Страница:
— Ты что? — спросил Ларька, обеспокоенный запинкой казака и его пытливым взглядом. Он и усмешку казака не проглядел.
— Корней в Кагальник нагрянул. — Казак спокойно посмотрел в глаза Степану.
Степан, Ларька, сотники молча ждали, что еще скажет гонец. Казака этого никто не знал.
— Ну? — не выдержал Степан. — С войском?
— С войском.
— Сколь? Да рожай ты!.. — заругался Степан. — Тянуть, что ль, из тебя?
— Сот семь, можа, восемь… Сказывает, грамоту тебе от царя привез.
— Какую грамоту?
— Больше молчит. Велел только сказать: милостивая грамота.
Степан долго не думал:
— В Кагальник!
— Степан… я не поеду, — заявил Ларька.
— Как так? — Степан крутнулся в седле, вперился глазами в есаула — в лицо его, в переносицу. — Как ты сказал?
— Подвох это. Какая милостивая грамота! Ты что?
Степан качнул удивленно головой:
— Рази я для того еду, что в грамоту ту верю? Ларька… что ты, бог с тобой! Ты уж вовсе меня за недоумка принимаешь. Грамота, видно, есть, только не милостивая. С какого черта она милостивой-то будет? Мы ему Сибирь не отвоевали…
Теперь Ларька удивился:
— Для чего же? Не возьму, для чего к им ийтить?
— Придем — все разом решим. Раз они сами вылезли — нам грех уклоняться. Не могу больше… Ты видишь — зря мотаемся. Сам же укорял: без толку мотаемся… Поехали — крест поставим и не будем мотаться.
— В триста-то казаков на семьсот! Нет, Степан… ты вояка добрый, но там тоже… не турки, а такие же казаки. Ничего нам не сделать. Какой крест?
— Помрем по-людски…
— Мне ишо рано. — Ларька решительно изготовился в душе; страх он одолел, но все же заговорил громче — чтоб другие слышали.
— Вон ка-ак? — протянул Степан; такого он не ждал.
— А как?.. С тобой на верную гибель? — спросил Ларька. — Зачем?
— Последний раз говорю: едешь? — Степан не угрожал, но никто бы и не поручился, что он сейчас не всадит Ларьке пулю в лоб. Было тихо.
— Нет. Зачем? Я не понимаю: зачем? — Ларька оглянулся на казаков… И опять к Степану: — Зачем, батька?
Степан долго смотрел в глаза верному есаулу. Ларька выдержал взгляд атамана.
Степан отвернулся, некоторое время еще молчал. Потом обратился ко всем:
— Казаки! Вы слыхали: в Кагальник пришел с войском Корней Яковлев. Их больше. Их много. Кто хочет ийтить со мной — пошли, кто хочет с Ларькой остаться, — я не неволю. Обиды тоже не таю. Вы были верные мои други, за то вам поклон мой. — Степан поклонился. — Разделитесь и попрощайтесь. Даст бог — свидимся, а нет — не поминайте лихом. — Степан подъехал к Ларьке, обнял его — поцеловались.
— Не помни зла, батька, — сказал Ларька, перемогая слезы. — Не знаю… у тебя своя думка… я не знаю…
— Не тужи. Погуляй за меня. Видно, правду мне казак говорил… близко мой конец.
Ларька не совладал со слезами, заплакал, больно сморщился и ладошкой сердито шаркнул по глазам.
— Прости, батька… Не обессудь.
— Добре… Вы простите тоже.
Степан развернул коня и, не оглядываясь, поскакал в степь. Он слышал топот за собой, но не оглядывался, крепился. Потом оглянулся… Не больше полусотни скакало за ним. Степан подстегнул коня и больше уже не оборачивался. И не давал коню передохнуть — торопился. Полусотня едва поспевала за ним — не у всех были добрые кони. Один раз сзади шумнули Степану, чтоб маленько сморил. Степан не оглянулся и не сбавил бег.
13
14
15
— Корней в Кагальник нагрянул. — Казак спокойно посмотрел в глаза Степану.
Степан, Ларька, сотники молча ждали, что еще скажет гонец. Казака этого никто не знал.
— Ну? — не выдержал Степан. — С войском?
— С войском.
— Сколь? Да рожай ты!.. — заругался Степан. — Тянуть, что ль, из тебя?
— Сот семь, можа, восемь… Сказывает, грамоту тебе от царя привез.
— Какую грамоту?
— Больше молчит. Велел только сказать: милостивая грамота.
Степан долго не думал:
— В Кагальник!
— Степан… я не поеду, — заявил Ларька.
— Как так? — Степан крутнулся в седле, вперился глазами в есаула — в лицо его, в переносицу. — Как ты сказал?
— Подвох это. Какая милостивая грамота! Ты что?
Степан качнул удивленно головой:
— Рази я для того еду, что в грамоту ту верю? Ларька… что ты, бог с тобой! Ты уж вовсе меня за недоумка принимаешь. Грамота, видно, есть, только не милостивая. С какого черта она милостивой-то будет? Мы ему Сибирь не отвоевали…
Теперь Ларька удивился:
— Для чего же? Не возьму, для чего к им ийтить?
— Придем — все разом решим. Раз они сами вылезли — нам грех уклоняться. Не могу больше… Ты видишь — зря мотаемся. Сам же укорял: без толку мотаемся… Поехали — крест поставим и не будем мотаться.
— В триста-то казаков на семьсот! Нет, Степан… ты вояка добрый, но там тоже… не турки, а такие же казаки. Ничего нам не сделать. Какой крест?
— Помрем по-людски…
— Мне ишо рано. — Ларька решительно изготовился в душе; страх он одолел, но все же заговорил громче — чтоб другие слышали.
— Вон ка-ак? — протянул Степан; такого он не ждал.
— А как?.. С тобой на верную гибель? — спросил Ларька. — Зачем?
— Последний раз говорю: едешь? — Степан не угрожал, но никто бы и не поручился, что он сейчас не всадит Ларьке пулю в лоб. Было тихо.
— Нет. Зачем? Я не понимаю: зачем? — Ларька оглянулся на казаков… И опять к Степану: — Зачем, батька?
Степан долго смотрел в глаза верному есаулу. Ларька выдержал взгляд атамана.
Степан отвернулся, некоторое время еще молчал. Потом обратился ко всем:
— Казаки! Вы слыхали: в Кагальник пришел с войском Корней Яковлев. Их больше. Их много. Кто хочет ийтить со мной — пошли, кто хочет с Ларькой остаться, — я не неволю. Обиды тоже не таю. Вы были верные мои други, за то вам поклон мой. — Степан поклонился. — Разделитесь и попрощайтесь. Даст бог — свидимся, а нет — не поминайте лихом. — Степан подъехал к Ларьке, обнял его — поцеловались.
— Не помни зла, батька, — сказал Ларька, перемогая слезы. — Не знаю… у тебя своя думка… я не знаю…
— Не тужи. Погуляй за меня. Видно, правду мне казак говорил… близко мой конец.
