей лицу с резко выдающимися скулами и тёмными мешками под глазами.
   — Вы нездоровы, Флеминг? — ни с того, ни с сего спросил премьер, прерывая доклад, от которого ему неудержимо хотелось спать.
   — Тропическая лихорадка, сэр.
   — Где вы её подцепили?
   — На Новой Гвинее, сэр.
   — Стоило ездить этакую даль за таким товаром.
   — Я привёз ещё отличную коллекцию бабочек, сэр.
   При этих словах взгляд Чемберлена заметно оживился, и он выпрямился в кресле.
   — Вы говорите: бабочки?
   — Совершенно удивительные экземпляры, сэр.
   — С Новой Зеландии?
   — С Новой Гвинеи, сэр.
   Чемберлен посмотрел мимо уха Флеминга на видневшуюся за высоким окном светлую голубизну осеннего баварского неба. Он мечтательно улыбнулся.
   — Я вам признаюсь, Флеминг: в раннем детстве я любил бабочек.
   — В этом нет ничего предосудительного, чтобы делать из этого тайну.
   — Да, но понимаете, — Чемберлен бессмысленно хихикнул, — мне тогда казалось, что мальчику должно быть очень стыдно носиться по полям с сачком и потом восхищаться красотой насаженных на булавки крохотных разноцветных существ… Честное слово, из-за этого стыда я отказывал себе в удовольствии ловить бабочек. Это было моею тайной, никогда не удовлетворённой страстью, хе-хе… А вы их много наловили?.. Да вы садитесь, почему вы стоите?
   — Благодарю, сэр. Отличную коллекцию. Когда я преподносил её в дар Ботаническому музею, то мне сказали, что у них никогда ещё не бывало такого экземпляра. Troides meridionalis Rothsch.
   Чемберлен приставил ладонь к уху:
   — Как вы сказали?
   — Troides meridionalis Rothsch, изумительный вид.
   Чемберлен оживился и заёрзал в кресле.
   — Очень интересно, Флеминг, чрезвычайно интересно!
   — Если это вас действительно интересует, сэр, я буду рад поднести вам мою печатную работу о бабочках Гвинеи. — Флеминг скромно потупился. — Она удостоена Малой бронзовой медали Королевского общества.
   — Это все необыкновенно интересно! — Чемберлен сделал попытку приподняться с кресла. — Как только мы покончим с этими скучными делами и вернёмся в Лондон, вы непременно должны показать мне вашу работу.
   — Вы очень любезны, сэр.
   — Может быть, я займусь ещё бабочками, а? Как вы думаете, Флеминг?
   — Это очень увлекательно, сэр.
   — Действительно, что может мне помешать заняться тем, что мне нравится?.. Жаль, что у меня не будет времени побывать на Новой Гвиане.
   — Гвинее, сэр.
   — Я и говорю: Гвинее, у вас неладно со слухом… Но я думаю, что при удаче и в Англии можно поймать недурные экземпляры. Я видел бабочек даже в Ричмонде… Я вам очень благодарен, Флеминг, вы вернули меня в далёкое детство…
   Он не договорил: без доклада, как свой человек, вошёл Нельсон.
   — Несколько слов, сэр.
   — Прошу, Гораций, прошу.
   Нельсон повёл глазами в сторону Флеминга.
   — Вы свободны, Флеминг, — послушно промямлил премьер.
   — Прилетел господин Даладье, — сказал Нельсон, когда Флеминг вышел. — Я передал ему ваше желание повидаться в частном порядке, прежде чем начнётся конференция.
   — Я выражал такое желание?
   — Сегодня утром.
   — Ну что же… это очень умно, очень.
   — Кому прикажете присутствовать, сэр?
   — Нет, нет, Гораций. Никаких секретарей, никаких записей, совершенно частная и доверительная встреча.
   — Если позволите, я проведу Даладье сюда так, что о встрече, кроме нас троих, никто не будет знать…
   — Именно так, Гораций, именно так… Вы одобряете мою идею, Гораций?
   Чемберлен беспокойно заёрзал в кресле.
   — Мне нужно несколько минут, чтобы переменить воротничок. В последнее время у меня стала потеть шея.
   — Вы уже говорили мне, — с досадою, морщась, сказал Нельсон. — Я советовал вам поговорить с врачами…
   — С врачами? Прекрасная идея. Пусть врач придёт, я должен с ним поговорить. Это отвратительно: вечно мокрый воротничок.
