Страница:
— Письмишки — на матушку-Русь…
— Апосля писать будете. Васька, выдь, — велел он боярскому сыну, которому не верил, а держал около себя — за умение скоро и хорошо писать.
Васька вышел, ничуть не обидевшись.
— Вот чего… Объявляю, — заявил Степан как свое окончательное решение. Речь шла о том: объявлять войску и народу, что с разинцами идут «патриарх» и «царевич Алексей», или еще подождать.
— Степан… — заговорил было Матвей, который всеми силами противился обману, — дай слово молвить: еслив ты…
— Молчи! — повысил голос Степан. — Я твою думку знаю, Матвей. Что скажешь, Федор? — Он стал против Федора.
— Зря не даешь ему говорить, — сказал Федор с укором. — Он…
— Я тебя спрашиваю! Тебе велю: говори, как сам думаешь.
— Какого черта зовешь тогда! — рассердился Федор. — Как не по тебе, так рта не даешь никому открыть. Не зови тогда.
— Не прячься за других. А то наловчились: чуть чего, так сразу язык в… Говори!
— Что это, курице голову отрубить?.. «Говори». С бабой в постеле я ишо, можеть, поговорю. И то — мало. Не умею, не уродился таким. А думаю я с Матвеем одинаково: на кой они нам черт сдались? Собаке пятая нога. У нас и так вон уж сколь — тридцать тыщ. Кого дурачить-то? И то ишо крепко заметь в думах: от Никона-то правда отшатнулось много народу… Хуже наделаем со своими хитростями.
— Говорить не умеет! А наговорил с три короба. Тридцать тыщ — это мало. Надо тридцать по тридцать. Там пойдут города — не чета Царицыну да Саратову. — Степан не хотел показать, но слова Федора внесли в душу сомнение; он думал, и хотел, чтоб ему как-нибудь помогли бы в его думах, но никак не просил о том. Сам с собой он порешил, что — пусть обман, лишь бы помогло делу. Вся загвоздка только с этим «патриархом»: от Никона на Руси, слышно, отреклось много, не наделать бы себе хуже, правда.
— Они же идут! Они же не… это… не то что — стало их тридцать, и все, и больше нету. Две недели назад у нас и пятнадцати не было, — стоял на своем Федор.
— Как ты, Ларька? — спросил Степан Ларьку, тоже остановившись перед ним.
Ларька подумал.
— Да меня тоже воротит от их. На кой?.. — сказал он искренне.
— Ни черта не понимают! — горестно воскликнул Степан. — Иди воюй с такими. Один голову ломаешь тут — ни совета разумного, ни шиша… Сяли на шею и ножки свесили.
— Чего не понимаем? — изумился Федор. — Во!.. Не понимают его.
Степан напористо — не в первый раз — стал всем объяснять:
— Так будут думать, что сам я хочу царем на Москве сесть. А когда эти появются, — стало быть, не я сам, а наследного веду на престол. Есть разница?..
— Ты меньше кричи везде, что не хошь царем быть, вот и не будут так думать, — посоветовал Матвей.
— Как думать не будут? — не понял Степан.
— Что царем хошь сесть. А то — кричишь, а все наоборот думают: царем сесть задумал. Это уж так человек заквашен: ему одно, он — другое.
— Пошел ты!.. — отмахнулся Степан.
— Я-то пойду, а вот ты с этими своими далеко ли уйдешь. Мало ишо народ обманывали! Нет!.. И этому дай обмануть. А как обман раскроется?
— Для его же выгоды обман-то, дура! Не мне это надо!
— А все-то как? И все-то — для его выгоды. А чего так уж страшисся-то, еслив и подумают, что царем? Ну — царем.
— Какой я царь? — Степан, и это истинная правда, даже и втайне не думал: быть ему царем на Руси или нет. Может, атаманом каким-то Великим…
— Ишо какой царь-то! Только самовольный шибко… Ну — слушаться зато будут. Был бы с народом добрый — будешь и царь хороший. Не великого ума дело: сиди высоко да плюй далеко. — Всегда, как разговор заходил про царя, Матвей смотрел на Степана пытливо и весело.
— Вон как! — воскликнул Степан. — Легко у тебя вышло. Ажник правда посидеть охота. Плеваться-то научусь, дальше других насобачусь…
— Тут важно ишо — метко, — заметил Ларька.
Засмеялись. Но Матвей не отлип от Степана.
— А ведь думка есть, Степан, нас-то не обманывай. Скажи: придержать ее хошь до поры до время, ту думку. Ну, и не объявляй пока. Какое нам дело — кем ты там станешь?
— Вам нет дела, другим есть. — Теперь уж и Степан серьезно втянулся в спор с дотошным мужиком.
— Кому же? — пытал Матвей.
— Есть…
— Кому?
— Стрельцам, с какими нам ишо доведется столкнуться. Им есть дело: то ли самозванец идет, то ли ведут коренного царевича на престол. Как знать будут, такая у их и охотка биться будет. Нам надо, чтоб охотка-то эта вовсе бы пропала.
— Да пусть будут! — воскликнул Ларька. — Мы что, с рожи, что ль, опадем? Объявляй. — Атаман убеждал его больше, чем занудливый Матвей.
— Не то дело, что будут, — упрямился Матвей. — Царевич-то помер — вот и выйдет, что брешем мы. А то бояры не сумеют стрельцам правду рассказать! Эка!.. Сумеют, а мы в дураках окажемся с этим царевичем. С какими глазами на Москву-то явимся?
— Надо сперва явиться туда, — резонно заметил Степан. — На Москве уж явился, скорый какой.
— Ну… а ты дай мне так подумать: вот — явились. А там и стар и млад, все знают: царевич давно в земле. А мы — вот они: пых, с царевичем. Кто же мы такие будем?
Степан не хотел так далеко думать.
— До Москвы ишо дойтить надо, — повторил он. — А там видно будет. Будет день — будет хлеб. Зовите казаков, какие поблизости. Объявлю. Как думаешь, Асан? — напоследок еще весело спросил он татарина.
— Как знаешь, батька, — отвечал татарский мурза. — Объявляй: наша рожа не станет худая. — Асан засмеялся.
— Матвей?.. — Степан все же хотел пронять мужика, хотел, чтоб тот склонился перед его правдой.
— Объявляй… что я могу сделать? Знаю только, что дурость. — Матвей и склонился, но — горестно и безнадежно, не в силах он ничего никому доказать тут.
Казаки — рядовые, десятники, какие случились поблизости от шатра атамана, — заполнили шатер. Никто не знал, зачем их позвали. Степана в шатре не было (он вышел, когда стали приходить казаки).
Вдруг полог, прикрывающий вход в шатер, распахнулся… Вошел Степан, а с ним… царевич Алексей Алексеич и патриарх Никон. Особенно внушительно выглядел Никон — огромный, с тяжелыми ручищами, с дремучей пегой бородой.
