— Да нет… С чего? — не понимал Ларька.
   — Ладно… Так я — хватил вчера лишка, правда.
   — Похмелись!
   — Иди спать, Ларька… Дай побыть одному.
   Ларька, успокоенный мирным тоном атамана, пошел досыпать в шатер.
   Все спали; огромная, светлая, красная ночь неслышно текла и стекала куда-то в мир чужой, необъятный — прочь с земли.
   Рано утром, едва забрезжил рассвет, Степан был на ногах.
   Лагерь еще спал крепким сном. Весь берег был сплошь усеян спящими. Только там и здесь торчали караульные. Да у самой воды, в стороне от лагеря, спиной к нему, неподвижно сидел одинокий человек; можно было подумать, что он спит так — сидя. И хоть это было не близко, Степан узнал того человека и через весь лагерь направился к нему.
   Это был Матвей Иванов. Он не спал. Увидев Степана, он вздохнул, показал глазами на лагерь и сказал так, будто он сидел вот и только что об том думал:
   — Вот они, вояки твои… Набежи полсотни стрельцов — к обеду всех вырубют. С отдыхом. Не добудиться никаким караульным…
   Степан остановился и смотрел на воду.
   — Уймись, Степан, — заговорил Матвей почти требовательно, но с неподдельной горечью в голосе. — Уймись, ради Христа, с пьянкой! Что ты делаешь? Ты вот собрал их — тридцать-то тыщ — да всех их в один пригожий день и решишь. Грех-то какой!.. И чего ты опять сорвался-то? Неужель тебе не жалко их, Степушка? — У Матвея на глазах показались слезы. — Надежа ты наша, заступник наш, батюшка, — пропадем ведь мы. Подведи-ка под Синбирск эдакую-то похмельную ораву — что будет-то? Перебьют, как баранов! Пошто ты такой стал? Зачем казака убил вчерась? — Матвей вытер кулаком слезы. — Радовался, сердешный, — от шаха ушел. Пришел!.. Степушка!.. Ты что же, верить, что ль, перестал? Что с тобой такое?
   — Молчи! — глухо сказал Степан, не оборачиваясь.
   — Не буду я молчать! Руби ты меня тут, казни — не буду. Не твое только одного это дело. Русь-матушка, она всем дорога. А люди-то!.. Они избенки бросили, ребятишек голодных оставили, жизни свои рады отдать — насулил ты им…
   — Молчи, Матвей!
   — Насулил ты им — спасешь от бояр да дворян, волю дашь — зря? Возьмись за дело, Степан. Там — Синбирск! Это не Саратов, не Самара. Там Милославский крепко сидит. И, сказывают, Борятинский и Урусов на подходе. А нам бы Синбирск-то до Борятинского взять. Можно ли тут пиры пировать? Есть ли когда? Не на Дону ведь ты! И не в Персии. Это — Русь… Тут и шею сломить могут. Гони от себя пьянчуг разных!.. Или дай мне волю — я их вот этими своими руками душить буду, оглоедов, хоть и не злой я человек. Погубители!.. Одна у ях думка — напиться. А что мы кровушкой своей напиться можем — это им не в заботу. Возьмись, Степан, за гужи, возьмись. Я знаю — тяжко, ты не конь. Но как же теперь?.. Сделал добро — не кайся, это старая поговорка, Степан, она не зря живет, не зря ее помнют. Только добро и помнют-то на земле, больше ничего. Не качайся, Степан, не слабни… Милый, дорогой человек… как ишо просить тебя? Хошь, на колени перед тобой стану!..
   Степан повернулся и пошел к лагерю. Отошел далеко, остановился и свистнул так, что чайки с воды снялись.
   — Господи, дай ему ума и покоя, — с неожиданной верой сказал Матвей, глядя на любимого атамана.
   Лагерь стал подниматься. Зашевелился.
   Степан пошел было к шатру, но вдруг остановился и посмотрел в сторону Матвея… Постоял, посмотрел и быстро пошел к нему.
   Матвей ждал.
   — Вот тебе и каюк пришел, Матвей, — сказал он сам себе негромко.
   — Ты вот не боисся учить меня, — издали еще заговорил Степан, — не побоись сказать и всю правду. Соврешь — будешь в Волге. — Остановился перед Матвеем, некоторое время смотрел в глаза ему. — Я повел их! — Показал рукой назад, на лагерь. — Я! Но воля-то всем нужна!.. Всем?!