   Нельсон терпеливо ждал, когда он кончит болтать, потом невозмутимо сказал:
   — Через пять минут я приглашу господина Даладье.
   — Даладье? Ах, да, Даладье, а я думал — вы о враче.
   Когда Нельсон вернулся с Даладье, на Чемберлене был свежий стоячий воротничок необыкновенной вышины, казавшийся все же слишком низким для его морщинистой жёлтой шеи.
   Даладье старался придать значительность выражению своего неприветливого мясистого лица, которое считал похожим на лицо Наполеона. Каждое движение его тяжёлого, грубо срубленного тела было исполнено сознанием важности миссии, определённой ему историей.
   Едва обменявшись с ним несколькими словами приветствия, Чемберлен заговорил о беспокойстве, которое ему внушает предстоящее свидание.
   — Что ещё может выдумать Муссолини?
   — Какие бы предложения он ни сделал, — меланхолически заявил Даладье, — я заранее с ним согласен.
   — Давайте условимся, — несколько оживившись, сказал Чемберлен: — обещаем дуче принять всякое его предложение. А в дальнейшем будет видно, что из наших обещаний стоит выполнить.
   — Выполнить придётся все, без чего нельзя умиротворить Гитлера, — с важностью произнёс Даладье.
   — Да, да, именно так: умиротворить его, умиротворить во что бы то ни стало. Я совершенно убеждён: если мы не достигнем соглашения, он завтра откроет военные действия.
   — И вместе с тем я верю в искренность его желания установить твёрдый порядок в Средней Европе, что вовсе не противоречит и нашим намерениям. Твёрдый порядок!
   — А возражения чехов?
   Морщины, собравшиеся вокруг рта и носа Даладье, превратили его лицо в безобразную маску. У французского премьера это называлось улыбкой.
   — Известен ли вам в юридической практике случай, когда суд спрашивал у приговорённого согласия быть обезглавленным?
   Но Чемберлену было не до шуток. Ему не давал покоя страх, испытываемый перед реакцией английского народа на происходящее. Ведь с этой реакцией ему придётся столкнуться по возвращении в Лондон. Он не был уверен в том, что рядовой англичанин, воспитанный на парламентско-демократической фразеологии, простит ему преступление, замышляемое сегодня против Чехословакии.
   — Канцлер не понимает, что я не могу вернуться в Лондон с решением, которое хотя бы внешне не будет приемлемо для общественного мнения Англии, — пожаловался Чемберлен. — Гитлер не хочет этого понять. Он требует все больше и больше, — ворчливо проговорил он. — И я вынужден уступать и уступать, не считаясь ни с чем.
   — Надеюсь, в этом смысле дуче будет на вашей стороне. Я восхищён его идеей собрать нас тут, в Мюнхене, для решительного разговора.
   — Я все же сожалею, — сказал после некоторого молчания Чемберлен, — что Гитлер не пригласил сюда ни одного чеха, с которым можно было бы посоветоваться в случае затруднения.
   — Никаких затруднений нет и не должно быть. — Даладье разрубил воздух решительным движением смуглой, поросшей чёрными волосами руки. — Если мы скажем «да», то о чём же спрашивать чехов?
   — Речь идёт о важнейших укреплениях в Судетских горах! Отдав их немцам, мы делаем чехов совершенно беззащитными.
   — Эти укрепления были нужны нам не меньше, чем чехам. Недаром же французы называли их «южной линией Мажино». И если я решаюсь отдать их, при чем тут чехи? — Даладье высоко поднял толстые, словно набитые ватой, плечи. Он пошевелил в воздухе короткими волосатыми пальцами, как будто пытаясь ухватить ускользавший от него довод. — Разве мы не были правы тогда, в деле с Испанией, когда вас меньше всего интересовало мнение самих испанцев? — Он исподлобья посмотрел на Чемберлена, но, не дождавшись ответа, продолжал: — Мы с вами до сих пор не были бы уверены, что испанский вопрос исчерпан, если бы стали слушать Альвареса дель Вайо и других… Не хотите же вы повторения такого спектакля и с этими… с чехами!.. Все складывается чрезвычайно удачно; дело можно, повидимому, закончить — трик, трак! — И он, как фокусник, прищёлкнул пальцами: — Трик-грак!
   — Прага может заупрямиться. Бенеш в отчаянии может броситься в объятия русских.
   — К счастью, аграрии достаточно сильны, чтобы не допустить такого оборота дел.