Царевич и патриарх поклонились казакам. Те растерянно смотрели на них. Даже и те, кто знал о маскараде, и те смотрели на «царевича» и «патриарха» с большим интересом.
— Вот, молодцы, сподобил нас бог — гостей наслал, — заговорил Степан. — Этой ночью пришли к нам царевич Алексей Алексеич и патриарх Никон. Ходили слухи, что царевич помер, — это боярская выдумка, он живой, вот он. Невмоготу ему стало у царя, ушел от суровостей отца и от боярского лиходейства. Теперь пришло время заступиться за его. Надо вывести бояр на чистую воду… А заодно и поместников, и вотчинников, и воевод, и приказных. Они никому житья не дают… даже им вон… Вон кому даже!.. — Степану не удавалось говорить легко и просто, он ни на кого не смотрел, особенно уклонялся от изумленных взглядов казаков, сердился и хотел скорей договорить, что надо. — Все. Это я хотел вам сказать. Теперь идите. Царевич и патриарх с нами будут. Теперь… Ишо хотел сказать… — Степан посмотрел на казаков, столпившихся у входа в шатер, подавил неловкость свою улыбкой, несколько насильственной, — теперь дело наше надежное, ребяты: сами знайте и всем говорите: ведем на престол наследного. Пускай теперь у всех языки отсохнут, кто поминает нас ворами да разбойниками. С богом.
Казаки, удивленные необычной вестью, стали расходиться, оглядывались на «царевича» и «патриарха». Некоторые, глазастые, заметили, что одеяние «патриарха» очень что-то напоминает рясу митрополита астраханского, но промолчали.
Когда вышли все, Степан сел, велел садиться «патриарху» и «царевичу»:
— Садись, патриарх. И ты, царевич… Сидайте. Выпьем теперь… за почин доброго дела. За удачу нашу.
Есаулы потеснились за столом, посадили с собой старика и смуглого юношу-«царевича» — поближе к атаману.
— Налей, Мишка, — велел Степан, сам тоже не без любопытства приглядываясь к «высоким гостям».
Мишка Ярославов налил чары, поднес первым «патриарху» и «царевичу». Усмехнулся.
— Ты пьешь ли? — спросил он юношу.
— Давай, — сказал тот. И покраснел. И посмотрел вопросительно на атамана. Тот сделал вид, что не заметил растерянности «царевича».
«Патриарх» хлопнул чару и крякнул. И оглядел всех, святой и довольный.
— Кхух!.. Ровно ангел по душе прошел босиком. Ласковое винцо, — похвалил он.
Казаки рассмеялись. Неизвестно, как «царевич», а «патриарх» явно был мужик свойский.
— Приходилось, когда владыкой-то был? Небось заморское пивал? — поинтересовался Ларька Тимофеев весело.
— Дак а можно ли?.. Патриарху-то? — спросил Матвей не одного только «патриарха», а и всех.
Казаки за столом покосились в сторону «патриарха».
Старик прищурил умные глаза; слова Матвея пропустил мимо ушей, а Ларьке ответил:
— Пивали, пивали… Ну-к, милок, поднеси-к ишо одну — за церкву православную. — Выпил и опять крякнул. — От так ее! Кхэх!.. Ну, Степан Тимофеич, чего дальше? Располагай нас…
Степан с усмешкой наблюдал за всеми; он был доволен. Сказал:
— На струги пойдем. Тебе, владыка, черный струг, тебе, царевич, — красный. Вот и будете там. Будьте как дома, ни об чем не заботьтесь.
В шатер заглянули любопытные, войти не посмели, но с интересом великим оглядели двух знатных гостей атамана.
— Пошли уж, — сказал Степан. — Можно ийтить. Пошли! Никон, давай, передом шагай. Ты самый важный тут…
Вышли из шатра втроем — Степан, «царевич» и «патриарх», направились к берегу, где приготовлены были два стружка с шатрами — один покрыт черным бархатом, другой — красным. У обоих стружков — стража нарядная.
Степан, на виду всего войска, что-то рассказывал гостям своим, показывал на войско… Шагал сбоку «патриарха» — вперед заходить не смел. Громадина «патриарх» ступал важно, кивал головой.
Со всех сторон на них глядели казаки, мужики, посадские, стрельцы. Все тут были: русские, хохлы, запорожцы, мордва, татары, чуваши. Глядели, дивились. Никому не доводилось видеть патриарха и царевича, да еще обоих сразу.
Степан проводил гостей до стружков, поклонился. Гости взошли на стружки и скрылись в шатрах.
Степан махнул войску рукой — по стругам.
3
4
— Апосля писать будете. Васька, выдь, — велел он боярскому сыну, которому не верил, а держал около себя — за умение скоро и хорошо писать.
Васька вышел, ничуть не обидевшись.
— Вот чего… Объявляю, — заявил Степан как свое окончательное решение. Речь шла о том: объявлять войску и народу, что с разинцами идут «патриарх» и «царевич Алексей», или еще подождать.
— Степан… — заговорил было Матвей, который всеми силами противился обману, — дай слово молвить: еслив ты…
— Молчи! — повысил голос Степан. — Я твою думку знаю, Матвей. Что скажешь, Федор? — Он стал против Федора.
— Зря не даешь ему говорить, — сказал Федор с укором. — Он…
— Я тебя спрашиваю! Тебе велю: говори, как сам думаешь.
— Какого черта зовешь тогда! — рассердился Федор. — Как не по тебе, так рта не даешь никому открыть. Не зови тогда.
— Не прячься за других. А то наловчились: чуть чего, так сразу язык в… Говори!
— Что это, курице голову отрубить?.. «Говори». С бабой в постеле я ишо, можеть, поговорю. И то — мало. Не умею, не уродился таким. А думаю я с Матвеем одинаково: на кой они нам черт сдались? Собаке пятая нога. У нас и так вон уж сколь — тридцать тыщ. Кого дурачить-то? И то ишо крепко заметь в думах: от Никона-то правда отшатнулось много народу… Хуже наделаем со своими хитростями.
— Говорить не умеет! А наговорил с три короба. Тридцать тыщ — это мало. Надо тридцать по тридцать. Там пойдут города — не чета Царицыну да Саратову. — Степан не хотел показать, но слова Федора внесли в душу сомнение; он думал, и хотел, чтоб ему как-нибудь помогли бы в его думах, но никак не просил о том. Сам с собой он порешил, что — пусть обман, лишь бы помогло делу. Вся загвоздка только с этим «патриархом»: от Никона на Руси, слышно, отреклось много, не наделать бы себе хуже, правда.
— Они же идут! Они же не… это… не то что — стало их тридцать, и все, и больше нету. Две недели назад у нас и пятнадцати не было, — стоял на своем Федор.
— Как ты, Ларька? — спросил Степан Ларьку, тоже остановившись перед ним.
Ларька подумал.
— Да меня тоже воротит от их. На кой?.. — сказал он искренне.