   — Всем.
   — А случись грех какой под Синбирском или где — побьют: кому эти слезы отольются? Стеньке?!. Стенька — вор, злодей, погубитель — к мятежу склонил!
   — Ты спрашиваешь только или уж суд повел?
   — Не виляй хвостом!
   — Всем отольются, Степан. А тебе в первую голову. Только не пужайся ты этого — горе будет, а не укор.
   — На чью душу вина ляжет?
   — На твою. Только вины-то опять нету — горе будет. А горе да злосчастье нам не впервой. Такое-то горе — не горе, Степан, жить собаками век свой — вот горе-то. И то ишо не горе — прожил бы да помер — дети наши тоже на собачью жись обрекаются. А у детей свои дети будут — и они тоже. Вот горе-то!.. Какая ж тут твоя вина? Это счастье наше, что выискался ты такой — повел. И веди, и не думай худо. Только сам-то не шатайся. Нету ведь у нас никого боле — ты нам и царь, и бог. И начало. И вож. Авось, бог даст, и выдюжим, и нам солнышко посветит. Не все же уж, поди, ночь-то?
   — Ну, и не жальтесь тада. А то попреков потом не оберешься. Знаю: все потом кинутся виноватаго искать..
   — Да никто не жалится! Я, мол, воеводы со всех сторон идут… И какая же тут вина твоя, коли псов спустили? Да и царь… Да нет, какая же вина?! Тут стяжки в руки — да помоги, господи, пробиться. Только с умом пробиваться-то, умеючи, вот я про што. А ты — умеешь, вот и просим тебя: не робей сам-то, сам-то впереде не шатайся, а мы уж — за тобой. Мы за тобой тоже храбрые.
   — Не пропадем! — резко сказал Степан, будто осадил тайные свои, тревожные думы.
   — Неохота, батька. Ох, неохота.
   — Вот… Сделаем так: седня не пойдем. Соберемся с духом. Подождем Мишку Осипова с людишками. — Степан помолчал. — Гулевать подождем, верно. Соберемся с духом, укрепимся.
   Матвей, чтоб не спугнуть настроение атамана, серьезное, доброе, молчал.
   — Соберемся с духом, — еще раз сказал Степан. Посмотрел на Матвея, усмехнулся: — Чего ты лаешься на меня?
   — Я молюсь на тебя! Молю бога, чтоб он дал тебе ума-разума, укрепил тебя… Ты глянь, сколько ты за собой ведешь!..
   — Ну, загнусел…
   — Ладно, буду молчать.
   …В то утро приехал с Дона Фрол Разин. Степан очень ему обрадовался. Посылал он его на Дон с большим делом: распустить перед казаками такой райский хвост, чтоб они руки заломили бы от восторга и удивления и все бы — ну, не все, многие — пошли бы к Степану, под его драные, вольные знамена. Послал он с братом пушки, много казны государевой — приказов: астраханского, черноярского, царицынского, камышинского, саратовского, самарского. Велел раззадорить донцов золотом и кликнуть охотников.
   — Ну, расскажи, расскажи. Как там?
   — Мишка Самаренин в Москву уехал со станицей…
   Степан враз помрачнел, понимающе кивнул головой:
   — Доносить. Эх, казаки, казаки… — Сплюнул, долго сидел, смотрел под ноги. Изумляла его эта чудовищная способность людей — бегать к кому-то жаловаться, доносить, искренне, горько изумляла. — Куда же мы так припляшем? А? — Степан посмотрел на брата, на Ларьку, на Матвея. — Казаки?
   Ответил Матвей:
   — Туда и припляшете, куда мы приплясали: посадили супостатов на шею и таскаемся с имя как с писаной торбой. Они оттого и косятся-то на вас: вы у их как бельмо на глазу: тянутся к вам, бегут… Они мужика привязывают, а вы отвязываете — им и не глянется.
   — Мужики — ладно: они испокон веку в неволе, казаки-то зачем сами в ярмо лезут? Этого — колом вбивай мне в голову — не могу в толк взять.
   — Корней говорит… — начал было Фрол.