   Даладье встал и прошёлся, без стеснения потягиваясь. Он остановился напротив британского премьера, расставил толстые ноги и, засунув одну руку сзади под пиджак и без церемонии почёсывая поясницу, другою похлопал себя по губам, желая показать, как ему скучно от этих разговоров.
   — Будем откровенны, — с развязностью проговорил он. — Важно, чтобы все было решено как можно быстрей, прежде чем чехи действительно успеют сговориться с русскими.
   — Вы правы: главное — как можно быстрей, — согласился Чемберлен.
   — Нужно отдать Гитлеру Судеты, прежде чем он придумает ещё какие-нибудь требования, которым мы уже не сможем уступить. — И Даладье снова решительно рубанул воздух.

20

   Капли падали с бетонного свода с угнетающей размеренностью, как будто где-то там, в многометровой железобетонной толще купола, был запрятан точный прибор, отмеривавший их секунда за секундой. Хотя от места, куда падала вода, до изголовья было сантиметров десять, Ярошу казалось, что капли ударяют ему в самое темя. Вообще ему было трудно привыкнуть к жизни в каземате форта. Легко ли лётчику вместо свободного простора неба оказаться в подземелье, на глубине нескольких метров, вместо жизни птицы влачить существование крота! Пусть он пошёл на это добровольно, пусть все они, кто сидит в этой норе, поклялись, что форт «Ц» достанется нацистам только с трупами его защитников, — все это не скрашивало неприглядности непривычного жилья. И, право, не будь около Яроша старых товарищей по испанской войне, он, наверно, не выдержал бы — ушёл бы на поверхность, проситься обратно в воздух. Жаль, что с ним нет ещё и Зинна, не вступившего в отборный гарнизон форта, чтобы не бросать своего передатчика.
   Люди нервничали. Большая часть их сумрачно молчала, сбитая с толку поведением французов и англичан. Но кое-кто ворчал, Ярош — больше других.
   — Что за идиотизм! — говорил он сквозь сжатые зубы. — Построить чудесные форты, набить их замечательными орудиями, снабдить самыми совершенными приборами — и забыть о людях, которым предстоит приводить все это в действие.
   — Люди! — насмешливо проговорил телефонист, сидевший в дальнем углу каземата. — Цена солдату — десять граммов свинца. Тесно, сыро? Подумаешь! Солдат не барышня.
   — Со всем этим я готов примириться, — сказал Ярош, — но вот эта проклятая капля… Я сойду с ума…
   — Перестань, — остановил его Цихауэр. — Посмотри на Даррака.
   И он кивком головы указал на скрипача, лежавшего на койке, закинув ногу на ногу, и сосредоточенно читавшего нотную тетрадь.
   — Луи?! — воскликнул Ярош. — Ему хорошо. Вокруг него всегда тот мир, который он пожелает создать. Вон посмотри: воображает себя в волшебном лесу или, быть может, в хижине горного короля… А я не могу не думать о том, что, вероятно, сейчас мои товарищи на мною испытанных самолётах идут в воздух…
   — Брось философствовать, — перебил Цихауэр. — Ты уже сказал себе, что ты простой пехотный солдат, — и баста.
   — Да, — согласился Ярош, — это так… Если бы только не эта проклятая капля.
   Луи оторвался от нот.
   — Ты надоел мне со своею каплей. — Он размял отсыревшую сигарету. — Капля — это в конце концов напоминание о том, что мир не кончается у нас над головою, что над нами есть ещё что-то, кроме железа и бетона, пушек и пулемётов, мин и колючей проволоки… — Он привстал на койке и поймал в пригоршню несколько капель, упавших со свода. — Не суп, не водка, а самая честная вода. Оттуда, где под ногами пружинит засыпанная осенними листьями земля, где щебечут птицы… Одним словом, вода из того мира, который ещё существует и который безусловно опять будет нашим. Может быть, там дождь шуршит сейчас по ветвям деревьев и ручьи звенят все громче…
   — Или светит солнце, — мечтательно проговорил Цихауэр, — и высоко-высоко над вершинами кедров, так высоко, что невозможно изобразить кистью, висят лёгкие мазки облачков…
   Он спустил ноги с койки и оглядел товарищей.
   — Даже удивительно думать, что где-то голубеет небо и есть, наверно, люди, которые не думают о возможности войны.