Ларька не совладал со слезами, заплакал, больно сморщился и ладошкой сердито шаркнул по глазам.
— Прости, батька… Не обессудь.
— Добре… Вы простите тоже.
Степан развернул коня и, не оглядываясь, поскакал в степь. Он слышал топот за собой, но не оглядывался, крепился. Потом оглянулся… Не больше полусотни скакало за ним. Степан подстегнул коня и больше уже не оборачивался. И не давал коню передохнуть — торопился. Полусотня едва поспевала за ним — не у всех были добрые кони. Один раз сзади шумнули Степану, чтоб маленько сморил. Степан не оглянулся и не сбавил бег.
13
Трудно понять, какие чувства овладели Степаном, когда он узнал, что в Кагальнике сидит Корней Яковлев. Он действительно прямиком пошел к гибели. Он не мог не знать этого. И он шел. Вспомнились слова Матвея про Иисуса… Но вдумываться в них Степан не стал. Да и не понял он тогда, почему — Иисус? А теперь и вовсе не до того — разбираться в чувствах, в предчувствиях, в мыслях путаных… С каждым скоком коня все ближе, ближе, ближе те, кого атаман давно хотел видеть. Теперь — скоро уж — все будет ясно, скоро будет легко. Скоро, скоро уж станет легко. Степан волновался, тискал в пальцах тонкий ремешок повода… Господи, как охота скорей заглянуть в ненавистные, в глубокие, умные глаза Корнея, Фрола Минаева, Мишки Самаренина… Выстегать бы их вовсе, напрочь — плетью изо лба, чтоб вытекли грязным гноем. Но зачем-то надо было Степану — еще раз увидеть эти глаза. Зачем? Не понимал тоже… Затем, может, что охота увидеть — какое в них будет торжество. Будет в них торжество-то? Как они глядеть-то будут?
Оставив полусотню на берегу Дона (таково было условие сидящих теперь в Кагальнике), он с тремя сотниками переплыл, стоя на конях, на остров. И пошел к своей землянке, где были теперь Корней и старшина — ублюдки, нечисть донская. Степан ничего вокруг не видел, не слышал. Он торопился, хоть изо всех сил не показывал этого, но прямо чуть не бежал.
У входа в землянку его и сотников хотели разоружить. Степан вытащил саблю — как если бы хотел отдать ее — и вдруг с силой замахнулся на караульных. Те отскочили.
И Степан вошел — стремительный, гордый, насмешливый. Вот он, желанный миг желанного покоя. Враги в сборе — ждут. Теперь — его слово. Ах, сладкий ты, сладкий, дорогой миг расплаты. Будет слово. Будет слово и дело. Усталая душа атамана взмыла вверх — ничего не хотела принять: ни тревоги, ни опасений.
Корней и старшина сидели за столом. Всего их было человек двенадцать — пятнадцать. Они слышали некий малый шум у входа, и многие держали руки с пистолями под столом. Выбежать на шум не решились — посовестились своих, да и знали, что со Стенькой здесь всего трое, и знали, что Стенька не затеет свару на улице — войдет сюда.
В землянке была Алена. Матрены, брата Фрола и Афоньки не было. Про Алену Степан не знал, что она здесь.
— Здорово, кресный! — приветствовал Степан Корнея.
— Здоров, сынок! — мирно, добрым голосом сказал Корней.
— Чего за пустым столом сидите? Алена!.. Али подать нечего? — Степан даже руками развел — так удивился.
— Есть, Степан, как же так нечего! — встрепенулась Алена, до слез обрадованная миром в землянке.
— Так давай! — Степан отстегнул саблю, бросил ее на лежанку. Пистоль оставил при себе. Сотники его сабель не отстегнули. На них покосились из-за стола, но смолчали.
Степан прошел на хозяйское место — в красный угол. Сел. Оглядел всех, будто хотел еще раз проверить и успокоиться, что — все на месте.
Никто не понимал, что происходит. Даже Корней был озадачен, но вида тоже не показывал.
— Чего такие невеселые? — спросил Степан. — А? Сидят как буки… Фрол, чего надулся-то?
— А ты с чего развеселел? — подал голос Емельян Аверкиев, отец Ивана Аверкиева, того, который и теперь еще был где-то в Москве — наушничал царю и боярам на Стеньку.
— А чего мне? Дела веселые, вот и веселюсь.
— Оно видно, что веселые…
— Не рано ли, Степан? Веселиться-то?
— Ну, а где ж твое войско, кресник? — спросил Корней.
— На берегу стоит. — Степан все не спускал дурашливого, веселого тона. Все поглядывал на старшину, — будто наслаждался. Он и наслаждался — видел теперь глаза всех: Фрола Минаева, Корнея, Мишки Самаренина, всех. И — ни торжества в этих глазах, ничего — один испуг, даже смешно.
— Там полста только. Все, что ль? А я слыхал, у тебя многие тыщи. Врут? — Умный Корней догадался — подхватил беспечную игру. — От люди! — медом не корми, дай приврать. И все ведь добра атаману желают, не по злобе. А невдомек, дуракам, что такими-то слухами только хуже душу бередят атаману. И так-то не сладко, а тут…
— А у тебя сколь? — нетерпеливо прервал его Степан. — Семьсот, я слыхал? — Вот — семьсот твоих да полста моих — это семьсот с полусотней. Вот это и есть пока наше войско. Пока сэстоль… Скоро будут многие тыщи. Говорят, а зря не скажут, кресный, — не отмахывайся. Про вас вовсе вон чего говорят: совсем уж, мол, боярам продались, беглецов отдают… все вольности отдают, даже и бояр с войском зовут, мол… Я тоже не шибко верю, но спросить тоже охота: так ли, нет ли? А? — Степан засмеялся. — Тоже врут небось?
Корней старательно разгладил левой ладошкой усы, промолчал на это.
Алена поставила на стол вино. Из всех тут, в землянке, одна, может быть, Алена только и не понимала, не догадывалась, чем кончится это застолье.
— Разливай, дядя Емельян! — Степан хлопнул по плечу рядом сидящего пожилого, дородного Емельяна Аверкиева. — Вынь руку-то из-под стола, чего ты там? Уж не забыл ли на старости, как креститься надо? Лоб надо крестить-то, лоб, а ты… Грех ведь! Тьфу!
Дядя Емельян дернулся было с рукой… и смутился. Сказал с усмешечкой:
— Да ведь ты, Стенька… ложкой кормишь, а стеблем в глаз норовишь.
— Да что ты, Христос с тобой! — воскликнул Степан. — Я грамотку царскую приехал послушать, грамотку. А вы зачем звали? Мне сказали — грамотка у вас от царя…
Выручил всех Корней. Взял кувшин, разлил вино по чарам. Но опять вышла заминка — надо брать чары. Левой рукой — поганой рукой, не по-христиански. Опять не знали, что делать, сидели, кто ухмылялся в дурацком положении, кто хмурился… Упустить Стеньку из виду — хоть на короткое время занять руки — опасно: неизвестно, кому первому влетит между глаз Стенькина пуля, а сзади — еще трое с саблями и с пистолями.
Степан взял свою чару, поднял…
— Со свиданьем, казаки!
Старшина сидела в нерешительности.
Степан выложил свой пистоль на стол.
— Кладу — вот. Выкладывайте и вы, не бойтесь. Или вы уж совсем отсырели, в Черкасске сидючи? Нас ведь четверо только!
Казаки поклали пистоли на стол, рядом с собой, взяли чары.
— Я радый, что вы одумались и пришли ко мне, — сказал Степан. — Давно так надо было. Что в Черкасск меня не пустили, за то вам отпускаю вашу вину. Это дурость ваша, неразумность. Выпьем теперь за вольный Дон — чтоб стоял он и не шатался! Чтоб никогда он не знал изменников поганых!
Переглянулись…
Понесли пить…
Когда пили, Корней незаметно мигнул одному казаку. Тот встал и пошел было из землянки. Один из сотников Разина остановил его:
— Посиди.
— Ты с чем приехал, Степан? — прямо спросил Корней.
— Карать изменников! — Степан ногой двинул стол. Трое его сотников рубили уже старшину. Раздались выстрелы… В землянку вбежали. Степан застрелил одного и кинулся к сабле, пробиваясь через свалку кулаком, в котором был зажат пистоль.
— Степан!.. — закричала Алена. — Они же подобру приехали!.. Степушка!.. — Она повисла у него на шее. Этим воспользовались, ударили чем-то тяжелым по голове. Удар, видно, пришелся по недавней ране. Степан упал.
И опять звон ошеломил голову. И ночь сомкнулась непроглядная, беспредельная, и Степан полетел в нее. Не чувствовал он, не слышал, как били, пинали, топтали распростертое тело его.
— Не до смерти, ребятушки!.. — заполошно кричал Корней. — Не до смерти! Нам его живого надо!
…И опять, как сознание помутилось, увидел Степан:
Степь… Тишину и теплынь мира прошили сверху, с неба, серебряные ниточки трелей. Покой. И он, Степан, безбородый еще, молодой казак, едет в Соловецкий монастырь помолиться святому Зосиме.
— Далеко ли, казак? — спросил его встречный старый крестьянин.
— В Соловки. Помолиться святому Зосиме, отец.
— Доброе дело, сынок. На-ка, поставь и за меня свечку. — Крестьянин достал из-за ошкура тряпицу, размотал ее, достал монетку, подал казаку.
— У меня есть, отец. Поставлю.
— Нельзя, сынок. То — ты поставишь, а это — от меня. На-ка. Ты — Зосиме, а от меня — Николе Угоднику поставь, это наш.
Степан взял монетку.
— Чего ж тебе попросить?
— Чего себе, то и мне. Очи знают, чего нам надо.
— Они-то знают, да я-то не знаю, — засмеялся Степан.
Крестьянин тоже засмеялся:
— Знаешь! Как не знаешь. И мы знаем, и они знают.
Пропал старик, все смешалось и больно скрутилось в голове. Осталось одно мучительное желание: скорей доехать до речки какой-нибудь и вволю напиться воды… Но и это желание — уже нет его, опять только — больно. Господи, больно!.. Душа скорбит.
Но опять — через боль — вспомнилось, что ли, или кажется все это: пришел Степан в Соловецкий монастырь. И вошел в храм.
— Какой Зосима-то? — спросил у монаха.
— А вон!.. Что ж ты, идешь молиться — и не знаешь кому. Из казаков?
— Из казаков.
— Вот Зосима.
Степан опустился на колени перед иконой святого. Перекрестился… И вдруг святой загремел на него со стены:
— Вор, изменник, крестопреступник, душегубец!.. Забыл ты святую соборную церковь и православную христианскую веру!..
Больно! Сердце рвется — противится ужасному суду, не хочет принять его. Ужас внушает он, этот суд, ужас и онемение. Лучше смерть, лучше — не быть, и все.
Но смерти еще нет. Смерть щадит слабого — приходит сразу; сильный в этом мире узнает все: позор, и муки, и суд над собой, и радость врагов.
* * *
К вечеру подъехали к Кагальнику.Оставив полусотню на берегу Дона (таково было условие сидящих теперь в Кагальнике), он с тремя сотниками переплыл, стоя на конях, на остров. И пошел к своей землянке, где были теперь Корней и старшина — ублюдки, нечисть донская. Степан ничего вокруг не видел, не слышал. Он торопился, хоть изо всех сил не показывал этого, но прямо чуть не бежал.
У входа в землянку его и сотников хотели разоружить. Степан вытащил саблю — как если бы хотел отдать ее — и вдруг с силой замахнулся на караульных. Те отскочили.
И Степан вошел — стремительный, гордый, насмешливый. Вот он, желанный миг желанного покоя. Враги в сборе — ждут. Теперь — его слово. Ах, сладкий ты, сладкий, дорогой миг расплаты. Будет слово. Будет слово и дело. Усталая душа атамана взмыла вверх — ничего не хотела принять: ни тревоги, ни опасений.
Корней и старшина сидели за столом. Всего их было человек двенадцать — пятнадцать. Они слышали некий малый шум у входа, и многие держали руки с пистолями под столом. Выбежать на шум не решились — посовестились своих, да и знали, что со Стенькой здесь всего трое, и знали, что Стенька не затеет свару на улице — войдет сюда.
В землянке была Алена. Матрены, брата Фрола и Афоньки не было. Про Алену Степан не знал, что она здесь.
— Здорово, кресный! — приветствовал Степан Корнея.
— Здоров, сынок! — мирно, добрым голосом сказал Корней.
— Чего за пустым столом сидите? Алена!.. Али подать нечего? — Степан даже руками развел — так удивился.
— Есть, Степан, как же так нечего! — встрепенулась Алена, до слез обрадованная миром в землянке.
— Так давай! — Степан отстегнул саблю, бросил ее на лежанку. Пистоль оставил при себе. Сотники его сабель не отстегнули. На них покосились из-за стола, но смолчали.
Степан прошел на хозяйское место — в красный угол. Сел. Оглядел всех, будто хотел еще раз проверить и успокоиться, что — все на месте.
Никто не понимал, что происходит. Даже Корней был озадачен, но вида тоже не показывал.
— Чего такие невеселые? — спросил Степан. — А? Сидят как буки… Фрол, чего надулся-то?
— А ты с чего развеселел? — подал голос Емельян Аверкиев, отец Ивана Аверкиева, того, который и теперь еще был где-то в Москве — наушничал царю и боярам на Стеньку.
— А чего мне? Дела веселые, вот и веселюсь.
— Оно видно, что веселые…
— Не рано ли, Степан? Веселиться-то?
— Ну, а где ж твое войско, кресник? — спросил Корней.
— На берегу стоит. — Степан все не спускал дурашливого, веселого тона. Все поглядывал на старшину, — будто наслаждался. Он и наслаждался — видел теперь глаза всех: Фрола Минаева, Корнея, Мишки Самаренина, всех. И — ни торжества в этих глазах, ничего — один испуг, даже смешно.
— Там полста только. Все, что ль? А я слыхал, у тебя многие тыщи. Врут? — Умный Корней догадался — подхватил беспечную игру. — От люди! — медом не корми, дай приврать. И все ведь добра атаману желают, не по злобе. А невдомек, дуракам, что такими-то слухами только хуже душу бередят атаману. И так-то не сладко, а тут…
— А у тебя сколь? — нетерпеливо прервал его Степан. — Семьсот, я слыхал? — Вот — семьсот твоих да полста моих — это семьсот с полусотней. Вот это и есть пока наше войско. Пока сэстоль… Скоро будут многие тыщи. Говорят, а зря не скажут, кресный, — не отмахывайся. Про вас вовсе вон чего говорят: совсем уж, мол, боярам продались, беглецов отдают… все вольности отдают, даже и бояр с войском зовут, мол… Я тоже не шибко верю, но спросить тоже охота: так ли, нет ли? А? — Степан засмеялся. — Тоже врут небось?
Корней старательно разгладил левой ладошкой усы, промолчал на это.
Алена поставила на стол вино. Из всех тут, в землянке, одна, может быть, Алена только и не понимала, не догадывалась, чем кончится это застолье.
— Разливай, дядя Емельян! — Степан хлопнул по плечу рядом сидящего пожилого, дородного Емельяна Аверкиева. — Вынь руку-то из-под стола, чего ты там? Уж не забыл ли на старости, как креститься надо? Лоб надо крестить-то, лоб, а ты… Грех ведь! Тьфу!
Дядя Емельян дернулся было с рукой… и смутился. Сказал с усмешечкой:
— Да ведь ты, Стенька… ложкой кормишь, а стеблем в глаз норовишь.
— Да что ты, Христос с тобой! — воскликнул Степан. — Я грамотку царскую приехал послушать, грамотку. А вы зачем звали? Мне сказали — грамотка у вас от царя…
Выручил всех Корней. Взял кувшин, разлил вино по чарам. Но опять вышла заминка — надо брать чары. Левой рукой — поганой рукой, не по-христиански. Опять не знали, что делать, сидели, кто ухмылялся в дурацком положении, кто хмурился… Упустить Стеньку из виду — хоть на короткое время занять руки — опасно: неизвестно, кому первому влетит между глаз Стенькина пуля, а сзади — еще трое с саблями и с пистолями.
Степан взял свою чару, поднял…
— Со свиданьем, казаки!
Старшина сидела в нерешительности.
Степан выложил свой пистоль на стол.
— Кладу — вот. Выкладывайте и вы, не бойтесь. Или вы уж совсем отсырели, в Черкасске сидючи? Нас ведь четверо только!
Казаки поклали пистоли на стол, рядом с собой, взяли чары.
— Я радый, что вы одумались и пришли ко мне, — сказал Степан. — Давно так надо было. Что в Черкасск меня не пустили, за то вам отпускаю вашу вину. Это дурость ваша, неразумность. Выпьем теперь за вольный Дон — чтоб стоял он и не шатался! Чтоб никогда он не знал изменников поганых!
Переглянулись…
Понесли пить…
Когда пили, Корней незаметно мигнул одному казаку. Тот встал и пошел было из землянки. Один из сотников Разина остановил его:
— Посиди.
— Ты с чем приехал, Степан? — прямо спросил Корней.
— Карать изменников! — Степан ногой двинул стол. Трое его сотников рубили уже старшину. Раздались выстрелы… В землянку вбежали. Степан застрелил одного и кинулся к сабле, пробиваясь через свалку кулаком, в котором был зажат пистоль.
— Степан!.. — закричала Алена. — Они же подобру приехали!.. Степушка!.. — Она повисла у него на шее. Этим воспользовались, ударили чем-то тяжелым по голове. Удар, видно, пришелся по недавней ране. Степан упал.
И опять звон ошеломил голову. И ночь сомкнулась непроглядная, беспредельная, и Степан полетел в нее. Не чувствовал он, не слышал, как били, пинали, топтали распростертое тело его.
— Не до смерти, ребятушки!.. — заполошно кричал Корней. — Не до смерти! Нам его живого надо!
…И опять, как сознание помутилось, увидел Степан:
Степь… Тишину и теплынь мира прошили сверху, с неба, серебряные ниточки трелей. Покой. И он, Степан, безбородый еще, молодой казак, едет в Соловецкий монастырь помолиться святому Зосиме.
— Далеко ли, казак? — спросил его встречный старый крестьянин.
— В Соловки. Помолиться святому Зосиме, отец.
— Доброе дело, сынок. На-ка, поставь и за меня свечку. — Крестьянин достал из-за ошкура тряпицу, размотал ее, достал монетку, подал казаку.
— У меня есть, отец. Поставлю.
— Нельзя, сынок. То — ты поставишь, а это — от меня. На-ка. Ты — Зосиме, а от меня — Николе Угоднику поставь, это наш.
Степан взял монетку.
— Чего ж тебе попросить?
— Чего себе, то и мне. Очи знают, чего нам надо.
— Они-то знают, да я-то не знаю, — засмеялся Степан.
Крестьянин тоже засмеялся:
— Знаешь! Как не знаешь. И мы знаем, и они знают.
Пропал старик, все смешалось и больно скрутилось в голове. Осталось одно мучительное желание: скорей доехать до речки какой-нибудь и вволю напиться воды… Но и это желание — уже нет его, опять только — больно. Господи, больно!.. Душа скорбит.
Но опять — через боль — вспомнилось, что ли, или кажется все это: пришел Степан в Соловецкий монастырь. И вошел в храм.
— Какой Зосима-то? — спросил у монаха.
— А вон!.. Что ж ты, идешь молиться — и не знаешь кому. Из казаков?
— Из казаков.
— Вот Зосима.
Степан опустился на колени перед иконой святого. Перекрестился… И вдруг святой загремел на него со стены:
— Вор, изменник, крестопреступник, душегубец!.. Забыл ты святую соборную церковь и православную христианскую веру!..
Больно! Сердце рвется — противится ужасному суду, не хочет принять его. Ужас внушает он, этот суд, ужас и онемение. Лучше смерть, лучше — не быть, и все.
Но смерти еще нет. Смерть щадит слабого — приходит сразу; сильный в этом мире узнает все: позор, и муки, и суд над собой, и радость врагов.
14
Вот уж не бред и видения, — а так и было: прокляли Степана на Руси. Все злое, мстительное, маленькое поднялось и открестилось от Стеньки Разина, разбойника, изменника, душегубца.
«Великому государю изменил, и многия пакости и кровопролития и убийства во граде Астрахане и в иных низовых градех учинил, и всех купно православных, которые к ево воровству не пристали, побил, со единомышленники своими да будет проклят!..» — так читали. Вот она — бумага-то!..
Господи, господи!.. Кого клянут именем твоим здесь, на земле! Грянь ты оттуда силой праведной, силой страшной — покарай лживых. Уйми их, грех и подлость творят. Зловоние исторгают на прекрасной земле твоей. И голос тут не подай, и руку не подыми за слабых и обездоленных: с проклятиями полезут!.. С бумагами… С именем твоим… А старания-то все, клятвотворцев-то, вера-то вся: есть-пить сладко надо.
«…Страх господа бога вседержителя презревший, и час смертный и день забывший, и воздаяние будущее злотворцем во ничто же вменявший, церковь святую возмутивший и обругавший…»
Слушали люди… Это — из века в век — слушают, слушают, слушают.
«И к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу, крестное целование и клятву преступивший, иго работы отвергший…»
Как, однако!.. Как величаво лгут и как поспешно душат всякое живое движение души, а всего-то — чтоб набить брюхо. Тьфу!.. И этого хватает на целую жизнь. Оно бы и — хрюкай на здоровье, но ведь хотят еще, чтобы пятки чесали — ублажали. Вот невмоготу-то, господи! Вот с души-то воротит, вот тошно-то.
«Новый вор и изменник донской казак Стенька Разин, зло мышленник, враг и крестопреступннк, разбойник, душегубец, человекоубиец, кровопиец…»
Ну, что же уж тут… Ничего тут не сделаешь.
— Врете! — сильный, душераздирающий голос женщины. Если бы его тоже могли слышать все.
Это кричала Алена-старица с костра. Ее жгли. Это — там, где еще горел бунт, где огонь его слабел, смертно чадил и гас в крови.
— Врете, изверги! Мучители!.. Это вас, — кричала Алена, объятая пламенем, в лицо царевым людям (стрельцам и воеводам, которые обступили костер со всех сторон), — не вы, мы вас проклинаем! Я, Алена-старица, за всю Русь, за всех людей русских — проклинаю вас! Будьте вы трижды прокляты!!! — Она задохнулась дымом… И стало тихо.
«Великому государю изменил, и многия пакости и кровопролития и убийства во граде Астрахане и в иных низовых градех учинил, и всех купно православных, которые к ево воровству не пристали, побил, со единомышленники своими да будет проклят!..» — так читали. Вот она — бумага-то!..
Господи, господи!.. Кого клянут именем твоим здесь, на земле! Грянь ты оттуда силой праведной, силой страшной — покарай лживых. Уйми их, грех и подлость творят. Зловоние исторгают на прекрасной земле твоей. И голос тут не подай, и руку не подыми за слабых и обездоленных: с проклятиями полезут!.. С бумагами… С именем твоим… А старания-то все, клятвотворцев-то, вера-то вся: есть-пить сладко надо.
«…Страх господа бога вседержителя презревший, и час смертный и день забывший, и воздаяние будущее злотворцем во ничто же вменявший, церковь святую возмутивший и обругавший…»
Слушали люди… Это — из века в век — слушают, слушают, слушают.
«И к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу, крестное целование и клятву преступивший, иго работы отвергший…»
Как, однако!.. Как величаво лгут и как поспешно душат всякое живое движение души, а всего-то — чтоб набить брюхо. Тьфу!.. И этого хватает на целую жизнь. Оно бы и — хрюкай на здоровье, но ведь хотят еще, чтобы пятки чесали — ублажали. Вот невмоготу-то, господи! Вот с души-то воротит, вот тошно-то.
«Новый вор и изменник донской казак Стенька Разин, зло мышленник, враг и крестопреступннк, разбойник, душегубец, человекоубиец, кровопиец…»
Ну, что же уж тут… Ничего тут не сделаешь.
— Врете! — сильный, душераздирающий голос женщины. Если бы его тоже могли слышать все.
Это кричала Алена-старица с костра. Ее жгли. Это — там, где еще горел бунт, где огонь его слабел, смертно чадил и гас в крови.
— Врете, изверги! Мучители!.. Это вас, — кричала Алена, объятая пламенем, в лицо царевым людям (стрельцам и воеводам, которые обступили костер со всех сторон), — не вы, мы вас проклинаем! Я, Алена-старица, за всю Русь, за всех людей русских — проклинаю вас! Будьте вы трижды прокляты!!! — Она задохнулась дымом… И стало тихо.
15
Какая бывает на земле тишина! Непостижимая.
Отлогий берег Дона. Низину еще с весны затопило водой, и она так и осталась там, образовав неширокий залив.
Ясную, как лазурь поднебесная, гладь залива не поморщит низовой теплый ветерок, не тронет упавший с дерева легкий лист; вербы стоят по колена в воде и смотрятся в нее светло и чисто.
Станица в две сотни казаков расположилась на берегу залива покормить коней. Везут в Москву Степана Разина с братом. Они еще в своих богатых одеждах; Степан скован по рукам и ногам тяжкой цепью, Фрол гремит цепью послабее, не такой увесистой.
— Доигрался — ишо никого из казаков не проклинали, — горестно сказал Корней крестнику. — Легко ли?
— Ну, так я тебя проклинаю, — молвил Степан спокойно.
— За что бы? Я на церкву руку не подымал, зря не изводил людей, — стараясь тоже говорить спокойно, сказал Корней. — Царю служу, я на то крест целовал. И отец мой служил… И твой тоже.
— Эх, Корней, кресный, — вздохнул Степан. — Вот закованный я по рукам-ногам, и не на пир ты меня везешь, — а жалко тебя.
— Вон как! — искренне изумился Корней.
— Жалко. Червем прожил. Помирать будешь, спомнишь меня. Спомнишь… Я ишо раньше к тебе не раз приду — мертвый.
Они сидели чуть в сторонке от других, ближе к воде; Степан привалился спиной к нетолстой молодой вербе с криулинкой, руки держал промеж ног, чтоб лишний раз не звякать цепью — этот звяк угнетал его.
— Ладно, — согласился Корней, — я — червем, ты — погулял…
— Не в гульбе дело, — оборвал Степан рассуждения войскового. — А то бы я не нашел, где погулять!
— Чего же ты хотел добиться? — спросил тогда Корней.
— Не поймешь.
— Где нам! Где нам за тобой угнаться. Мы люди малые…
— Змей ты ползучий, и поганый вдобавок, — сказал Степан негромко. — Подумай: рази ты человек? Да рази человек будет так, чтоб ему только одному хорошо было! Ты вот торгуешь Доном… Вольностями нашими. После тебя придут — тоже охота урвать кусок пожирней, — тоже к царю поползут… Больше-то чем возьмете? — Степан говорил без злобы, спокойно. — И вот такие лизоблюды… все отдадут. Вот беда-то. Пошто я тебя не пристукнул!.. Можеть, другим бы не повадно было… Гады вы! Бог тебе ум дал, а ты измусолил его — по углам рассовал, всю жизнь, как собака, в глаза хозяину свому заглядывал. А доберись я до того хозяина, — он бы сам завыл, как собака.
— Быть было ненастью, да дождь помешал. Смотри, как бы тебе не завыть там. Там умеют… сок жать.
— Не завою. Не порадую царя — не дождетесь.
— Стенька… Скажи напоследок: пошто войсковым не захотел стать? Я же тогда не обманывал тебя, правду говорил. Помнишь? В церкви-то…
— Помню.
— Пошто же?
— У человека душа есть, а рази важно ей — войсковой я или не войсковой. Она небось и не знает-то про эти слова. Был бы я товарищ верный, да была бы… Да был бы я — вольный. Вот и все, я и спокойный.
— Ну, и спокойный? Столько людей загубил…
— Не за себя губил, за обиженных.
— Фу-ты, какой заступник выискался!
— А кто же за их заступится? Ты? Тебе лишь бы доползти до кормушки… Эх, надо б мне тебя раздавить! Пожалел. Моя промашка, кресный. Каюсь.
— Корней Яковлич! Можно и в путь-дорогу! — шумнули от казаков, где их собралось покучней; которые уж и коней седлали, подпруги подтягивали.
— С богом! — Корней встал и пошел к своей лошади.
За разговором этим наблюдал со стороны Фрол Минаев. За время, пока Степана держали в Черкасске и потом везли плененного, Фрол Минаев держался поодаль, наблюдал, но не подходил. А Степану было не до него. Степан, как пришел в память, все время был спокоен и задумчив. Иногда только подбадривал брата, павшего духом, улыбался и шутил с ним. На всех остальных смотрел с глубоким презрением.
Теперь, пока казаки ловили и седлали коней, Фрол Минаев подошел к Степану, присел рядом. Как когда-то, в степи, когда гнался атаман за другом-врагом, не догнал, упал с коня, — так же сидели теперь, только Степан был в железах. Оба, видно, вспомнили то свое сидение, глянули друг на друга, помолчали. Близко никого не было; Фрол заговорил:
— Степан…
— Ну? — Степан прищурился на Фрола… Долго смотрел, внимательно. — Что ж ни разу не подошел поговорить?
— А чего говорить? — наигрывая беспечность, но и принахмурившись, откликнулся Фрол. — Без разговоров все понятно. Чего говорить? Хотел я только спросить…
— Тебе — есть чего. Ты упреждал меня — твоя взяла. Вот и скажи, а не спрашивай. Посмейся хоть надо мной. Корней вон выговорил…
— Я не радуюсь, Степан, — искренне сказал Фрол. — Нет. Мне жалко тебя.
— Ну? — удивился Степан. — А кто это угостил меня сзади? В землянке-то?.. Не ты?
— Нет.
— Кто же?
— Не все равно тебе кто?
— Ну, все же.
— Мишка Самаренин.
— А-а. Я, грешным делом, на тебя думал. Похоже на тебя…
— Степан… — раздумчиво, с глубоким, серьезным интересом повторил Фрол, — дурацкое дело — теперь спрашивать: к чему ты все это затеял?..
— Дурацкое, — согласился Степан. — Надоело. Я ж тебе говорил.
— Ладно, не буду. Скажи только: пошто так легко попался? Сам ведь полез… Знал же: конец там тебе, зачем же лез?
— Э, не так все легко, Фрол, как на словах у тебя. «Конец»… Перебей мы вас тада, в землянке… Не знаю. Не знаю, кто из нас какие слова говорил бы счас.
— Четверо-то — двенадцать?! Ты что?
— Не знаю, не знаю. Одно знаю: вовремя меня Мишка угостил по затылку. Не знаю, куда бы качнулись эти ваши семьсот казаков. Выйди я тада из землянки цел, невредим — поднялась бы у кого рука на меня? А?
— Не знаю, — признался Фрол. — Как-то… не думал так.
— А я знаю. И ты знаешь: не поднялась бы. Опять хитришь. Все хитришь, Фрол… Ты все знаешь: они с вами, пока вы — над имя. Убери-ка счас отсуда всю головку старшинскую… А? — Степан засмеялся. — Встал бы я да зыкнул, как бывало: братцы!.. — Степан и в самом деле налег на голос, крикнул. Казаки, все как один, враз оглянулись. Кто успел поставить ногу в стремя, оглянулся, стоя на одной ноге, кто седлал лошадь, оглянулся с седлом в руках… Корней Яковлев шел к коню, от возгласа Степана, нежданного, аж споткнулся. Резко оглянулся… Не по-старчески скоро пошел, побежал почти к Степану, невольно сунулся правой рукой к поясу. И никто ничего не сказал, все молчали. Смотрели на Степана…
— А-а, — сказал Степан. — А ты говоришь.
Фрол Минаев махнул рукой Корнею, чтоб не спешил к пленнику, что пленник — дурачится. Корней, не поворачивая головы, глянул туда-сюда по сторонам — не видел ли кто, как он чуть не бегом кинулся к скованному по рукам и ногам человеку и даже за пистоль схватился? — проверил и, повернувшись, пошел опять к коню, медленно.
— Змей заполошный, — сказал негромко, себе под нос. — Ажник ноги подсеклись.
Степана истинно развеселила эта всполошка казаков.
— Вот, Фрол… говорят: не выливай помоев, заготовь сперва чистой воды. Правда. Всяко бывает… И так бывает: поехали пир пировать, а пришлось бы горевать.
— Да нет, тебе теперь уж не пировать, — тихо сказал Фрол.
— Как знать… — тоже тихо, глядя на затон, молвил Степан.
— Знаю. Это-то знаю.
— Ну, а чего ж ты ишо хочешь узнать, Фролушка? — спросил Степан ласково. — Чего тебе сказать, друг мой любый? — Он повернулся к Фролу.
— Зачем в Кагальник-то пришел? Неужель уйтить некуда было? Я прям ушам своим не поверил, когда сказали, что — едешь.
Степан ответил не сразу. И ответил неясно:
— Спотычка была у меня в жизни… Горькая одна спотычка. — Он посмотрел в далекую даль, и боль явственная проглянула из его глаз так, что он даже зажмурился. И опять молчал долго. Открыл глаза, глянул на свои руки и ноги, качнул горестно головой. — Вот за то и получил… эти дары. — Тряхнул железами, они покорно звякнули.
— Какая спотычка? — Фролу и правда было интересно. — У тебя много спотычек было. Какая же самая… горькая?
— Это я тебе не скажу. Другу сказал бы… Но у меня их не осталось. Вот на тем свете свижусь с имя — покаюсь. Повинюсь.
— Жалеешь, что не убил меня? На степи-то? — спросил еще Фрол.