   — Постой, — сказал Степан. — Ну их всех… Корнея, мурнея… гадов ползучих. Злиться начну. У нас седня — праздник. Без вина! Седня пусть отдохнет душа. Там будет… нелегко. — Степан показал глазами вверх по Волге. — Мойтесь, стирайтесь, ешьте вволю, валяйтесь на траве… А я в баню поеду. В деревню. Кто со мной?
   Изъявили желание тоже помыться в бане Ларька, Матвей, Фрол, дед Любим, Федор Сукнин. Взяли еще с собой «царевича» и «патриарха».
   «Патриарх» хворал с похмелья, поэтому за баню чуть не бухнулся принародно в ноги атаману.
   — Батюшка, как в воду глядел!.. Надо! Баслови тя бог! Баня — вторая мать наша. А я уж загоревал было. Вот надоумил тя господь с баней, вот надоумил!.. — «Патриарх» радовался, как ребенок. Собирался. — Экая светлая головушка у тя, батька-атаман. Эх, сварганим баньку!..
* * *
   Потом, когда сплывали вниз по Волге, до деревни, Степан беседовал с «патриархом».
   — Сколько же ты, отче, осаденить можешь за раз? Ведро?
   — Пива или вина?
   — Ну, пива.
   — Ведро могу.
   — Вот так утроба! Патриаршая.
   — Сам-то я из мужиков, родом-то. Пока патриархом-то не сделался, горя помыкал. По базарам ходил — дивил народ честной. Ты спроси, чем дивил!
   — Чем же?
   — Было у меня заведено так: выпивал как раз ведро медовухи, мослом заедал…
   — Как мослом?
   — А зубами его… только хруст стоит. В мелкие крошки его — и глотал. Ничего. Потом об голову — вот так вот — ломал оглоблю и как вроде в зубах ковырял ей…
   — Оглоблей-то?!
   — Да так — понарошке, для смеха. Знамо, в рот она не полезет.
   — А был ли женат когда?
   — Пробовал — не выдюживали. Сбегали. Я не сержусь — чижало, конешно.
   — Ты родом-то откуда?
   — А вот — почесть мои родные места. Там вон в Волгу-то, справа, Сура вливается, а в Суру — малая речушка Шукша… Там и деревня моя была, тоже Шукша. Она разошлась, деревня-то. Мы, вишь, коноплю ростили да поместнику свозили. А потом мы же замачивали ее, сушили, мяли, теребили… Ну, веревки вили, канаты. Тем и жили. И поместник тем же жил. Он ее в Москву отвозил, веревку-то, там продавал. А тут, на Покров, случилось — погорели мы. Да так погорели, что ни одной избы целой не осталось. И поместник наш сгорел. Ну, поместник-то собрал, чего ишо осталось, да уехал. Больше, мол, с коноплей затеваться у вас не буду. А нам тоже — чего ждать? Голодной смерти? Разошлись по свету куда глаза глядят. Мне-то что? — подпоясался да пошел. А с семьями-то — вот горе-то. Ажник в Сибирь двинулись которые… Там небось и пропали, сердешные… У меня брат ушел… двое детишков, ни слуху ни духу.
   — Ну, и пошел ты по базарам? — интересно было Степану.
   — И пошел… По Волге шастал — люблю Волгу.
   — А потом?.. — любопытствовал дальше Степан, но вспомнил и осекся: ему полагалось знать, как дальше сложилась судьба «патриарха» — высокая судьба. — Твоих земляков нет в войске? Не стречал? — спросил он.
   — Нет, не стречал.
   — Стренешь, отверни рожу — не знаешь. Так лучше будет.
   — Они, видно, далеко разошлись. В Сибирь-то много собиралось. Прослышали: земли там вольные…
   Степан перестал расспрашивать, задумался.
   Сибирь для Разина — это Ермак, его спасительный путь, туда он ушел от петли. Иногда и ему приходила мысль о Сибири, но додумать до конца эту мысль он ни разу не додумал: далеко она где-то, Сибирь-то. Ермака взяли за горло, он потому и двинул в Сибирь, Степан сам пока держал за горло…
   …Баня стояла прямо на берегу Волги. «Патриарх» захотел сам истопить ее. Возликовал, воспрянул духом… Даже лицом просиял неистребимый волгарь.
   — Я с хмелю завсегда сам топил — умею. Уху сварить да баньку исполнить — это, милок, уметь надо. Бабы не умеют.