— Ни черта не понимают! — горестно воскликнул Степан. — Иди воюй с такими. Один голову ломаешь тут — ни совета разумного, ни шиша… Сяли на шею и ножки свесили.
— Чего не понимаем? — изумился Федор. — Во!.. Не понимают его.
Степан напористо — не в первый раз — стал всем объяснять:
— Так будут думать, что сам я хочу царем на Москве сесть. А когда эти появются, — стало быть, не я сам, а наследного веду на престол. Есть разница?..
— Ты меньше кричи везде, что не хошь царем быть, вот и не будут так думать, — посоветовал Матвей.
— Как думать не будут? — не понял Степан.
— Что царем хошь сесть. А то — кричишь, а все наоборот думают: царем сесть задумал. Это уж так человек заквашен: ему одно, он — другое.
— Пошел ты!.. — отмахнулся Степан.
— Я-то пойду, а вот ты с этими своими далеко ли уйдешь. Мало ишо народ обманывали! Нет!.. И этому дай обмануть. А как обман раскроется?
— Для его же выгоды обман-то, дура! Не мне это надо!
— А все-то как? И все-то — для его выгоды. А чего так уж страшисся-то, еслив и подумают, что царем? Ну — царем.
— Какой я царь? — Степан, и это истинная правда, даже и втайне не думал: быть ему царем на Руси или нет. Может, атаманом каким-то Великим…
— Ишо какой царь-то! Только самовольный шибко… Ну — слушаться зато будут. Был бы с народом добрый — будешь и царь хороший. Не великого ума дело: сиди высоко да плюй далеко. — Всегда, как разговор заходил про царя, Матвей смотрел на Степана пытливо и весело.
— Вон как! — воскликнул Степан. — Легко у тебя вышло. Ажник правда посидеть охота. Плеваться-то научусь, дальше других насобачусь…
— Тут важно ишо — метко, — заметил Ларька.
Засмеялись. Но Матвей не отлип от Степана.
— А ведь думка есть, Степан, нас-то не обманывай. Скажи: придержать ее хошь до поры до время, ту думку. Ну, и не объявляй пока. Какое нам дело — кем ты там станешь?
— Вам нет дела, другим есть. — Теперь уж и Степан серьезно втянулся в спор с дотошным мужиком.
— Кому же? — пытал Матвей.
— Есть…
— Кому?
— Стрельцам, с какими нам ишо доведется столкнуться. Им есть дело: то ли самозванец идет, то ли ведут коренного царевича на престол. Как знать будут, такая у их и охотка биться будет. Нам надо, чтоб охотка-то эта вовсе бы пропала.
— Да пусть будут! — воскликнул Ларька. — Мы что, с рожи, что ль, опадем? Объявляй. — Атаман убеждал его больше, чем занудливый Матвей.
— Не то дело, что будут, — упрямился Матвей. — Царевич-то помер — вот и выйдет, что брешем мы. А то бояры не сумеют стрельцам правду рассказать! Эка!.. Сумеют, а мы в дураках окажемся с этим царевичем. С какими глазами на Москву-то явимся?
— Надо сперва явиться туда, — резонно заметил Степан. — На Москве уж явился, скорый какой.
— Ну… а ты дай мне так подумать: вот — явились. А там и стар и млад, все знают: царевич давно в земле. А мы — вот они: пых, с царевичем. Кто же мы такие будем?
Степан не хотел так далеко думать.
— До Москвы ишо дойтить надо, — повторил он. — А там видно будет. Будет день — будет хлеб. Зовите казаков, какие поблизости. Объявлю. Как думаешь, Асан? — напоследок еще весело спросил он татарина.
— Как знаешь, батька, — отвечал татарский мурза. — Объявляй: наша рожа не станет худая. — Асан засмеялся.
— Матвей?.. — Степан все же хотел пронять мужика, хотел, чтоб тот склонился перед его правдой.
— Объявляй… что я могу сделать? Знаю только, что дурость. — Матвей и склонился, но — горестно и безнадежно, не в силах он ничего никому доказать тут.
Казаки — рядовые, десятники, какие случились поблизости от шатра атамана, — заполнили шатер. Никто не знал, зачем их позвали. Степана в шатре не было (он вышел, когда стали приходить казаки).
Вдруг полог, прикрывающий вход в шатер, распахнулся… Вошел Степан, а с ним… царевич Алексей Алексеич и патриарх Никон. Особенно внушительно выглядел Никон — огромный, с тяжелыми ручищами, с дремучей пегой бородой.
Царевич и патриарх поклонились казакам. Те растерянно смотрели на них. Даже и те, кто знал о маскараде, и те смотрели на «царевича» и «патриарха» с большим интересом.
— Вот, молодцы, сподобил нас бог — гостей наслал, — заговорил Степан. — Этой ночью пришли к нам царевич Алексей Алексеич и патриарх Никон. Ходили слухи, что царевич помер, — это боярская выдумка, он живой, вот он. Невмоготу ему стало у царя, ушел от суровостей отца и от боярского лиходейства. Теперь пришло время заступиться за его. Надо вывести бояр на чистую воду… А заодно и поместников, и вотчинников, и воевод, и приказных. Они никому житья не дают… даже им вон… Вон кому даже!.. — Степану не удавалось говорить легко и просто, он ни на кого не смотрел, особенно уклонялся от изумленных взглядов казаков, сердился и хотел скорей договорить, что надо. — Все. Это я хотел вам сказать. Теперь идите. Царевич и патриарх с нами будут. Теперь… Ишо хотел сказать… — Степан посмотрел на казаков, столпившихся у входа в шатер, подавил неловкость свою улыбкой, несколько насильственной, — теперь дело наше надежное, ребяты: сами знайте и всем говорите: ведем на престол наследного. Пускай теперь у всех языки отсохнут, кто поминает нас ворами да разбойниками. С богом.
Казаки, удивленные необычной вестью, стали расходиться, оглядывались на «царевича» и «патриарха». Некоторые, глазастые, заметили, что одеяние «патриарха» очень что-то напоминает рясу митрополита астраханского, но промолчали.
Когда вышли все, Степан сел, велел садиться «патриарху» и «царевичу»:
— Садись, патриарх. И ты, царевич… Сидайте. Выпьем теперь… за почин доброго дела. За удачу нашу.
Есаулы потеснились за столом, посадили с собой старика и смуглого юношу-«царевича» — поближе к атаману.
— Налей, Мишка, — велел Степан, сам тоже не без любопытства приглядываясь к «высоким гостям».
Мишка Ярославов налил чары, поднес первым «патриарху» и «царевичу». Усмехнулся.
— Ты пьешь ли? — спросил он юношу.
— Давай, — сказал тот. И покраснел. И посмотрел вопросительно на атамана. Тот сделал вид, что не заметил растерянности «царевича».
«Патриарх» хлопнул чару и крякнул. И оглядел всех, святой и довольный.
— Кхух!.. Ровно ангел по душе прошел босиком. Ласковое винцо, — похвалил он.
Казаки рассмеялись. Неизвестно, как «царевич», а «патриарх» явно был мужик свойский.
— Приходилось, когда владыкой-то был? Небось заморское пивал? — поинтересовался Ларька Тимофеев весело.
— Дак а можно ли?.. Патриарху-то? — спросил Матвей не одного только «патриарха», а и всех.
Казаки за столом покосились в сторону «патриарха».
Старик прищурил умные глаза; слова Матвея пропустил мимо ушей, а Ларьке ответил:
— Пивали, пивали… Ну-к, милок, поднеси-к ишо одну — за церкву православную. — Выпил и опять крякнул. — От так ее! Кхэх!.. Ну, Степан Тимофеич, чего дальше? Располагай нас…
Степан с усмешкой наблюдал за всеми; он был доволен. Сказал:
— На струги пойдем. Тебе, владыка, черный струг, тебе, царевич, — красный. Вот и будете там. Будьте как дома, ни об чем не заботьтесь.
В шатер заглянули любопытные, войти не посмели, но с интересом великим оглядели двух знатных гостей атамана.
— Пошли уж, — сказал Степан. — Можно ийтить. Пошли! Никон, давай, передом шагай. Ты самый важный тут…
Вышли из шатра втроем — Степан, «царевич» и «патриарх», направились к берегу, где приготовлены были два стружка с шатрами — один покрыт черным бархатом, другой — красным. У обоих стружков — стража нарядная.
Степан, на виду всего войска, что-то рассказывал гостям своим, показывал на войско… Шагал сбоку «патриарха» — вперед заходить не смел. Громадина «патриарх» ступал важно, кивал головой.
Со всех сторон на них глядели казаки, мужики, посадские, стрельцы. Все тут были: русские, хохлы, запорожцы, мордва, татары, чуваши. Глядели, дивились. Никому не доводилось видеть патриарха и царевича, да еще обоих сразу.
Степан проводил гостей до стружков, поклонился. Гости взошли на стружки и скрылись в шатрах.
Степан махнул войску рукой — по стругам.
3
А к царю шли, ехали, плыли — бумаги. Рассказывали.
«…Стоит де он под Самарою, а самареня своровали, Самару ему, вору, здали. И хочет он, вор Стенька Разин, быть кончее под Синбирск на Семен день (1 сентября) и того часу хочет приступать к Синбирску всеми силами, чтоб ему, вору, Синбирск взять до приходу в Синбирск кравчего и воеводы князя Петра Семеновича Урусова с ратными людьми.
И только, государь, замешкаются твои, великого государя, полки, чаять от него, вора, над Синбирском великой беды, потому что в Синбирску, государь, в рубленом городе, один колодезь, и в том воды не будет на один день, в сутки не прибудет четверти аршина. А кравчей и воевода князь Петр Семенович Урусов из Казани и окольничей князь Юрья Никитич Борятинский с Саранска с ратными людьми в Синбирск августа по 27-е число не бывали. А от синбирян, государь, в воровской приход чаять спасения большаго, смотря на низовые городы, что низовые городы ему, вору, здаютца…»
Царь встал и в раздражении крайнем стукнул палкой об пол.
— Я, чай, нагулялся уж Стенька?! — гневно воскликнул он. — Пора и остановить молодца. Что же такое деется-то!
«…Стоит де он под Самарою, а самареня своровали, Самару ему, вору, здали. И хочет он, вор Стенька Разин, быть кончее под Синбирск на Семен день (1 сентября) и того часу хочет приступать к Синбирску всеми силами, чтоб ему, вору, Синбирск взять до приходу в Синбирск кравчего и воеводы князя Петра Семеновича Урусова с ратными людьми.
И только, государь, замешкаются твои, великого государя, полки, чаять от него, вора, над Синбирском великой беды, потому что в Синбирску, государь, в рубленом городе, один колодезь, и в том воды не будет на один день, в сутки не прибудет четверти аршина. А кравчей и воевода князь Петр Семенович Урусов из Казани и окольничей князь Юрья Никитич Борятинский с Саранска с ратными людьми в Синбирск августа по 27-е число не бывали. А от синбирян, государь, в воровской приход чаять спасения большаго, смотря на низовые городы, что низовые городы ему, вору, здаютца…»
Царь встал и в раздражении крайнем стукнул палкой об пол.
— Я, чай, нагулялся уж Стенька?! — гневно воскликнул он. — Пора и остановить молодца. Что же такое деется-то!
4
Стенька еще не нагулялся.
Еще «обмывали» город — Самару.
…Праздник разгорелся к вечеру. На берегу. Повыше Самары. Гулял весь огромный лагерь. Жарились на кострах целые бараны и молодые телята-одногодки. Сивуху из молодой ржи, мед и пиво расходовали вольно; сидели прямо у бочек… Впереди, дальше, трудно будет — Степан знал, потому дал погулять. Хотели немного, а разошлись во всю матушку, раскачали опять теплые воздухи, загудели.
Степан, изрядно уже пьяный, сидел возле своего шатра, близко у воды, расхлыстанный, тяжелый, опасный, пел негромко. По левую руку его — «царевич», по правую — «патриарх». «Патриарх» тоже уже хорош; но пить, видно, он может много.
Степан пел опять свою дорогую, любимую дедушки Стыря:
«Патриарх» выскочил вдруг на круг и пошел с приплясом, норовил попасть ногой в песню.
Никто ее не заметил, старуху кликушу. Откуда она взялась? Услышали сперва — завыла слышней запева атаманского:
— Ох, да радимы-ый ты наш, сокол ясны-ый!.. Да как же тебе весело гуляется-то!.. Да на вольной-то воолюшке. Да праздничек ли у тя какой, поминаньице ли-и?..
Причет старухи — дикий, замогильный — подкосил песню. Опешили. Смотрели на старуху. Она шла к Степану, глядела на него немигающими ясными глазами, жуткая в ранних сумерках, шла и причитала:
— Ох, да не знаешь ты беду свою лютую, не ведаешь. Да не чует-то ее сердечушко твое доброе! Ох-х… Ох, пошто жа ты, Степушка!.. Да пошто жа ты, родимый наш!.. Да ты пошто жа так снарядился-то? А не глядишь и не оглянешься!.. Ох, да не свещует тебе сердечушко твое ласковое! И не подскажет-то тебе господь-батюшка — вить надел-то ты да все черное!..
Степан не робкого десятка человек, но и он оторопел, как попятился.
— Ты кто? Откуда?..
— Кликуша! Кликуша самарская! — узнали старуку. — Мы ее знаем — шатается по дворам, воет: не в себе маленько…
— Тьфу, мать твою!..
— Ох, да родимый ты наш… — опять завыла было кликуша и протянула к атаману сухие руки
— Да уберите вы ее! — заорал Степан.
Старуху подхватили и повели прочь.
— Ох, да ненаглядное ты наше солнышко! — еще пыталась голосить старуха. Ей заткнули рот шапкой.