   — В Чехии таких нет, — раздражённо сказал Ярош. — Чехи хотят драться. Мы не хотим, чтобы нацистские свиньи пришли на нашу землю. Да, я буду драться за то, чтобы ни один кусочек моей земли не принадлежал коричневой сволочи.
   — Все будет именно так, как ты хочешь, — уверенно проговорил Цихауэр. — Не думаешь же ты, что все правительство покончит самоубийством?
   — Я не знаю, капитулируют ли наши министры и генералы, — сказал Ярош, — но народ будет драться.
   Луи в сомнении покачал головою.
   — Воевать без министров трудновато, а уж без генералов и вовсе нельзя.
   — Если взамен выкинутых на помойку негодных не явятся такие, которые пойдут с народом и поведут его, — сказал Цихауэр.
   Каптенармус, рыхлый человек с пушистыми чёрными усами, закрывавшими половину розовых щёк, оторвался от губной гармоники, из которой неутомимо извлекал гнусавые звуки.
   — Ну, нет, брат, — сердито сказал он, — ты такие разговоры брось. Делать революцию, когда враг у ворот, — за это мы оторвём голову.
   — Дело не в революции, а в защите нашей страны от врагов, кто бы они ни были — немцы или свои, — проговорил телефонист.
   — Верно, друг! — воскликнул Цихауэр. — Вооружённый народ сумеет отстоять от любого врага себя и своё государство, которое создаст на месте развалившейся гнилятины.
   Несколько мгновений в каземате царило молчание, в котором были отчётливо слышны удары капель, падающих с бетонного свода.
   — Не понимаю я таких политических тонкостей, — проворчал каптенармус. — По мне государство — так оно и есть государство. Мне во всяком государстве хорошо… Только бы оно не было таким, о котором толкуют коммунисты.
   — Вот что! — Телефонист протяжно свистнул. — Дрожишь за свою бакалейную лавку. — И сквозь зубы зло добавил: — Шкура!.. А впрочем… — задумчиво продолжал он, — я полагаю, что на этот раз не прав и Руди Цихауэр: если французы не помогут нам сдержать проклятых гитлеровцев — крышка! Всем нам крышка! И тем, что сидят на горе в Праге, и нашему брату — простому люду. Гитлер вымотает из нас кишки!
   — Да что вы, в самом деле, заладили похоронные разговоры? — рассердился Даррак. — Французы одумаются, они заставят своих министров понять, что капитуляция перед Гитлером — смерть для них самих.
   — Чорта с два! — огрызнулся телефонист. — Одумались они с Испанией?.. Капитулировали — и стригут себе купоны как ни в чём не бывало. Видели мы, как они «одумываются». Господа Даладье и Гамелены могут сдать Гитлеру и Париж.
   — Никто не посмеет даже в мыслях пустить немцев к сердцу Франции! — запальчиво воскликнул Луи. — Народ им не позволит!
   Телефонист расхохотался:
   — Уж не ты ли им помешаешь?
   — Нас миллионы.
   — Тошно тебя слушать. Прежде чем вы успеете сообразить, немцы будут маршировать под Триумфальной аркой.
   — Молчи! Ты не смеешь об этом и думать.
   — Бросьте ссориться, — вступился Цихауэр. — Каждый прав по-своему; настоящие французы не могут об этом даже думать, но сумеют ли они предупредить катастрофу, которая идёт к ним из-за Рейна?
   — Скажи откровенно, Руди, — спросил Луи, — ты презираешь французов?
   — Я дрался рядом с батальоном Жореса.
   — Почему же ты так говоришь?
   — Я презираю ваше правительство.
   — А говорят: каждый народ имеет то правительство, какого заслуживает, — усмехнулся телефонист. — И не будут ли сами французы достойны презрения, если станут терпеть правительство, которое продаёт их на каждом шагу?
   — Кому это? — спросил каптенармус.
   — Тем же немцам… Хотел бы я знать, откуда у этих немцев столько денег? Ещё недавно они были голы и босы, а теперь, глядите, покупают правительства налево и направо.
   — Видно, у них нашёлся дядюшка с деньгами, — сказал Луи. — Но нынче дядюшки даром ничего не дают.
   — Ясно, что не даром… Может статься, Германия не единственная фигура в этой тёмной игре? — Телефонист хитро подмигнул.
   — А кто же ещё, по-твоему? — с недоверием спросил каптенармус.
   — Американский дядюшка нашёлся у фрица.
   — Скажешь тоже!