   — Валяй, — благодушно сказал Степан. И сам ушел на берег к воде. Охота было побыть одному… Вклинились в думы — Ермак, Сибирь… и охота стало додумать про все это и про себя.
   Денек набежал серенький, теплый, задумчивый. С реки наносило сырой дух… Гнильцой пахло и рыбой.
   Степан поднял палку поровней и пошел вдоль берега. Шел и сталкивал гнилушки в воду. И думал. Редкие дни выпадали Степану вот такие — безлюдные, покойные, у воды. Он очень любил реку. Мог подолгу сидеть или ходить… Иногда, когда никто не видел, мастерил маленькие стружки и пускал по воде плыть. Для этого обстругивал ножом досточки, врезал в них мачточки, на мачточки — паруса из бересты — и отправлял в путь. И следил, как они плывут.
   Степан думал в тот грустный, милый день так.
   Почему не вышло у Ивана Болотникова? Близко ведь был… Васька Ус — славный казак, жалко, что хворь какая-то накинулась, но Васька — пень: он заботится, той или не той дорогой идти. Не тут собака зарыта. Вот рассказали: некий старик на Москве во всеуслышанье заявил, что видел у Стеньки царевича Алексея Алексеевича, что Стенька ведет его на Москву — посадить на престол заместо отца, который вовсе сник перед боярами. Старика взяли в бичи: какого царевича видел? «Живого истинного царевича». — «И что ж ты, коль придет Стенька к Москве?» — «Выйду стречать хлебом-солью». Старика удавили. Вот если б все так-то! Всех не удавишь. Все бы так, всем миром — стали бы насмерть… Только как их всех-то поднять? Не поднять. Идут… Одни идут, другие смотрят, что из этого выйдет. И эти-то, тыщи-то, — сегодня с тобой, завтра по домам разошлись. У Ивана потому и не вышло, что не поднялись все. Как по песку шел: шел, шел, а следов нет. И у меня так: из Астрахани ушел, а хоть снова туда поворачивай — не опора уж она, бросовый город. И Царицын, и Самара… Пока идешь, все с тобой, все ладно, прошел — как век тебя там не было. Так-то челночить без конца можно. Надо Москву брать. Надо брать Москву. Слабого царя вниз головой на стене повесить — чтоб все видели. Тогда пятиться некуда будет. А до Москвы надо пробиваться, как улицей, — с казаками. Эти мужицкие тыщи — это для шума, для грозы. Вся Русь не подымется, а тыщи эти пускай подваливают — шуму хоть много, и то ладно. Фрол привел с собой казаков, Степан думал, что он приведет больше, но на Дону — раскоряка, испугались: испугал, как это ни странно, как ни глупо, размах войны. Надо после Симбирска опять на Дон послать… Как воодушевить дураков?
   Так думая, далеко ушел Степан по берегу. Версты две. И деревню прошел, и шел потихоньку дальше, пока его не нагнал «патриарх». Закричал издали:
   — Батька!.. Эй! Мы уж хватились тебя! Пойдем-ка первый жарок словим. Отменная вышла банька!
   — Скоро ты управился, — сказал Степан, вернувшись и подходя к «патриарху». — Ну, пошли, пошли.
   — Я везде скорый! И устали сроду не знал, ей-богу. За трех коней ворочал, — похвалился «патриарх».
   — Ну?
   — Не вру! Вот те крест. — Громадина «патриарх» сотворил на себя святой знак. — Один раз пошел на спор с поместником нашим: выдюжу за трех коней или нет.
   — Как это?
   — А вишь, коноплю-то, до того как в мялки пустить, ее сперва на кругу конями топчут: самую свежую-то, крепкую-то — кострыгу выламывают. Разложут на кругу — от так от высотой, — «патриарх» показал рукой от земли, — связывают трех коней, и стоит посередке парнишка и погоняет их. Они и ходют по кругу, мнут копытьями-то, ломают кострыгу… Так одну закладку до полдня, а то и больше топчут. Переворачивают аккуратно, чтоб не спутать, и толкут дальше. Я говорю поместнику: «Давай я тебе тоже до обеда всю закладку отомну. А ты мне за то — полведра сиухи и полотна на штаны и рубаху». — «Давай, — говорит. — Выдюжишь?» — «Это, говорю, не твоя забота. Ты лучше готовь сиуху и холста на одежу». Но был у меня, правда, ишо один уговор с поместником: вокруг будут стоять молодые бабенки и прихлопывать мне, подпевать. И какой-нибудь дед с дудкой. «Ладно», — говорит.
   Выстрогал я себе деревянные колодки на ноги, обул их на онучки… Дед Кудряш, мы его за лысину так звали, заиграл мне под пляску, а девки и бабы подпевать стали да в ладошки прихлопывать. И пошел я — в колодках-то этих — по конопле плясака давать. Эх!.. Да с присвистом, с песенками разными… Девки ухи затыкают, а самим послушать охота, а то я их не знаю. И поместник тут же стоит, хохочет. Солнышко уж высоко поднялось, а я все наплясываю. «Может, говорит, сиухи маленько?» — поместник-то. «Нет, мол, уговора такого не было». А мне сиуху-то жалко: выпьешь, а она враз вся потом выйдет. Думаю, я ее лучше вечерком в холодке оглоушу. Пляшу. С меня пот градом… Рубаху скинул, пляшу. Передохнул, пока коноплю переворачивали, и опять. Так до обеда всю ее перемял. Даже маленько раньше.
   Степан задумчиво слушал «патриарха». Под конец рассказа невпопад сказал:
   — Ну… Можеть, и так… А?
   «Патриарх», сообразив, что атаману не до его рассказов, а какие-то вредные думы одолели, тяжко хлопнул его по спине:
   — Не кручинься, атаман. Вон как все ладно! А ты нос повесил. Чего?
   — Так, отче… Ничего. — Степан помолчал… Поглядел на «патриарха», усмехнулся: — Смешно ты кормился… на базарах-то. Надо же додуматься!
   Баню «патриарх» накалил так, что дышать было больно — обжигало рот.
   — Ты с ума сошел! — воскликнул Степан, выпячиваясь задом из бани. В предбанник. — Мы окочуримся тут к черту. Как она ишо не спыхнула?..
   — Ну, пережди маленько, — посоветовал старый богатырь. — Пусть он отмякнет, жар-то, а то, правда, горло дерет. Счас отмякнет! — Он надел шапку, рукавицы и полез на карачках к полку. — О-о!.. Драться начал! Ишь, гнет, ишь, гнет!..
   Степан присел пока на порожек предбанника.
   — Доберись до каменки, там сбоку кадушка с водой, зачерпни ковш — кинь на каменку! — крикнул «патриарх».
   Степан нашарил кадушку, ковш около нее, зачерпнул полный ковш и плесканул на каменку. Каменка зло — с шипом, с треском — изрыгнула смертоносный жар. Степан выскочил опять из бани.
   — Оставь дверь открытой! — заорал совсем теперь невидимый за паром «патриарх». И принялся там хлестать себя веником. Кряхтел, мычал, охал, ухал блаженно. — Вся скверна выйдет! Весь новый стану, еслив кожа не полопается!.. От-тана! От-тана! О-о!..
   — Помрешь! — крикнул Степан. — Сердце треснет!
   «Патриарх» слез с полка, лег на полу — голова на пороге.
   — Вот, батюшка-атаман, так и выгоняют из себя всю нечистую силу. Это меня двуперстники научили, старцы. Бывал я у их в Керженце… Глянутся они мне, только не пьют.
   — Сам-то к какой больше склоняесся: к старой, к новой? — спросил Степан. — Чего старцы-то говорят? Шибко клянут Никона?
   — Клянут… — неопределенно как-то сказал старик. — Они много-то не говорят про это. А себя соблюдают шибко. О-о, тут они…
   — А к какой сам-то ближе? Тоже к старой?
   — К старой не могу — змия люблю зеленого. К новой… Я, по правде, не шибко разбираюсь: из-за чего у их там раскол-то вышел? Христос — один — для тех и для этих. А чего тада? В Христа я сам верую.
   — А крестисся как?
   — А никак. В уме. «Осподи, баслови» — и все. Христос так и учил: больше не надо. Не ошибесся. И тебе так советую.
   Помолчали.
   — Отче, ну-ка скажи мне, — заговорил Степан, — вот сял я на Москве царем. Ну… поднатужься, прикинь — так вышло. Сял. А тебя сделал правда патриархом…
   «Патриарх» смотрел снизу удивленными глазами.
   — Ну, и чего мы с тобой будем делать? — спросил он.
   — Это я спрашиваю: чего будем делать?
   «Патриарх» задумался. Усмехнулся… Покачал головой:
   — Как я ни дуйся, а патриархом… Ты что, батька? Я скорей… Да нет, как я ни кажилься, а такой думы не одолеть.
   — Да ну, — обозлился Степан, — не совсем же уж ты в сук-то вырос! Ну, подумай шутейно: стали мы — я царем, ты патриархом. Что делать станем?
   — Хм… Править станем.
   — Как?
   — По совести.
   — Да ведь и все вроде — по совести. И бояры вон — тоже по совести, говорят.
   — Они говорят, а мы б — делали. Я уж не знаю, какой ба из меня патриарх вышел, никакой, но из тебя, батька, царь выйдет. Это я тебе могу заране сказать.
   — Откуда ты знаешь?
   — Знаю… Я мужика знаю, сам мужик, знаю, какой нам царь нужен.
   — Какой же?
   — А мужицкий.
   — Ну, заладил: мужицкий, мужицкий… Я сам знаю, что не боярский. А какой он, мужицкий-то?
   — Да тут все и сказано: мужицкий. Чего тут гадать?
   — Не ответил. Знаю, погулять мы с тобой сумеем, только там и для других дел башка нужна.
   — А ты что, дурак, что ль? У тебя тоже башка на плечах, да ищо какая! Ты бедных привечаешь — уже полцаря есть. Судишь по правде — вот и весь царь. А будешь не такой заполошный, тебе цены не будет! Вся Русь тебе в ножки поклонится. На руках носить будем. Народ тебя и так любит… Нет, у тебя выйдет. А патриарха ты себе найдешь, не дури со мной… Куда! — «Патриарх» усмехнулся. — Не надо, батюшка…
   — Чего так? — улыбнулся и Степан.
   — Не надо, — уперся «патриарх».
   — Ну, отец, и колода же ты: лег поперек дороги — ни туда ни суда. Пошто, я спрашиваю?
   — Да какой же я патриарх — выпить люблю. Ты меня тада главным каким-нибудь над питейными делами поставь, это по мне. Всех целовальников в кулак зажму!.. Шибко народ надувают, черти! Я б их тоже извел всех — заодно с боярами. Полезешь париться-то? Теперь уж не так гнет. А то выстынет — какое тада…
   — Обожду пока. Не сдюжу. Лезь, парься.
   «Патриарх» опять полез на полок.
   — Кинь, батька!
   Степан поддал еще парку, вышел в предбанник… И тут прибежали сказать:
   — Батька, там из-под Синбирска люди прибегли…
   — Ну? Что там? — всполошился Степан.
   — Борятинский идет от Казани. В городке, слышно, не склоняются к сдаче… Велели тебя звать.
   — Кто послал-то?
   — Мишка Ярославов.
   — А Мишка Осипов не пришел?
   — Нету.
   — Не шуми много — про Борятинского-то. Молчи. Приведи коня… — Степан второпях одевался. Крикнул вслед казаку: — Есаулам скажи, чтоб за мной гнали! Можеть, коней тут найдут… Не мешкайте!
   Казак подвел коня, Степан вскочил на него и уехал. Остальные — немногие коней нашли, опять в лодках — устремились тоже в лагерь. В баньке не успели помыться. «Патриарх» очень сокрушался, что атаман так и не попарился. Банька была отменная, «царская».

5

   Князь Борятинский пришел к Симбирску раньше Степана. Степан опоздал. Но он и не мог поспеть до Борятинского, даже если бы и не делал этого передыха своему войску.
   Подойдя к городу, он свел своих на берег, построил в боевой порядок и сразу повел в наступление на царево войско. День клонился к вечеру — медлить нельзя: к утру, если пережидать ночь, Борятинскому может подоспеть помощь.
   Борятинский велел подпустить разинцев ближе и тогда только ударил. Он стоял выгодней — на взгорке. Он еще надеялся, что казаки и мужики устали, махая на стружках вверх по течению.
   Бой был упорный.
   Люди перемешались, не могли порой отличить своих от чужих.
   Войско Борятинского было научено сохранять порядок и, конечно, лучше вооружено. Разинцев было больше, и действовали они напористее, смелее.
   Степан вел донцов. С мордвой, чувашами и татарами были Федор Сукнин и Ларька Тимофеев. Татары, мордва воевали своим излюбленным способом — наскоком. Ударившись о стройные ряды стрельцов, сминали передних, но, видя, что дальше — крепко, не подается, они рассыпались и откатывались. Ларька, Федор и другие есаулы и сотники опять собирали их, налаживали мало-мальский строй и вели снова в бой. Степан хорошо знал боевые качества своих инородных союзников, поэтому отдал к ним лучших есаулов. Есаулы ругались до хрипа, собирая текучее войско, орали, шли при сближении с врагом в первых рядах… В этом бою погиб Федор Сукнин.
   Донцы стояли насмерть. Они не уступали врагу ни в чем, даже больше: упорней были и искусней в этих делах. Да они и свежей были, чем мужики: Разин, предвидя события, не велел им грести, когда спешили сюда, к Симбирску.
   Борятинский медленно отступал.
   Степан был в гуще сражения. Он отвлекался, только чтобы присмотреть, что делается с боков — у мужиков. С мужиками тоже были казачьи сотники и верные стрельцы астраханские, царицынские и других городов. Мужики воинское искусство восполняли нахрапом и дерзостью, но несли большой урон.
   Степан взял с собой с десяток казаков, пробился к ним, встал с казаками в первые ряды и начал теснить царских стрельцов. Дело и тут наладилось.
   Пальба, звон железа и хряск подавили голоса человеческие… Стеной стоял глухой слитный гул, только вырывались отдельные звучные крики: матерная брань или кого-нибудь громко звали. Порохом воняло и горелым тряпьем.
   — Не валите дуром!.. — кричал Степан Матвею. — Слышишь?!
   — Ой, батька! Слышу!
   — Прибери поздоровей с жердями-то — ставь в голову! А из-за их — кто с топорами да с вилами — пускай из-за их выскакивают. Рубнулись — и за жерди! А жердями пускай все время машут. Меняй, когда пристанут! Взял?
   — Взял, батька!.. Не слухают только они меня.
   — Перелобань одного-другого — будут слухать!
   — Батька! — закричали от казаков. — Давай к нам! У нас веселея!..
   Дед Любим был с молодыми.
   — Минька!.. Минька, паршивец! — кричал он. — Не забывайся! Оглянись — кто сзади-то?! Эй!..
   — Чую, диду!
   — Ванька!.. Отойди, замотай руку!
   — Счас!.. Маленько натешусь.
   — Не забывайтесь, чертяки! Гляди на батьку вон!.. Сердце радуется.
   Так учил дед Любим своих питомцев. И показывал на атамана. А случилось так, что забылся сам атаман. Увлекся и оказался один в стрелецкой вражьей толпе. Оглянулся… Стрельцы, окружавшие его, сообразили, кто это. Стали теснить дальше от разинцев, чтобы взять живого. Атаман крутился с саблей, пробиваясь назад, к своим.
   — Ларька! — крикнул Степан. — Дед!..
   С десяток стрельцов кинулись к нему. Ударили тупым концом копья в руку. Один прыгнул сзади, сшиб Степана с ног и стал ломать под собой, пытаясь завернуть руки за спину.
   Ларька услышал крик атамана, пробился с полусотней к нему. И поспел. Застрелил стрельца над ним. Полусотня оттеснила стрельцов дальше.
   Степан поднялся — злой, помятый, подобрал саблю.
   — Чего вы там?! — заорал. — Атаману ноги на шее завязывают, а они чешутся!..
   — Стерегись маленько! — тоже сердито крикнул Ларька. — Хорошо — услыхал… Не лезь в кучу! Куда лезешь-то?
   — Что мордва твоя? — спросил Степан.
   — Клюем! Наскочим — опять собираю… Текут, как вода из ладошки. Веселимся… а толку нет. Но хоть наших обойти не даем, и то дело. Обойти ж хотели!..
   — Ммх!.. Войско. Не сварить нам с имя каши, Ларька. Побудь с казаками, сам пойду туда.
   Мордва и часть мужиков с дрекольем опять шумно отбегали от самой кипени свальной драки — чтобы опять скучиться и налететь. Бежали, впрочем, весело, не уныло. Стрельцы, чтобы не рушить свой строй, не преследовали их.