Степан сел, задумался… Потом встряхнул головой, сказал громко, остервенело:
— Врешь, старая, мой ворон ишо не кружил! — Посмотрел на казаков. — Не клони головы, ребятушки! Наливай. Отпевать — умельцы найдутся, сперва пусть угробют.
Налили. Выпили.
Помаленьку праздник стал было опять налаживаться… И тут-то нанесло еще одного неурочного. Это уж как знак какой-то небесный, рок.
Зашумели от берега.
— Куприян! Кипрюшка!.. Тю!..
— Как ты?!.
— Гляди! — живой. А мы не чаяли…
— Кто там? — спросил Степан.
— Кипрюшка Солнцев, до шаха с письмом-то ездил. А пошто один, Куприян? Где же Илюшка, Федька?
— Какие вести? — тормошили Куприяна.
Куприян Солнцев, казак под тридцать, радостный, захмелевший от радости, пробрался к атаману.
— Здоров, батька!
— Ну?.. — спросил Степан.
— Один я… Как есть. Господи, не верится, что вижу вас… Как сон.
— Что так? — опять негромко спросил Степан. Его почему-то коробила шумная радость Куприяна. — А товаришши твои?..
— Срубил моих товаришшев шах. Собакам бросил…
Степан стиснул зубы.
— А ты как же?
— А отпустил. Велел сказать тебе…
— Не торопись!.. — зло оборвал Степан. — Захлебываисся прямо! — Степана кольнуло в сердце предчувствие, что Куприян выворотит тут сейчас такие новости, от которых тошно станет. — Чего велел? Кто?
— Велел сказать шах…
— Через Астрахань ехал? — опять сбил его атаман.
— Через Астрахань, как же. — Куприян никак не мог понять, отчего атаман такой неприветливый. И никто рядом не понимал, что такое с атаманом.
Атаман же страшился дурных вестей — и от шаха, и об астраханских делах. И страшился, и хотел их знать.
— Что там? В Астрахани?..
— Ус плохой — хворь какая-то накинулась: гниет. С Федькой Шелудяком лаются… Федька князя Львова загубил, Васька злобится на его из-за этого…
— Как это он!.. — поразился Степан. — Как?
— Удавили.
— Я не велел! — закричал Степан. — Круг решал!.. Он нужон был! Зачем они самовольничают!.. Да что же мне с вами?!.
— Не знаю. А шах велел сказать: придет с войском и скормит тебя свинь…
Коротко и нежданно хлопнул выстрел. Куприян схватился за сердце и повалился казакам в руки.
— Ох, батька, не… — и смолк Куприян.
Степан сунул пистоль за пояс. Отвернулся. Стало тихо.
— Врет шах! Мы к ему ишо наведаемся… — Степан с трудом пересиливал себя. В глазах — дикая боль. — Наливай! — велел он.
Трудно было бы теперь наладиться празднику. Нет, теперь уж ему не наладиться вовсе; от этого выстрела все точно оглохли. Куприян, безвинный казак, еще теплый лежит, а тут — наливай! Наливай сам да пей, если в горло полезет.
— Наливай! — Степан хотел крикнуть, а вышло, что он сморщился и попросил. Но и на просьбу эту никак не откликнулись. Нет, есть что-то, что выше всякой власти человеческой и выше атаманской просьбы.
Степан вдруг дал кулаком по колену:
— Нет, в гробину их!.. Нет! Гуляй, браты! — Но руки его прыгали уже. Он искал глазами место, как выйти…
Федор Сукнин подхватил его и повел в сторону. К шатру. Степан послушно шел с ним. Ларька Тимофеев налил чару, предложил всем:
— Наливайте! А то… хуже так. Веселись! Чего теперь?
— Ну, Лазарь!.. Плясать ишо позови.
— Ну, а чего теперь? Ну — на помин души Куприяновой, — Ларька выпил, бросил чарку: даже и ему было нехорошо, тошно. Он только сказал: — Никто не виноватый… Пристал атаман, задергался… Рази же хотел он?
От места, где только что соскользнул из жизни человек, потихоньку, молча стали расходиться. Осталось трое или четверо, негромко говорили, где схоронить тело.
Из-за кручи береговой вылезла краем луна; на реке и на обоих берегах внизу все утонуло во мрак и задумчивость.
Степан лежал у шатра лицом вниз. Сукнин сидел поодаль на седле.
Подошел Ларька, остановился…
— Господи, господи, господи-и! — стонал Степан. И скреб землю, и озирался. — Одолел меня дьявол, Ларька. Одолел, гад: рукой моей водит. За что казака сгубил?!. За что-о?!
Ларька стоял над атаманом, жестоко молчал. Ларьке до смерти жалко было казака Куприяна Солнцева. И он хотел, чтоб атаман мучился сейчас, измучился бы до последней нестерпимой боли.
— А вы?!. — вскочил вдруг Степан на колени. — Рядом были — не могли остановить! Чего каждый раз ждете? Чего ждете? Хороши только потом выговаривать!..
Ларька молчал. И Сукнин молчал.
— Чего молчите?! — заорал Степан. — Пошто не остановили?!
— Останови! — воскликнул Сукнин. — Никто глазом не успел моргнуть.
— Моя бы воля, — негромко и тоже зло заговорил Ларька, — да не узнай никто: срубил бы я тебе башку счас… за Куприяна. И рука бы не дрогнула.
Сукнин оторопел… Даже встал с седла, на котором сидел.
Степан вскочил на ноги… Не то он вдруг — в короткое это время — решился на что-то, не то — вот-вот — на что-то страшное с радостью готов решиться. Не гнев, а догадка какая-то озарила атамана. Он пошел к есаулу. Ларька попятился от него… Федор на всякий случай зашел сбоку. Но атаман вовсе не угрожал.
— Ларька, — как в бреду, с мольбой искренней, торопливо заговорил Степан, — рубни. Милый!.. Пойдем? — Он схватил есаула за руку, повлек за собой. — Пойдем. Федор, пойдем тоже. — Он и Федора тоже схватил крепко за руку. Он тащил их к воде. — Братцы, срубите — и в воду, к чертовой матери. Никто не узнает. Не могу больше: грех замучает. Змеи сосать будут — не помру. Срубите! Срубите!! Богом молю, срубите!.. Милые мои…помогите. Не могу больше. Тяжело.
Степан у воды упал на колени, опустил голову.
— Подальше оттолкните потом, — посоветовал. — А то прибьет волной… — Верил он, что ли, что други его верные, любимые его товарищи снесут ему голову? Хотел верить? Или хотел показать, что верит? Он сам не понимал… Душа болела. Очень болела душа. Он правда хотел смерти. Вот и не пил последнее время… Нет, не вино это, не вино изъело душу. Что вино сильному человеку! Он видел, он догадывался: дело, которое он взгромоздил на крови, часто невинной, дело — только отвернешься — рушится. Рассыпается прахом. Ничего прочного за спиной. Астраханские дела, о которых сгоряча — при всех! — донес несчастный Куприян, это — малая капля, переполнившая обильную горькую чашу. В Царицыне тоже не лучше: Прон Шумливый самоуправствует хуже боярина. На Дону, кто приходит оттуда, сказывают: ненадежно. Плохо. Затаились… Такой войны, какую раскачал Степан, там не хотели даже те, кто поначалу молча благословлял на нее. Там испугались. Так — на пиру вселенском, в громе труб — чуткое сердце атамана слышало сбой и смятение. Это тяжело. О, это тяжело чувствовать. Он скрывал боль от других, но от себя-то ее не скроешь.
— Уймись, Степан, — миролюбиво сказал Ларька. — Чего теперь?
Федор тронул Ларьку за руку, показал: молчи.
Степан плакал, стоя на коленях, отвернувшись лицом к Волге.
— Дайте один побуду, — попросил он тихо.
Есаулы пошли к шатру. Но из виду атамана не упускали. Он все сидит, оперся локтями на колени, чуть покачивается взад-вперед.
— Старуха… выбила из колеи, — сказал Сукнин.
— Не старуха… Наш недогляд, Федор: надо было перехватить Куприяна, научить, как говорить. А то и вовсе не пускать, завтра бы рассказал.
— Куприян, конешно… Но старуха! У меня давеча у самого волосья на голове зашевелились, когда она завыла. Откуда вывернулась, блажная?
— Васька-то что же, помирает?
— Видно… Вот ишо змею на груде отогрели, — Шелудяк, дармоед косоглазый, — жестоко сказал Сукнин. — Он там воду мутит. Васька ослаб, он верх взял.
— Зачем они Львова-то решили?
— Спроси! Шелудяк все.
Тихо говорили между собой у шатра есаулы. И поглядывали в сторону берега: там все сидел атаман и все тихо покачивался, покачивался, как будто молился богу своему — могучему, древнему — Волге. Иногда он бормотал что-то и тихо, мучительно стонал.
Луна поднялась выше над крутояром; середина реки обильно блестела; у берега, в черноте, шлепались в вымоины медленные волны, шипели, отползая, кипели… И кто-то большой, невидимый осторожно вздыхал.
Позже Степан взошел в небольшую лодку тут же, неподалеку, прилег на сухую камышовую подстилку и заснул, убаюканный прибрежной волной. И приснился ему отчетливый красный сон.
Стоит будто он на высокой-высокой горе, на макушке, а снизу к нему хочет идти молодая персидская княжна, но никак не может взобраться, скользит и падает. И плачет. Степану слышно. Ему жалко княжну, так жалко, что впору самому заплакать. А потом княжна — ни с того ни с сего — стала плясать под музыку. Да так легко, неистово… как бабочка в цветах затрепыхалась, аж в глазах зарябило. «Что она? — удивился Степан. — Так же запалиться можно». Хотел крикнуть, чтоб унялась, а — не может крикнуть. И не может сдвинуться с места… И тут увидел, что к княжне сбоку крадется Фрол Минаев, хитрый, сторожкий Фрол, — хочет зарубить княжну. А княжна зашлась в пляске, ничего не видит и не слышит — пляшет. У Степана от боли и от жалости заломило сердце. «Фрол!» — закричал он. Но крик не вышел из горла — вышел стон. Степана охватило отчаяние… «Срубит, срубит он ее. Фро-ол!..» Фрол махнул саблей, и трепыхание прекратилось. Княжна исчезла. И земля в том месте вспотела кровью. Степан закрыл лицо и тихо закричал от горя, заплакал… И проснулся.
Над ним стоял Ларька Тимофеев, тряс его.
— Степан!.. Батька… чего ты?
— Ну? — сказал Степан. — Что?
— Чего стонешь-то?
Степан сел. Горе стояло комом в горле… Даже больно. Степан опустил руку за борт, зачерпнул воды, донес, сколько мог, ополоснул лицо. Вздохнул.
— Приснилось, что ль, чего? — спросил Ларька.
— Приснилось…
Как-то странно ясно было вокруг. Степан поднял голову… Прямо над ним висела — пялилась в глаза — большая красная луна. Нехороший, нездоровый, теплый свет ее стекал на воду; местами, где в воде отражались облака, казалось, натекли целые лывы красного.
— Душно, Ларька… Тебе ничего?
— Да нет, я спал, пока ты не застонал…
— Застонал?
— Ну. Что за сон такой?
— Не знаю… дурной сон. Не помню. Выпил лишнее. Ты чего тут?
— Спал здесь…
Степан вспомнил вчерашнее… казака Куприяна… Опустил голову и коротко простонал.
— Выпить, можеть?.. — посоветовал Ларька.
— Нет. Ларька… тебе не страшно? — спросил Степан.
— О! — удивился Ларька.
— Нет, не так говорю: не тяжко? Душно как-то… А?
Еще «обмывали» город — Самару.
…Праздник разгорелся к вечеру. На берегу. Повыше Самары. Гулял весь огромный лагерь. Жарились на кострах целые бараны и молодые телята-одногодки. Сивуху из молодой ржи, мед и пиво расходовали вольно; сидели прямо у бочек… Впереди, дальше, трудно будет — Степан знал, потому дал погулять. Хотели немного, а разошлись во всю матушку, раскачали опять теплые воздухи, загудели.
Степан, изрядно уже пьяный, сидел возле своего шатра, близко у воды, расхлыстанный, тяжелый, опасный, пел негромко. По левую руку его — «царевич», по правую — «патриарх». «Патриарх» тоже уже хорош; но пить, видно, он может много.
Степан пел опять свою дорогую, любимую дедушки Стыря:
Все, кто сидел рядом, вразнобой подтянули:
Ох, матушка, не могу,
Родимая, не могу!..
Опять недружно, нескладно забубнили: «у-у, у-у!..»
Не могу, не могу, не могу,
могу, могу!
Ох, не могу, не могу, не могу,
могу, могу!
Сял комарик на ногу,
Сял комарик на ногу!
Степан вдруг разозлился на эту унылую нескладицу, встал и заорал и показал, чтоб и все тоже орали.
На ногу, на ногу, на ногу,
ногу, ногу!
Ох, на ногу, на ногу, на ногу,
ногу, ногу!
И все встали и заорали:
Ой, ноженьку отдавил,
Ой, ноженьку отдавил!
Крик распрямил людей; засверкали глаза, набрякли жилы на шеях… Песня набирала силу; теперь уж она сама хватала людей, толкала, таскала, ожесточала. Ее подхватывали дальше по берегу, у бочек, — весь берег грозно зарычал в синеву сумрака.
Отдавил, отдавил, отдавил,
давил, давил!
Ох, отдавил, отдавил, отдавил,
давил, давил!
«Патриарх» выскочил вдруг на круг и пошел с приплясом, норовил попасть ногой в песню.
Еще с десяток у шатра не вытерпели, ринулись со свистом «отрывать от хвоста грудинку». Угар зеленый, буйство и сила — сдвинули души, смяли.
Подай, мати, косаря,
Подай, мати, косаря.
«Патриарх» пошел отчебучивать вприсядку, легко кидал огромное тело свое вверх-вниз, вверх-вниз… Трудно было поверить, что — старик почти.
Косаря, косаря, косаря,
саря, саря!
Ох, косаря, косаря, косаря,
саря, саря!
Никто ее не заметил, старуху кликушу. Откуда она взялась? Услышали сперва — завыла слышней запева атаманского:
— Ох, да радимы-ый ты наш, сокол ясны-ый!.. Да как же тебе весело гуляется-то!.. Да на вольной-то воолюшке. Да праздничек ли у тя какой, поминаньице ли-и?..
Причет старухи — дикий, замогильный — подкосил песню. Опешили. Смотрели на старуху. Она шла к Степану, глядела на него немигающими ясными глазами, жуткая в ранних сумерках, шла и причитала:
— Ох, да не знаешь ты беду свою лютую, не ведаешь. Да не чует-то ее сердечушко твое доброе! Ох-х… Ох, пошто жа ты, Степушка!.. Да пошто жа ты, родимый наш!.. Да ты пошто жа так снарядился-то? А не глядишь и не оглянешься!.. Ох, да не свещует тебе сердечушко твое ласковое! И не подскажет-то тебе господь-батюшка — вить надел-то ты да все черное!..
Степан не робкого десятка человек, но и он оторопел, как попятился.
— Ты кто? Откуда?..
— Кликуша! Кликуша самарская! — узнали старуку. — Мы ее знаем — шатается по дворам, воет: не в себе маленько…
— Тьфу, мать твою!..
— Ох, да родимый ты наш… — опять завыла было кликуша и протянула к атаману сухие руки
— Да уберите вы ее! — заорал Степан.
Старуху подхватили и повели прочь.
— Ох, да ненаглядное ты наше солнышко! — еще пыталась голосить старуха. Ей заткнули рот шапкой.
Степан сел, задумался… Потом встряхнул головой, сказал громко, остервенело:
— Врешь, старая, мой ворон ишо не кружил! — Посмотрел на казаков. — Не клони головы, ребятушки! Наливай. Отпевать — умельцы найдутся, сперва пусть угробют.
Налили. Выпили.
Помаленьку праздник стал было опять налаживаться… И тут-то нанесло еще одного неурочного. Это уж как знак какой-то небесный, рок.
Зашумели от берега.
— Куприян! Кипрюшка!.. Тю!..
— Как ты?!.
— Гляди! — живой. А мы не чаяли…
— Кто там? — спросил Степан.
— Кипрюшка Солнцев, до шаха с письмом-то ездил. А пошто один, Куприян? Где же Илюшка, Федька?
— Какие вести? — тормошили Куприяна.
Куприян Солнцев, казак под тридцать, радостный, захмелевший от радости, пробрался к атаману.
— Здоров, батька!
— Ну?.. — спросил Степан.
— Один я… Как есть. Господи, не верится, что вижу вас… Как сон.
— Что так? — опять негромко спросил Степан. Его почему-то коробила шумная радость Куприяна. — А товаришши твои?..
— Срубил моих товаришшев шах. Собакам бросил…
Степан стиснул зубы.
— А ты как же?
— А отпустил. Велел сказать тебе…
— Не торопись!.. — зло оборвал Степан. — Захлебываисся прямо! — Степана кольнуло в сердце предчувствие, что Куприян выворотит тут сейчас такие новости, от которых тошно станет. — Чего велел? Кто?
— Велел сказать шах…
— Через Астрахань ехал? — опять сбил его атаман.
— Через Астрахань, как же. — Куприян никак не мог понять, отчего атаман такой неприветливый. И никто рядом не понимал, что такое с атаманом.
Атаман же страшился дурных вестей — и от шаха, и об астраханских делах. И страшился, и хотел их знать.
— Что там? В Астрахани?..
— Ус плохой — хворь какая-то накинулась: гниет. С Федькой Шелудяком лаются… Федька князя Львова загубил, Васька злобится на его из-за этого…
— Как это он!.. — поразился Степан. — Как?
— Удавили.
— Я не велел! — закричал Степан. — Круг решал!.. Он нужон был! Зачем они самовольничают!.. Да что же мне с вами?!.
— Не знаю. А шах велел сказать: придет с войском и скормит тебя свинь…
Коротко и нежданно хлопнул выстрел. Куприян схватился за сердце и повалился казакам в руки.
— Ох, батька, не… — и смолк Куприян.
Степан сунул пистоль за пояс. Отвернулся. Стало тихо.
— Врет шах! Мы к ему ишо наведаемся… — Степан с трудом пересиливал себя. В глазах — дикая боль. — Наливай! — велел он.
Трудно было бы теперь наладиться празднику. Нет, теперь уж ему не наладиться вовсе; от этого выстрела все точно оглохли. Куприян, безвинный казак, еще теплый лежит, а тут — наливай! Наливай сам да пей, если в горло полезет.
— Наливай! — Степан хотел крикнуть, а вышло, что он сморщился и попросил. Но и на просьбу эту никак не откликнулись. Нет, есть что-то, что выше всякой власти человеческой и выше атаманской просьбы.
Степан вдруг дал кулаком по колену:
— Нет, в гробину их!.. Нет! Гуляй, браты! — Но руки его прыгали уже. Он искал глазами место, как выйти…
Федор Сукнин подхватил его и повел в сторону. К шатру. Степан послушно шел с ним. Ларька Тимофеев налил чару, предложил всем:
— Наливайте! А то… хуже так. Веселись! Чего теперь?
— Ну, Лазарь!.. Плясать ишо позови.
— Ну, а чего теперь? Ну — на помин души Куприяновой, — Ларька выпил, бросил чарку: даже и ему было нехорошо, тошно. Он только сказал: — Никто не виноватый… Пристал атаман, задергался… Рази же хотел он?
От места, где только что соскользнул из жизни человек, потихоньку, молча стали расходиться. Осталось трое или четверо, негромко говорили, где схоронить тело.
Из-за кручи береговой вылезла краем луна; на реке и на обоих берегах внизу все утонуло во мрак и задумчивость.
Степан лежал у шатра лицом вниз. Сукнин сидел поодаль на седле.
Подошел Ларька, остановился…
— Господи, господи, господи-и! — стонал Степан. И скреб землю, и озирался. — Одолел меня дьявол, Ларька. Одолел, гад: рукой моей водит. За что казака сгубил?!. За что-о?!
Ларька стоял над атаманом, жестоко молчал. Ларьке до смерти жалко было казака Куприяна Солнцева. И он хотел, чтоб атаман мучился сейчас, измучился бы до последней нестерпимой боли.
— А вы?!. — вскочил вдруг Степан на колени. — Рядом были — не могли остановить! Чего каждый раз ждете? Чего ждете? Хороши только потом выговаривать!..
Ларька молчал. И Сукнин молчал.
— Чего молчите?! — заорал Степан. — Пошто не остановили?!
— Останови! — воскликнул Сукнин. — Никто глазом не успел моргнуть.
— Моя бы воля, — негромко и тоже зло заговорил Ларька, — да не узнай никто: срубил бы я тебе башку счас… за Куприяна. И рука бы не дрогнула.
Сукнин оторопел… Даже встал с седла, на котором сидел.
Степан вскочил на ноги… Не то он вдруг — в короткое это время — решился на что-то, не то — вот-вот — на что-то страшное с радостью готов решиться. Не гнев, а догадка какая-то озарила атамана. Он пошел к есаулу. Ларька попятился от него… Федор на всякий случай зашел сбоку. Но атаман вовсе не угрожал.
— Ларька, — как в бреду, с мольбой искренней, торопливо заговорил Степан, — рубни. Милый!.. Пойдем? — Он схватил есаула за руку, повлек за собой. — Пойдем. Федор, пойдем тоже. — Он и Федора тоже схватил крепко за руку. Он тащил их к воде. — Братцы, срубите — и в воду, к чертовой матери. Никто не узнает. Не могу больше: грех замучает. Змеи сосать будут — не помру. Срубите! Срубите!! Богом молю, срубите!.. Милые мои…помогите. Не могу больше. Тяжело.
Степан у воды упал на колени, опустил голову.
— Подальше оттолкните потом, — посоветовал. — А то прибьет волной… — Верил он, что ли, что други его верные, любимые его товарищи снесут ему голову? Хотел верить? Или хотел показать, что верит? Он сам не понимал… Душа болела. Очень болела душа. Он правда хотел смерти. Вот и не пил последнее время… Нет, не вино это, не вино изъело душу. Что вино сильному человеку! Он видел, он догадывался: дело, которое он взгромоздил на крови, часто невинной, дело — только отвернешься — рушится. Рассыпается прахом. Ничего прочного за спиной. Астраханские дела, о которых сгоряча — при всех! — донес несчастный Куприян, это — малая капля, переполнившая обильную горькую чашу. В Царицыне тоже не лучше: Прон Шумливый самоуправствует хуже боярина. На Дону, кто приходит оттуда, сказывают: ненадежно. Плохо. Затаились… Такой войны, какую раскачал Степан, там не хотели даже те, кто поначалу молча благословлял на нее. Там испугались. Так — на пиру вселенском, в громе труб — чуткое сердце атамана слышало сбой и смятение. Это тяжело. О, это тяжело чувствовать. Он скрывал боль от других, но от себя-то ее не скроешь.
— Уймись, Степан, — миролюбиво сказал Ларька. — Чего теперь?
Федор тронул Ларьку за руку, показал: молчи.
Степан плакал, стоя на коленях, отвернувшись лицом к Волге.
— Дайте один побуду, — попросил он тихо.
Есаулы пошли к шатру. Но из виду атамана не упускали. Он все сидит, оперся локтями на колени, чуть покачивается взад-вперед.
— Старуха… выбила из колеи, — сказал Сукнин.
— Не старуха… Наш недогляд, Федор: надо было перехватить Куприяна, научить, как говорить. А то и вовсе не пускать, завтра бы рассказал.
— Куприян, конешно… Но старуха! У меня давеча у самого волосья на голове зашевелились, когда она завыла. Откуда вывернулась, блажная?
— Васька-то что же, помирает?
— Видно… Вот ишо змею на груде отогрели, — Шелудяк, дармоед косоглазый, — жестоко сказал Сукнин. — Он там воду мутит. Васька ослаб, он верх взял.
— Зачем они Львова-то решили?
— Спроси! Шелудяк все.
Тихо говорили между собой у шатра есаулы. И поглядывали в сторону берега: там все сидел атаман и все тихо покачивался, покачивался, как будто молился богу своему — могучему, древнему — Волге. Иногда он бормотал что-то и тихо, мучительно стонал.
Луна поднялась выше над крутояром; середина реки обильно блестела; у берега, в черноте, шлепались в вымоины медленные волны, шипели, отползая, кипели… И кто-то большой, невидимый осторожно вздыхал.
Позже Степан взошел в небольшую лодку тут же, неподалеку, прилег на сухую камышовую подстилку и заснул, убаюканный прибрежной волной. И приснился ему отчетливый красный сон.
Стоит будто он на высокой-высокой горе, на макушке, а снизу к нему хочет идти молодая персидская княжна, но никак не может взобраться, скользит и падает. И плачет. Степану слышно. Ему жалко княжну, так жалко, что впору самому заплакать. А потом княжна — ни с того ни с сего — стала плясать под музыку. Да так легко, неистово… как бабочка в цветах затрепыхалась, аж в глазах зарябило. «Что она? — удивился Степан. — Так же запалиться можно». Хотел крикнуть, чтоб унялась, а — не может крикнуть. И не может сдвинуться с места… И тут увидел, что к княжне сбоку крадется Фрол Минаев, хитрый, сторожкий Фрол, — хочет зарубить княжну. А княжна зашлась в пляске, ничего не видит и не слышит — пляшет. У Степана от боли и от жалости заломило сердце. «Фрол!» — закричал он. Но крик не вышел из горла — вышел стон. Степана охватило отчаяние… «Срубит, срубит он ее. Фро-ол!..» Фрол махнул саблей, и трепыхание прекратилось. Княжна исчезла. И земля в том месте вспотела кровью. Степан закрыл лицо и тихо закричал от горя, заплакал… И проснулся.
Над ним стоял Ларька Тимофеев, тряс его.
— Степан!.. Батька… чего ты?
— Ну? — сказал Степан. — Что?
— Чего стонешь-то?
Степан сел. Горе стояло комом в горле… Даже больно. Степан опустил руку за борт, зачерпнул воды, донес, сколько мог, ополоснул лицо. Вздохнул.
— Приснилось, что ль, чего? — спросил Ларька.
— Приснилось…
Как-то странно ясно было вокруг. Степан поднял голову… Прямо над ним висела — пялилась в глаза — большая красная луна. Нехороший, нездоровый, теплый свет ее стекал на воду; местами, где в воде отражались облака, казалось, натекли целые лывы красного.
— Душно, Ларька… Тебе ничего?
— Да нет, я спал, пока ты не застонал…
— Застонал?
— Ну. Что за сон такой?
— Не знаю… дурной сон. Не помню. Выпил лишнее. Ты чего тут?
— Спал здесь…
Степан вспомнил вчерашнее… казака Куприяна… Опустил голову и коротко простонал.
— Выпить, можеть?.. — посоветовал Ларька.
— Нет. Ларька… тебе не страшно? — спросил Степан.
— О! — удивился Ларька.
— Нет, не так говорю: не тяжко? Душно как-то… А?