   — А что же тут невероятного? Народ правильно толкует: кто боится Испанской республики?.. Те, у кого денежки плачут, если народ власть возьмёт. А чьи там денежки? Знающие люди говорят: английские да американские… А что этот голоштанник Гитлер без богатых дядюшек? Пшик — и нет его!.. — И с нескрываемой ненавистью закончил: — Мало что палач, так ещё за чужой счёт… А тем-то, американцам, такие и нужны!.. И среди чехов ищут таких же скотов: нельзя ли кого купить, да подешевле?.. Чтобы чужими руками Чехию в американский карман сунуть…
   — Что бы ни случилось там, наверху, наше дело держаться, — сказал Цихауэр. — Мы пост номер семнадцать — инженерное обеспечение склада боеприпасов форта «Ц». Я стараюсь, чтобы мои мозги работали сейчас в таком масштабе.
   — Это потому, что ты ещё слишком немец, — сказал Ярош. — Небось, не был бы так спокоен, если бы за спиною вместо Праги стоял Берлин. — Поймав на себе укоризненный взгляд Цихауэра, Ярош смутился. — Не сердись. Это я так, от ярости. Знаю: ты весь тут. Так же, как Луи, как я, как все мы, настоящие чехи.
   — Все: чехи, чехи, чехи!.. — неожиданно раздалось из чёрной пасти, которою начиналась потерна. Там уже некоторое время стоял Каске и слушал разговор, происходивший в каземате. — Как будто мы здесь не для того, чтобы защищать своё отечество. Ну, что же вы замолчали?.. Чужой я, что ли?
   Ответом Каске было общее молчание.
   — Молчите… — обиженно повторил он. — Словно вошёл не такой же солдат, как вы.
   — С чего ты взял, мы вовсе не замолчали, — сконфуженно проговорил каптенармус. — Честное слово, Фриц, мы тут ничего такого не говорили… просто поспорили немножко. Ты все где-то пропадаешь, мы даже и забыли про тебя.
   — Вот, вот, — стараясь казаться добродушным, что ему, однако, плохо удавалось, проговорил Каске, — про меня всегда забывают. Каске что-то вроде старого сапога: надели на ногу и забыли.
   — Ты о себе довольно высокого мнения, — иронически бросил Цихауэр, который с особенным удовольствием пользовался теперь тем, что солдатский мундир уравнял его с деспотичным механиком.
   Все засмеялись. Каске оглядел их, одного за другим, исподлобья злыми глазами и остановил взгляд на вошедшем в каземат священнике.
   Отец Август Гаусс осенил солдат быстрым, небрежным крестом и притронулся пальцами к фуражке военного капеллана.
   — Все спорите, ссоритесь, — сказал он укоризненно и присел на койку Яроша. — Разве теперь время разбирать, кто немец, кто чех?
   — Этому всегда время, — хмуро проворчал телефонист.
   — Каске немец и должен им оставаться — для себя, для всех нас. В душе и в делах, — наставительно произнёс священник. — Разве деды господина Каске не жили в этих горах, не обрабатывали их, не содействовали их процветанию, не ели честно заработанный хлеб, забывая о том, что они немцы, трудясь бок о бок с чехами?
   — Именно, — не сдерживаясь, выкрикнул телефонист, — бок о бок, всегда с плёткой в руках; всегда либо в шапке жандарма, либо с тростью помещика. Мы их хорошо помним — и наших «королевско-императорских» немцев и мадьяр великой двуединой империи славных Габсбургов.
   — По-вашему, чтобы быть честным человеком, нужно перестать быть немцем? — Август покачал головой. — Словно немцы не такой же народ, как все другие.
   — Тут-то и зарыта собака! — горячо воскликнул Даррак. — Вопрос в том, о каких немцах идёт речь. Из-за того, что некоторые из них возомнили себя особенным народом, все и пошло кувырком. Вот и приходится теперь выбирать: называть ли кого-либо немцем или честным человеком? Разве я не прав, Руди? Ты сам был немцем…
   Цихауэр вскинул голову.
   — Немцем я не только был, но и остался. И всегда останусь. Но именно немцем, а не гитлеровской швалью.
   Каске посмотрел на него злобно горящими глазами, но смолчал.
   — Послушайте-ка, ребята, — вмешался каптенармус, — бросьте вы ссориться. Политика не для нас с вами.
