— Стрельцов-то порубили, а!.. — тихо, с жалостью воскликнул старый митрополит. — Что же он себе думает, злодей?
   — С ногайцами сговаривается…
   — Большой разбой затевает, — сказал Алексеев. — Надо все, все государю отписать, все без утайки… Пушки не отдал, казаков не распускает, всех с собой подбивает, воронежцам за припас отдал и снова их в долю берет, за новый… Куда наметился с такой силой?
* * *
   Видерос и с ним восемь стрельцов, все о двуконь, гнали день и ночь из Астрахани в междуречье. Догнали Разина на Дону. Капитан с ходу изложил атаману свои соображения по поводу опасности, которой он, Разин, продолжая своевольничать, подвергает себя и своих товарищей. Высокий князь (царь) может разгневаться — будет плохо. Неужели умный атаман не понимает этого?
   Степан уставился на немца, долго молчал… Он не понимал, почему — немец?
   — Все? — спросил он, больше изумленный, чем встревоженный.
   — Если ты последофать сфой некороши самисли, то будет потребофать фосфращать фcе подданый царя, а ф слючай сопротифлений, нет болше царская милость и нет пощада. Надо пить очшень разумный шеловэк…
   Разговор случился в присутствии есаулов и нескольких сотников, которые наблюдали за переправой.
   Войско Разина переправлялось на правый берег Дона. Пушки сплавляли на саликах (узких, в пять-шесть бревен, плотах), конные переплывали, стоя на лошадях.
   Степан, заговоривший сперва спокойно, скоро утратил спокойствие и, чем дальше, тем больше распалялся. Разозлила опять бумага, и в придачу к ней — тупой казенный немец.
   — Как ты явился ко мне, образина? — спросил он.
   — На конь, — ответил немец. — Калеп!
   — Ты не подумал, что оставишь здесь голову? А ну, покажь твою храбрость!.. — Степан выхватил саблю и занес над головой немца. Тот присел в ужасе, закрылся руками. — Как ты посмел явиться ко мне, змеиный ты выползок, такой мне позор советовать: чтоб я предал товарищей моих! Это где так делают?! Кто тебя научил так думать, прихвостень воеводин? Воеводы? Отсеку вот язык-то, чтоб не молотил больше… — Степан вложил саблю в ножны.
   Капитан молчал.
   — Что? Хватило настырности явиться, да нет духу ответ держать! Ступай, гнида… милую тебя. Придешь, откуда послали, скажи: дул я вилюжками с высокой колокольни и на господ твоих, и на царя. И скажи господину своему: я с ним стренусь. Я приду раньше, чем он думает. И накажу его за дерзость. Скажи всем князьям: я князь от роду вольный, и все воеводы мне в подметки не годятся. Пускай помнют. А забудут, я приду — напомнить. — Степан резко отвернулся и пошел прочь. — Ларька, проводи немца в степь, — сказал на ходу Ларьке Тимофееву.
   Капитану подвели коня… Он вдел трясущуюся ногу в стремя, сел в седло. Иван Черноярец огрел его коня саблей в ножнах. Конь прыгнул и понес; капитан чудом не вылетел из седла. Казаки засмеялись.
   — Смех смехом, — сказал раздумчиво Фрол Минаев, когда немец ускакал, — а царю-то уж донесли. Про все. Так что… посмеемся, да задумаемся.
   Иван Черноярец внимательно посмотрел на него:
   — Ты к чему?
   — Ни к чему! Сразу — «к чему». Так — думаю. Нашим-то, Ларьке-то с Мишкой, несдобровать будет в Москве, когда поедут: они царю одно, а тот уж все знает.
   — Экие тебя думы нехорошие одолели, — засмеялся Иван. — Пойдем-ка выпьем. Мы теперь — дома.
   — Дома, так теперь и думать не надо?
   — Думать — это надо голову крепкую, а моя едва винишко дюжит, и то кружится… Пошли! Не обмирай раньше время, что будет, то и будь.
   — Иди пей. — Фрол стегнул плетью подпрыгнувший к его ногам легкий ком перекати-поля. — Тоже, вишь, думать не хочет: катается туда-сюда. Но этой голове хоть не больно… — Фрол еще разок стегнул ветвястый шар и пнул его — катиться дальше. — А наши, Ваня, так закружутся, что и… отлетят вовсе. Не ерепенься шибко-то, тут наскоком не много возьмешь… да храбростью. Тут и подумать не грех.
   — Ну-ка, ну-ка, — всерьез заинтересовался Иван, взял Фрола за руку, повел в сторонку, подальше от других. — Чего это ты такое носишь? Скажи мне…
   Фрол охотно отошел с Иваном, они присели на берегу на жесткую колючую травку.
   — Ну? — спросил Иван.
   — Не дело он затевает, — сразу сказал Фрол. — Не токмо не дело, а тут нам всем и каюк будет. Неужель ты-то не понимаешь?
   — Не понимаешь… — повторил задумчиво Иван. — Можеть, и понимаешь, да… А чего ты советуешь?
   — Давайте сберемся вместях — прижмем его к стенке: пускай выложит, чего задумал…
   — Да он и так выкладает, чего прижимать-то?
   — Он не все говорит! Как он думает царя одолеть, какой силой? Говорил он тебе? Вон с этими, — Фрол кивнул на ту сторону Дона, — которые рот разинули — ждут не дождутся, как пожрать да попить даром? Они? Они побегут сломя голову, как только им из Москвы пальцем погрозят. На кого же надежа-то?
   Иван молчал.
   — «Гадов повывесть» — это легко сказать. С кем ты их повыведешь?
   — Ну, и чего ты надумал? — спросил Иван.
   — Ничего! Чего я-то надумаю? Давай спросим его: чего он надумал? Чего он разошелся — обрадовался, персов тряхнул? Не он первый тряхнул… Все на Москву и метились после того? Кто это?
   — Васька Ус вон… ходил же к Москве.
   — Васька, как пришел туда, так и ушел, не ушел, а — на крыльях летел… Васька. Грозить он шел, Васька-то? Он хлеба просить шел…
   — Ну, это уж там как вышло бы, — нехотя возразил Иван. — Так уж вышло. А повернись дело другим боком, не просить бы стал, а так взял. Я, Фрол, одно не пойму: ты страху нагоняешь, чтоб посмелей отвалить от нас, или правда тебя смутные думы одолели?
   Фрол помолчал несколько… И сказал с обидой, сердито:
   — Да идите вы, господи!.. Идите, куда душа велит, кто вас держит-то. Но уж… смотреть на вас да большие глаза делать от дива великого — какие вы смелые, — это уж вы тоже… силком не заставляйте, пошли вы к такой-то матери.
   — А чего ты осердился-то? — просто сказал Иван. — Мне правда понять охота: по робости ты или…
   — По робости, по робости.
   — Ну-у… зря осердился-то.
   — Да чего тут сердиться? — Фрол резко крутнулся на месте — к Ивану. — На баранов рази обижаются, когда они дуром прут? Их бичами стараются направить…
   — Да нет, ты с бичами-то погоди маленько, погоди, — ощетинился Иван. — Бич, он тоже об двух концах…
   — Да мне жалко вас! — чуть не закричал Фрол. — Усеете головами своими степь вон за Волгой, и все. Чего больше-то?
   — Ну, и усеем! Хоть за дело…
   — Какое дело? Не перевариваю дураков!.. Долбит одно: за дело, за дело… За какое за дело-то? За какое?
   — Боярство унять…
   — Тьфу!.. — Фрол встал, постоял — хотел, видно, что-то еще сказать, но невтерпеж стало с дубоватым Иваном — ушел, широко отмеряя шаги.
   Иван еще посидел маленько… Поогляделся на переправу… И встал тоже и пошел заниматься привычными войсковыми делами. Тут он все знал и понимал до тонкости.
* * *
   — А вот скажи, Семка, — говорил Степан с Семкой-скоморохом, глядя на родимую реку и на облепивших ее казаков, — ты же много бывал по монастырям разным…
   Семка покивал головой — много.
   — Был я в Соловцах, — продолжал Степан, будто с неким слабым изумлением вслушиваясь в себя; в голове еще не утих скрип колесный, еще теплая пыль в горле чувствовалась, а через все это, через разноголосицу и скрип, через пыль и пот конский, через кровь стрелецкую, через тошный гул попоек, через все пробился в груди, под сердцем, живой родничок — и звенит, и щекочет: не поймешь, что такое хочет вспомнить душа, но что-то дорогое, родное… Дом, что ли, рядом, оттого вещует сердце. — И там, в Соловцах, видал я одну икону Божьей Матери с дитем, — рассказывал Степан. — Перед этой иконой все на коленки опускаются, и я опустился… Гляжу на ее, а она — смеется. Правда! Не совсем смеется, а улыбается, в глазу такая усмешка. Вроде горько ей, а вот перемогла себя и думает: «Ничего». Такая непонятная икона! Больше всех мне поглянулась. Я до-олго стоял возле… смотрю и смотрю, и все охота смотреть. Сам тоже думаю: «Ничего!» Как это так? Рази так можно? Не по-божьи как-то…
   Семка подумал и пожал плечами неопределенно.
   Степан поглядел на него… Но он и не надеялся на ответ — он с собой рассуждал. И мысль его то хватала в края далекие, давние, то опять высоко и трепетно замирала, как ястреб в степном небе, — все над тем же местом…
   — Нет, Семка, — сказал он вдруг иным тоном, доверчиво, — не ее страшусь, гундосую, не смерть… Страшусь укора вашего: ну-ка, да всем придется сложить головы?.. А? — Степан опять посмотрел на калеку, в его невинные глаза, и жалость прищемила сердце. Он отвернулся. Помолчал и сказал тихо: — Не знаю… Не знаю, Семка, не знаю. И посоветоваться не с кем. Уж и посоветовался бы, — не с кем, вот беда. Потянут кто куда… Нет, лучше уж не соваться: разнесут на клочки своими советами, сам себя не соберешь потом. Ничего, Семка!.. Не робей. Даст бог, не пропадем.
* * *
   Между тем Ларька с Мишкой Ярославовым и еще с тремя казаками «провожали в степь» капитана Видероса. Немец, оглядываясь на конвой, заметно нервничал и тосковал в недобром предчувствии. Он понимал, что за ним следуют неспроста, не мог только догадаться: что задумали казаки?
   Отъехали далеко…
   Ларька велел немцу и стрельцам, сопровождавшим его, спешиться. Те послушно это сделали.
   — Вы не так пришли к атаману, — сказал Ларька. — Слыхали, он вам сказал: «Я родом выше всех высоких князей». Слыхали? — Глаза Ларькины излучали веселость, точно он затевал с малыми ребятами озорную потеху.
   — Слыхали. — Стрельцы тоже затревожились, уловив в глазах есаула недоброе: веселость-то веселость, но какая-то… с прищуром.
   — Так кто же так подступается, как вы? — Ларька оставался на коне, а трое казаков и Мишка слезли с коней.
   — А как надо? — спросили стрельцы.
   — На карачках. Надо, не доходя двадцать сажен, пасть на карачки и полозть. Давайте-ка спробуем. Научимся, вернемся до атамана и покажем, как мы умеем. А то заявились!.. Стыд головушке. Давайте-ка пообзыкнем сперва, потом уж… Ну!
   Стрельцы с капитаном отошли на двадцать саженей, пали на четвереньки и поползли к Ларьке. Проползли немного, и капитан возмутился. Он встал.
   — Ихь… — показал на себя пальцем, — исьпольняет посоль. Никогда, ни ф какой страна посоль… Посоль — это пошотный шеловэк…
   — Мишка, посоли ему плетью одно место, чтоб он знал, какой бывает посол, — сказал Ларька; веселость играла в его синих глазах.
   — Я хочет объяснять правил, какой есть каждый страна! — воскликнул капитан. — Правил заключается…
   — Объясни ему, Мишка.
   — Можеть, ему лучше вытяжку сделать? — спросил здоровенный Мишка. — А? — И пошел к капитану.
   Стрельцы в ужасе поглядели на капитана: вытяжка — это когда вытягивают детородный орган. Это — смерть. Или, если не хотят смерти, — обидное, горькое увечье на всю жизнь. Это, кроме прочего, нечеловеческая мука.
   Ларька подумал.
   — Детишки есть? — спросил немца.
   Тот не понял.
   — Детишки, мол, детишки есть? Маленькие немцы…
   — Смотри, — показал Мишка, — вот так: а-а-а… — Показал, как нянчат. — У тебя есть дома?
   — Нет, — понял немец. — У меня есть… нефест.
   Казаки, а за ними и стрельцы засмеялись.
   — Ладно, — сказал Ларька. — Невесту жалко: ждет его, дурака, а он явится… с погремушкой в кармане. В куклы с им тада играть? Вложь плети, он и так поумнеет. Без плети, видно, не научишь. Мишка, ну-ка, как тебя грамоте учили?
   Мишка подошел к капитану, но капитан сам опустился на четвереньки и пополз к Ларьке, который изображал высокородного князя-атамана. За ним поползли стрельцы, не очень гнушаясь такой учебой.
   Подползли…
   — Ну? — спросил Ларька. — Как надо сказать?
   Стрельцы и капитан не знали, что надо сказать.
   — Ишо разок, — велел Ларька.
   — Подскажи ты нам, ради Христа, — взмолились стрельцы. — А то же мы так полный день будем ползать!
   — Надо сказать: прости нас, грешных, батюшка-атаман, мы с первого раза не догадались, как к тебе подступиться. Ну-ка. Ничего, уже выходит!.. Говорить ишо научимся ладом…
   Стрельцы и капитан завелись снова «на подступ». И так три раза они подступались к «атаману» и просили простить. Наконец Ларька сказал:
   — Ну вот: теперь хорошо. Теперь научились. Теперь, как ишо доведется когда-нибудь говорить с атаманом, будете так делать. Ехайте.
   — Фарфар! — тихонько воскликнул капитан, садясь на коня. — О, фарфар!..
   — Чего ты там? — услышал Ларька.
   — Я с конь беседофать…
   …В тот же день Ларька, Мишка и с ним еще пять казаков поехали в Москву «с топором и плахой» — челом бить царю-батюшке за вины казачьи. Так делали всегда после самовольных набегов на турок или персов, так решил сделать и Разин. Конечно, теперь воеводы нанесут туда всякой всячины, но пусть уж в этом ворохе будет и казачий поклон, так рассудил атаман.

15

   По известному казачьему обычаю, Разин заложил на Дону, на острове, земляной городок — Кагальник. Островок тот был в три версты длиной, неширокий.
   И стало на Дону два атамана: в Черкасске сидел Корней Яковлев, в Кагальнике — Степан Тимофеич, батюшка, скликатель всех, кого тяжелая русская жизнь — в великой неловкости своей — больно придавила, а кого попросту обобрала, покарала и вынудила на побег… Многих пригнал голод. Но кто способен убежать, тот способен к риску, в том всегда живет способность к мести, ее можно обнажить. Таких-то, способных на многое, на разбой, на войну, всех таких Разин привечал с любовью. И конечно, тут копился большой сговор. Не всегда и слова нужны, клятвы, заверения… Хватит, что люди все горести свои, все обиды снесли в кучу, а уж тут исход один: развернуться в сторону, где и случилась несправедливость. Как всякий русский, вполне свободный духом, Разин ценил людей безоглядных, тоже достаточно свободных, чтобы без сожаления и упрека все потерять в этой жизни, а вдвойне ценил, кому и терять-то нечего. И такие шли к нему… И если на пути из Астрахани он мучился и гадал, то тут его гадания кончились: он решил. Он успокоился и знал, что делать: надо эту силу отладить и навострить. И потом двинуть.
   Зажил разинский городок. Копали землянки (неглубокие, в три-четыре бревна над землей, с пологими скатами, обложенными пластами дерна, с трубами и отдушинами в верхнем ряду), рубили засеки по краям острова, стены (в край берега вбивали торчмя бревна вплотную друг к другу, с легким наклоном наружу, изнутри стена укреплялась еще одним рядом бревен, уложенных друг на друга и скрепленных с наружной стеной железными скобами, и изнутри же в рост человеческий насыпался земляной вал в сажень шириной), в стенах вырубались бойницы, печуры для нижнего боя; саженях в пятнадцати — двадцати друг от друга, вдоль засеки возводились раскаты (возвышения), и на них укреплялись пушки. Там и здесь по острову пылали горны походных кузниц: ковались скобы, багры, остроги, копья. Тульские, московские, других городов мастеровые правили на точилах сабли, ножи, копья, вырубали зубилами каменные ядра для пушек, шлифовали их крупносеяным песком.
   Атаман, как и сулился, не распустил казаков, а кого отпускал на побывку домой, то за крепкой порукой. Да и не рвались особенно… Семейные бегали налегке попроведать своих, отвезти гостинцев и тут же вертались — здесь веселей и привольней.
   К острову то и дело причаливали большие лодки — верхних по Дону, воронежских, тамбовских и иных русских городов торговых людей: шла торговлишка. Втыкались в островок и малые лодки, и выходили из них далеко не крестьянского или торгового облика люди. Иные кричали с берега — просили переправить. Эти — при оружии: донцы и сечевики. Сыскался вожак, нашлись и охотники. Или уж так: охотников было много, нашелся и вожак.
* * *
   Землянка Разина повыше других, пошире…
   Внутри стены увешаны персидскими коврами, на полу тоже ковры. По стенам — оружие: сабли, пистоли, ножи. Большой стол, скамьи вдоль стен, широкая кровать, печь. Свет падает сверху через отдушины и в узкие оконца, забранные слюдяными решетками.
   У хозяина гости. У хозяина пир.
   Степан — в красном углу. По бокам все те же — Стырь, дед Любим, Иван Черноярец, Федор Сукнин, Семка, сотники, Иван Поп. За хозяйку Матрена Говоруха, тетка Степана по матери, его крестная мать. Она, как прослышала о прибытии казаков, первой приехала в Кагальник из Черкасска. Она очень любила Степана.
   На столе жареное мясо, горячие лепешки, печенные на углях, солонина, рыба… Много вина.
   Хозяин и гости слегка уже хмельные. Гул стоит в землянке.
   — Братва! Казаки!.. — надрывался Иван Черноярец. — Дай выпить за желанный бой! Дай отвести душу!..
   Поутихли малость: чего у него там с душой такое?..
   — За самый любезный!.. — Иван дал себе волю — выпрягся скорей других. Его понимали: на походе держал себя казак в петле, лишний глоток вина не позволил. Ивана уважали. — С такими-то боями я б на край света дошел… — Иван широко улыбался, ибо затаил неожиданность с этим «боем» и собирался ту неожиданность брякнуть. Она его самого веселила.
   — Какой же это, Иван? — спросил Степан.
   — А какой мы без кровушки-то отыграли… В Астрахани! Как нас бог пронес, ума не приложу. Ни одного казака не потеряли… Это надо суметь. За тот самый бой!.. — Иван с пьяной угрозой оглядел всех, приглашая с собой выпить. — Ну?!.
   — Был бы калган на плечах, — заметил Стырь. — Чего не пройтись?
   — Батька, поклон тебе в ножки!.. — вконец растрогался Иван. — Спаси бог! Пьем!
   — За бой так за бой, — сказал Степан просто. — Не всегда будет так — без кровушки. Кресная, иди пригуби с нами!
   — Я, Степушка, с круга свихнусь тогда. Кто кормить-то будет? Вас вон сколь…
   — Наедимся, руки ишо целые, чего нас кормить? Иди, мне охота с тобой выпить.
   Матрена, сухая, подвижная старуха, вытерла о передник руки, протиснулась к Степану.
   — Давай, кресничек! — Приняла чарку. — С благополучным вас прибытием, казаки! Слава господу! А кто не вернулся — царство небесное, земля пухом лежать. Дай бог, чтоб и всегда так было — с добром да удачей.
   Выпили. Помолчали, вспомнив тех, кому не довелось дожить до этих хороших дней.
   — Как там, в Черкасском, Матрена Ивановна? — поинтересовался Федор Сукнин. — Ждут нас аль нет? Чего Корней, кум твой, подумывает?
   — Корней, он чего?.. Он притих. Его не враз поймешь: посапливает да на ус мотает.
   — Хитришь и ты, Ивановна. Он, знамо, хитер, да не на тебя. Ты-то все знаешь. Али от нас таисся?
   Повернулись к Матрене, ждали… Стало вовсе тихо. Конечно, охота знать, как думают и как говорят в Черкасском войсковой атаман и старшина. Может, старуха чего и знает…
   — Не таюсь, чего мне от вас таиться. Корней вам теперь не друг и не товарищ: вы царя нагневили, а он с им ругаться не будет. Он ждет, чего вам выйдет за Волгу да за Яик… За все. А то вы Корнея не знаете! Он за это время не изменился.
   Степан слушал умную старуху, понимал, что она говорит правду: с Корнеем их еще столкнет злая судьба, и, наверное, скоро.
   — Ну, а как нам худо будет, неуж на нас попрет? — пытал Федор, большой любитель поговорить со стариками.
   — Попрет, — ясно сказала прямая старуха.
   — Попрет, — согласились казаки. — Корней-то? Попрет, тут даже гадать нечего.
   — А старшина как?
   — Чего старшина?
   — Как промеж себя говорят?
   — И старшина ждет. Ждут, какой конец будет.
   — Конца не будет, кресная, — сказал Степан. — Нету пока.
   — А вы поменьше про это, — посоветовала старуха. — Нету — и нету, а говорить не надо. Не загадывайте.
   — Шила в мешке не утаишь, старая, — снисходительно сказал Стырь, опять весь разнаряженный и говорливый. — А то не узнают! — Стырь даже и на побывку домой не шел от войска — откладывал.
   — Тебе-то не токмо шила не утаить… Сиди уж. Ты со своим носом впереди шила везде просунесся…
   — Старуха моя живая? Ни с кем там не снюхалась без меня?
   — Живая, ждет не дождется. Степан… — Матрена строго глянула на крестника. — Это кака же така там девка-то у тебя была?
   Степан хотел отмахнуться от мелкого разговора, нахмурился даже, чтоб сразу пресечь еще вопросы.
   — Какая девка?
   — У тебя девка была…
   — Будет тебе, кресная! С девкой какой-то привязалась…
   — Шахова девка, чего глаза-то прячешь? — не унималась Матрена. — Ну, приедет Алена… Ты послал ли за ей?
   — Послал, послал. — Степан не рад был, что и подал старухе.
   — Кого послал?
   — Ваньку Болдыря. Ты… про девку-то — не надо, — вовсе строго посоветовал Степан.
   — А то не скажут ей? Лапти плетешь, а концов хоронить не умеешь.
   — Ну, скажут — скажут. Как они там? Фролка?..
   — Бог милует. Фролка с сотней к калмыкам бегали, скотины пригнали. Афонька большенький становится… Спрашивает все: «Скоро тятька приедет?»
   — Глянь-ка!.. Неродной, а душонкой прильнул, — подивился Федор. — Тоже тоскует.
   — Какой он там был-то!.. Когда мы, Тимофеич, на татар-то бегали, Алену-то отбили? — заговорил дед Любим.
   — Год Афоньке было, — неохотно ответил Степан. Он не любил вспоминать про тот бой с татарами и как отбил он красивую Алену… В том бою он только про Алену и думал — совестно вспоминать. Афоньку же, пасынка, очень полюбил — за нежное, доверчивое сердце.
   — Ах, славно мы тада сбегали!.. — пустился в воспоминания дед Любим. — Мы, помню, забылись маленько, распалились — полосуем их почем зря, только калганы летят… А их за речкой, в леске, — видимо-невидимо. А эти-то нас туда заманывают. Половина наших уж перемахнули речку — она мелкая, а половина ишо здесь. И тут Иван Тимофеич, покойничек, царство небесное, как рявкнет: «Назад!» Мы опомнились… А из лесочка-то их туча сыпанула. А я смотрю: Стеньки-то нету со мной. Все рядом был — мне Иван велел доглядывать за тобой, Тимофеич, дурной ты какой-то тот раз был, — все видел тебя, а тут как скрозь землю провалился. Можеть, за речкой? Смотрю — и там нету. Ну, думаю, будет мне от Ивана. «Иван! — кричу. — Где Стенька-то?!» Тот аж с лица сменился… Глядим, наш Стенька летит во весь мах — в одной руке баба, в другой дите. А за ним… не дай соврать, Тимофеич, без малого добрая сотня скачет. Тут заварилась каша…
   Степан налил себе чару.
   — Хватит молоть, дед. Наливайте.
   — Там к старухе моей никто не подсыпался? — опять спросил подпивший Стырь у Матрены. — Чего молчишь-то?
   За столом засмеялись; гулянка стала опять набирать ширь и волю, чтобы потом выплеснуться отсюда, из тесноты.
   — А то ведь я чикаться с ей не буду: враз голову отверну на рукомойник. У меня разговор короткий…
   — У тебя, дедка, все коротко, только нос… это… — повел было свою любимую тему большой Кондрат. Левая рука его покоилась пока в петельке из сыромятного ремешка, перекинутого через шею.
   — Цыть! — резво осадил его Стырь. — У тебя зато: грудь нараспашку, а язык на плечо. Замолкни здесь с носом, поганец.
   — Клюку она на тебя наготовила, твоя старуха… Ждет, — сказала Матрена на расспросы Стыря.
   — Ей уж шепнули, наверно, как ты с шахинями-то там… А? Греховодник ты, Стырь!.. Никак уняться не может! Откуль только силы берутся!
   В землянку вошел казак, протиснулся к атаману.
   — Батька, москали-торговцы пришли. Просют вниз пустить.
   — Не пускать, — сразу сказал Степан. — Куда плывут, в Черкасской?
   — Туда. Говорят…
   — Не пускать. Пусть здесь торгуют. Поборов никаких — торговать по совести, а на низ не пускать ни одну душу. Вперед делать так же. Не обижать никого.
   Казак вышел.
   — Не крутенько ли, батька? — спросил Федор. — Домовитые лай подымут… Без хлеба ведь останутся.
   — Нет, — еще раз сказал Степан. — Федор, чего об Алешке и об Ваське слыхать?
   — Алешка сдуру в Терки попер, думал, мы туда выйдем, кто-то, говорят, сказал ему так…
   — Это знаю. Послал к нему?
   — Послал. Ермил Кривонос побег. Васька где-то на Руси, никто толком не ведает. К нам хотел после Сережки, а домовитые его на войну повернули…
   — Пошли в розыск. Подходют людишки? — Степан — и спросил это, и не спросил — сказал, чтоб взвеселить лишний раз себя и других.
   — За четыре дня полтораста человек. Но — голь несусветная. Прокормим ли всех? Можеть, поумериться до весны…
   — Казаки есть сегодня? — Степан ревниво следил, сколько подходит казаков, своих, с Дона, и с Сечи.
   — Мало. Больше с Руси. Еслив так пойдут, то… Прокормить же всех надо. — Так повелось, что Федор Сукнин ведал кормежкой войска, и у него об своем и болела душа.
   — Всех одевать, оружать, поить и кормить. За караулом смотреть. Прокормим, всех прокормим. Делайте, как велю.
   — Сделать-то мы сделаем… А чего… до весны-то пока бы…
   — Наливай! — сбил Черноярец Федора. — Разговорился…
   — Ваня… ты, еслив опьянел…
   — Ты меня напои сперва! Опьянел… Нет!
   — А не сыграть ли нам песню, сынки?! — воскликнул Стырь.
   — Любо! — поддержали со всех сторон. — Теперь — дома.
   — Заводи! — смешно распорядился опять Иван и саданул кулаком по столу. Сивуха прямо на глазах меняла человека: вместо спокойного, разумного казака, каким знали Ивана, сидел какой-то крикливый, задиристый дурак. Оттого, может, и не пил Иван часто, что знал за собой этот грех и тяготился им.
   — Чего расшумелся-то? — урезонил Степан верного есаула; атаман, пока не случался пьян, брезговал пьяными, не терпел. Но и сам он бывал не лучше, только споить труднее. — А где ж Фрол Минаев? — вспомнил вдруг Степан. — Где, я его не вижу?.. А? — Он посмотрел на всех… и понял. И уж досказал — так, чтобы досказать, раз начал: — Я же не велел пока в Черкасской ходить… Никому же не велел!