— Нет, — честно сказал Степан. — Нет. Гнался — хотел убить, потом — нет. Не знаю… как-то расхотел. Я тебя ишо один раз мог убить… теплого, в постеле. Был я однова в Черкасске. Ночью. Ты даже не знаешь…
— Знаю, Корней говорил.
— А-а. Ну вот: мог зайти, приткнуть к лежаку… Не стал.
— Ну, а чего ты хотел-то, Степан? Прости меня… не думал спрашивать, а охота. — Фрол жалостливо смотрел на скованного давнего друга. — Я и тогда спрашивал, только не понял…
— Хотел дать людям волю, Фрол. Я не скрытничаю, всем говорил. И тебе говорил, ты только не захотел понять. Мог-то ты мог — не захотел.
— А чего из этого вышло? — Вот это, главное, и хотел — не спросить — сказать хотел Фрол.
— А чего вышло? Я дал волю, — убежденно сказал Степан.
— Как это?
— Дал волю… Берите!
— Ты сам в цепях! Волю он дал…
— Дал. Опять не поймешь?
— Не пойму. — Фрол все смотрел на повергнутого атамана с жалостью и пытливо.
— Фрол… — Степан вдруг резко повернулся к нему, один миг смотрел — присматривался, от волнения даже пошевелился и глотнул. — Друг… сбей железы. Пока подбегут — успеешь… — Степан торопился говорить, говорил негромко и неотступно смотрел на Фрола. — Спомни дружбу, Фрол… Мы их одолеем, они сами не полезут… Фрол… милый… вас же обманно зовут на Москву: вас тоже покарают там. Откинут вас, как бревешки обгорелые, — вы ж тоже возле огня лежали. На кой вы им теперь? Сбей, Фрол: улетим, только нас и видали. А? Они, эти-то, не сунутся, Фрол!.. Ослобони только руки — иди тада, возьми меня! Да они и не сунутся. Фрол, друг… — Степан все смотрел на Фрола… и плакал. Черт знает, какая слабая минута одолела, но — плакал. Светлые капли падали с ресниц на щеки, на усы, а с усов, подрожав, срывались. — Век не забуду. Неужель тебе бояры московские дороже? Мы уедем… Куда позовешь, туда уедем. С нами опять сила большая будет!..
— Опять он за силу!.. — Фрол явно растерялся от таких нежданных, напористых, из самого сердца идущих слов Степана. — На кой она тебе?
Отлогий берег Дона. Низину еще с весны затопило водой, и она так и осталась там, образовав неширокий залив.
Ясную, как лазурь поднебесная, гладь залива не поморщит низовой теплый ветерок, не тронет упавший с дерева легкий лист; вербы стоят по колена в воде и смотрятся в нее светло и чисто.
Станица в две сотни казаков расположилась на берегу залива покормить коней. Везут в Москву Степана Разина с братом. Они еще в своих богатых одеждах; Степан скован по рукам и ногам тяжкой цепью, Фрол гремит цепью послабее, не такой увесистой.
— Доигрался — ишо никого из казаков не проклинали, — горестно сказал Корней крестнику. — Легко ли?
— Ну, так я тебя проклинаю, — молвил Степан спокойно.
— За что бы? Я на церкву руку не подымал, зря не изводил людей, — стараясь тоже говорить спокойно, сказал Корней. — Царю служу, я на то крест целовал. И отец мой служил… И твой тоже.
— Эх, Корней, кресный, — вздохнул Степан. — Вот закованный я по рукам-ногам, и не на пир ты меня везешь, — а жалко тебя.
— Вон как! — искренне изумился Корней.
— Жалко. Червем прожил. Помирать будешь, спомнишь меня. Спомнишь… Я ишо раньше к тебе не раз приду — мертвый.
Они сидели чуть в сторонке от других, ближе к воде; Степан привалился спиной к нетолстой молодой вербе с криулинкой, руки держал промеж ног, чтоб лишний раз не звякать цепью — этот звяк угнетал его.
— Ладно, — согласился Корней, — я — червем, ты — погулял…
— Не в гульбе дело, — оборвал Степан рассуждения войскового. — А то бы я не нашел, где погулять!
— Чего же ты хотел добиться? — спросил тогда Корней.
— Не поймешь.
— Где нам! Где нам за тобой угнаться. Мы люди малые…
— Змей ты ползучий, и поганый вдобавок, — сказал Степан негромко. — Подумай: рази ты человек? Да рази человек будет так, чтоб ему только одному хорошо было! Ты вот торгуешь Доном… Вольностями нашими. После тебя придут — тоже охота урвать кусок пожирней, — тоже к царю поползут… Больше-то чем возьмете? — Степан говорил без злобы, спокойно. — И вот такие лизоблюды… все отдадут. Вот беда-то. Пошто я тебя не пристукнул!.. Можеть, другим бы не повадно было… Гады вы! Бог тебе ум дал, а ты измусолил его — по углам рассовал, всю жизнь, как собака, в глаза хозяину свому заглядывал. А доберись я до того хозяина, — он бы сам завыл, как собака.
— Быть было ненастью, да дождь помешал. Смотри, как бы тебе не завыть там. Там умеют… сок жать.
— Не завою. Не порадую царя — не дождетесь.
— Стенька… Скажи напоследок: пошто войсковым не захотел стать? Я же тогда не обманывал тебя, правду говорил. Помнишь? В церкви-то…
— Помню.
— Пошто же?
— У человека душа есть, а рази важно ей — войсковой я или не войсковой. Она небось и не знает-то про эти слова. Был бы я товарищ верный, да была бы… Да был бы я — вольный. Вот и все, я и спокойный.
— Ну, и спокойный? Столько людей загубил…
— Не за себя губил, за обиженных.
— Фу-ты, какой заступник выискался!
— А кто же за их заступится? Ты? Тебе лишь бы доползти до кормушки… Эх, надо б мне тебя раздавить! Пожалел. Моя промашка, кресный. Каюсь.
— Корней Яковлич! Можно и в путь-дорогу! — шумнули от казаков, где их собралось покучней; которые уж и коней седлали, подпруги подтягивали.
— С богом! — Корней встал и пошел к своей лошади.
За разговором этим наблюдал со стороны Фрол Минаев. За время, пока Степана держали в Черкасске и потом везли плененного, Фрол Минаев держался поодаль, наблюдал, но не подходил. А Степану было не до него. Степан, как пришел в память, все время был спокоен и задумчив. Иногда только подбадривал брата, павшего духом, улыбался и шутил с ним. На всех остальных смотрел с глубоким презрением.
Теперь, пока казаки ловили и седлали коней, Фрол Минаев подошел к Степану, присел рядом. Как когда-то, в степи, когда гнался атаман за другом-врагом, не догнал, упал с коня, — так же сидели теперь, только Степан был в железах. Оба, видно, вспомнили то свое сидение, глянули друг на друга, помолчали. Близко никого не было; Фрол заговорил:
— Степан…
— Ну? — Степан прищурился на Фрола… Долго смотрел, внимательно. — Что ж ни разу не подошел поговорить?
— А чего говорить? — наигрывая беспечность, но и принахмурившись, откликнулся Фрол. — Без разговоров все понятно. Чего говорить? Хотел я только спросить…
— Тебе — есть чего. Ты упреждал меня — твоя взяла. Вот и скажи, а не спрашивай. Посмейся хоть надо мной. Корней вон выговорил…
— Я не радуюсь, Степан, — искренне сказал Фрол. — Нет. Мне жалко тебя.
— Ну? — удивился Степан. — А кто это угостил меня сзади? В землянке-то?.. Не ты?
— Нет.
— Кто же?
— Не все равно тебе кто?
— Ну, все же.
— Мишка Самаренин.
— А-а. Я, грешным делом, на тебя думал. Похоже на тебя…
— Степан… — раздумчиво, с глубоким, серьезным интересом повторил Фрол, — дурацкое дело — теперь спрашивать: к чему ты все это затеял?..
— Дурацкое, — согласился Степан. — Надоело. Я ж тебе говорил.
— Ладно, не буду. Скажи только: пошто так легко попался? Сам ведь полез… Знал же: конец там тебе, зачем же лез?
— Э, не так все легко, Фрол, как на словах у тебя. «Конец»… Перебей мы вас тада, в землянке… Не знаю. Не знаю, кто из нас какие слова говорил бы счас.
— Четверо-то — двенадцать?! Ты что?
— Не знаю, не знаю. Одно знаю: вовремя меня Мишка угостил по затылку. Не знаю, куда бы качнулись эти ваши семьсот казаков. Выйди я тада из землянки цел, невредим — поднялась бы у кого рука на меня? А?
— Не знаю, — признался Фрол. — Как-то… не думал так.
— А я знаю. И ты знаешь: не поднялась бы. Опять хитришь. Все хитришь, Фрол… Ты все знаешь: они с вами, пока вы — над имя. Убери-ка счас отсуда всю головку старшинскую… А? — Степан засмеялся. — Встал бы я да зыкнул, как бывало: братцы!.. — Степан и в самом деле налег на голос, крикнул. Казаки, все как один, враз оглянулись. Кто успел поставить ногу в стремя, оглянулся, стоя на одной ноге, кто седлал лошадь, оглянулся с седлом в руках… Корней Яковлев шел к коню, от возгласа Степана, нежданного, аж споткнулся. Резко оглянулся… Не по-старчески скоро пошел, побежал почти к Степану, невольно сунулся правой рукой к поясу. И никто ничего не сказал, все молчали. Смотрели на Степана…
— А-а, — сказал Степан. — А ты говоришь.
Фрол Минаев махнул рукой Корнею, чтоб не спешил к пленнику, что пленник — дурачится. Корней, не поворачивая головы, глянул туда-сюда по сторонам — не видел ли кто, как он чуть не бегом кинулся к скованному по рукам и ногам человеку и даже за пистоль схватился? — проверил и, повернувшись, пошел опять к коню, медленно.
— Змей заполошный, — сказал негромко, себе под нос. — Ажник ноги подсеклись.
Степана истинно развеселила эта всполошка казаков.
— Вот, Фрол… говорят: не выливай помоев, заготовь сперва чистой воды. Правда. Всяко бывает… И так бывает: поехали пир пировать, а пришлось бы горевать.
— Да нет, тебе теперь уж не пировать, — тихо сказал Фрол.
— Как знать… — тоже тихо, глядя на затон, молвил Степан.
— Знаю. Это-то знаю.
— Ну, а чего ж ты ишо хочешь узнать, Фролушка? — спросил Степан ласково. — Чего тебе сказать, друг мой любый? — Он повернулся к Фролу.
— Зачем в Кагальник-то пришел? Неужель уйтить некуда было? Я прям ушам своим не поверил, когда сказали, что — едешь.
Степан ответил не сразу. И ответил неясно:
— Спотычка была у меня в жизни… Горькая одна спотычка. — Он посмотрел в далекую даль, и боль явственная проглянула из его глаз так, что он даже зажмурился. И опять молчал долго. Открыл глаза, глянул на свои руки и ноги, качнул горестно головой. — Вот за то и получил… эти дары. — Тряхнул железами, они покорно звякнули.
— Какая спотычка? — Фролу и правда было интересно. — У тебя много спотычек было. Какая же самая… горькая?
— Это я тебе не скажу. Другу сказал бы… Но у меня их не осталось. Вот на тем свете свижусь с имя — покаюсь. Повинюсь.
— Жалеешь, что не убил меня? На степи-то? — спросил еще Фрол.
— Нет, — честно сказал Степан. — Нет. Гнался — хотел убить, потом — нет. Не знаю… как-то расхотел. Я тебя ишо один раз мог убить… теплого, в постеле. Был я однова в Черкасске. Ночью. Ты даже не знаешь…
— Знаю, Корней говорил.
— А-а. Ну вот: мог зайти, приткнуть к лежаку… Не стал.
— Ну, а чего ты хотел-то, Степан? Прости меня… не думал спрашивать, а охота. — Фрол жалостливо смотрел на скованного давнего друга. — Я и тогда спрашивал, только не понял…
— Хотел дать людям волю, Фрол. Я не скрытничаю, всем говорил. И тебе говорил, ты только не захотел понять. Мог-то ты мог — не захотел.
— А чего из этого вышло? — Вот это, главное, и хотел — не спросить — сказать хотел Фрол.
— А чего вышло? Я дал волю, — убежденно сказал Степан.
— Как это?
— Дал волю… Берите!
— Ты сам в цепях! Волю он дал…
— Дал. Опять не поймешь?
— Не пойму. — Фрол все смотрел на повергнутого атамана с жалостью и пытливо.
— Фрол… — Степан вдруг резко повернулся к нему, один миг смотрел — присматривался, от волнения даже пошевелился и глотнул. — Друг… сбей железы. Пока подбегут — успеешь… — Степан торопился говорить, говорил негромко и неотступно смотрел на Фрола. — Спомни дружбу, Фрол… Мы их одолеем, они сами не полезут… Фрол… милый… вас же обманно зовут на Москву: вас тоже покарают там. Откинут вас, как бревешки обгорелые, — вы ж тоже возле огня лежали. На кой вы им теперь? Сбей, Фрол: улетим, только нас и видали. А? Они, эти-то, не сунутся, Фрол!.. Ослобони только руки — иди тада, возьми меня! Да они и не сунутся. Фрол, друг… — Степан все смотрел на Фрола… и плакал. Черт знает, какая слабая минута одолела, но — плакал. Светлые капли падали с ресниц на щеки, на усы, а с усов, подрожав, срывались. — Век не забуду. Неужель тебе бояры московские дороже? Мы уедем… Куда позовешь, туда уедем. С нами опять сила большая будет!..
— Опять он за силу!.. — Фрол явно растерялся от таких нежданных, напористых, из самого сердца идущих слов Степана. — На кой она тебе?