   — Заткнись ты, Погорак! — крикнул телефонист. — Сейчас опять заговоришь о Сыровы. Слышали мы его речи: «Идите по домам и доверьтесь правительству». К чорту правительство, которое поджимает хвост при одном виде немецких псов!
   — Я тоже умею браниться, ребята, — вдруг повышая голос и как бы сразу превращаясь из священника в офицера, проговорил Август. — Не воображайте, что вы одни были солдатами и никто, кроме вас, не сумеет постоять за себя. К чорту такие разговорчики! С чего вы взяли, будто немец не может понять того, что надвигается на Судеты? Именно потому, что мы с Каске немцы, мы здесь, в этом форте, и не уйдём из него даже тогда, когда уйдёте все вы. Не одним вам тесно на этом свете с Гитлером.
   — Пусть сам Бенеш придёт сюда и скажет: «Каске, оставь свой пост» — я не уйду, — сказал Каске.
   — А знаете, ребята, мне это нравится! — воскликнул Даррак. — Так и должен рассуждать солдат.
   — Да, — раздельно и громко сказал Цихауэр. — Если он… провокатор.
   Каске подскочил к художнику.
   — Что ты сказал?
   Цихауэр спокойно выдержал взгляд механика. Он знал, что Каске дрянь, ни на грош не верил ни его разглагольствованиям, ни проповедям отца Августа. Больше того, он подозревал их в способности предать, но раз власти нашли возможным включить их в состав гарнизона, не его дело спорить.
   Он только сказал:
   — Солдат, даже самый храбрый, должен понять, что один несвоевременный выстрел на границе может окончиться трагедией для всей Чехословакия. Вы, Каске…
   — Господин Каске, — сердито поправил механик.
   — Вы, Каске, — упрямо повторил художник, — знаете, что Гитлеру только и нужен такой провокационный выстрел на границе, чтобы вторгнуться сюда всеми силами и захватить уже не только Судеты, которые так любезно предлагают им господа чемберлены, а всё, что ему захочется.
   Повелительным движением Август заставил спорщиков замолчать.
   — Послушайте, Цихауэр, вы ещё новичок в таких делах, а я вам скажу: если чехи отдадут без боя эти прекрасные укрепления на оборонительном рубеже, созданном для них самою природой, то чешское государство будет беззащитно, как цыплёнок.
   — Правительство знает это не хуже вас.
   — Знает или нет, но у него не будет больше естественной линии для обороны против наступления гитлеровцев и, поверьте мне, не будет времени, чтобы создать новые форты. Это говорю вам я, старый солдат, видевший Верден. У чехов один выход: ни шагу назад, что бы ни толковали политики.
   — Мы дали клятву слушаться офицеров.
   — Бог дал мне власть разрешать клятвы… Умереть на этих фортах — вот задача честного защитника республики. Если будет бой, мы будем драться. Если бой будет проигран — взорвём форт. Вот и все, — решительно закончил Август.
   — Нет, не все, господин патер! — возразил Цихауэр. — Есть ещё одна возможность. — Он на мгновение умолк и с видимым усилием договорил. — Капитуляция, приказ отойти без боя.
   — Отойти без боя? — Август рассмеялся. — Сразу видно, что вы не прошли школу немецкой армии.
   — В Германии мне довелось побывать в школе, от которой отказались бы и вы.
   Август с любопытством посмотрел на Цихауэра, но тот промолчал. Священник продолжал тоном наставника:
   — Вы — семнадцатый пост, и не мне вас учить тому, что это значит. — Он положил руку на маленький пульт с рубильником, прикрытым запломбированным щитком. После некоторого молчания он, прищурившись, посмотрел сначала на Яроша, потом на телефониста. — Или вы боитесь? Скажите мне прямо: отец, мы хотим жить, — и я помогу вам перенести это испытание… Ну, не стыдитесь, говорите же, перед вами священник. — Он снова притронулся к маленькому рубильнику. — Если вам страшно, я останусь тут. — В его голосе появились тёплые нотки: — Понимаю, друзья мои, вы все молоды. Я понимаю вас. Хорошо, идите с миром, я останусь тут, как если бы господь судил испить эту чашу не вам, а мне. — Он исподтишка наблюдал за впечатлением, какое производят его слова на солдат. Но ни выражение их лиц, ни взгляды, которыми они избегали встречаться с глазами Августа, не говорили о том, что его речи доходят до их сердец. Один только Каске, стараясь попасть в тон священнику, с напускной отвагой сказал: