Страница:
— Ну, так уедем, — на все соглашался Степан. — Возьмем сотни две охотников — и в Сибирь. Что же за радость тебе, что мне снесут голову? И вам позор, и Дону всему… на веки вечные. Неужель ты спокойно помрешь после этого?! Да и не выпустют вас теперь с Москвы — вы тоже опасные, раз со мной знались. А ты-то… в дружках ходил. Подумай-ка, ты ж не дурак. Чего ж мы… сами лезем туда? Фрол! Сбей — скочим на коней — мы их тут же развеем, они и не рыпнутся. Рази не так, Фрол?
Может, мгновение какое-то Фрол колебался… Или так показалось Степану. Но только он еще раз с мольбой сказал:
— Фрол, друг… спаси: доживем вольными людьми. Не страх меня убивает, а — совестно так жизнь отдавать. Веришь, нет — загодя от стыда душа обмирает. Это ж — перед всем-то народом… Сам теперь жалкую, что поехал тада в Кагальник — стих накатил какой-то. Мы ишо стрепенемся, Фрол!
— Без ума, что ли, бьесся? — сказал Фрол, не глядя на Степана. Встал и пошел прочь грузным шагом.
Степан отвернулся… Резко тряхнул головой, скидывая с ресниц слезы. Сплюнул.
Казаки были уже все верхами. Подъехали сажать на коней Степана и Фрола, они сами не могли сесть из-за цепей.
— Другой раз в казаки крестют нас, брат, — сказал Степан брату. — Первый раз — когда отец малых… Я про себя-то не помню, а с тобой — помню; вокруг церкви отец возил: тоже подсаживал да держал. Теперь тоже — подсаживают и держут, чем не крестины! Вот. А ты закручинился. Казаку, когда его один-то раз в казаки крестили, и то пропасть нелегко, а нас — по другому разу. Не тужи, брат, не пропадем.
Фрол Минаев через день пути сказался хворым и вернулся в Черкасск. Многие поняли: не хочет видеть казни Степана в Москве. Не хочет и близко быть к тому месту, где прольется кровь атамана, бывшего друга его.
Понял это и Степан. Долго после того караулил минуту, когда брат Фрол окажется близко и их не услышат; скараулил, стал наказывать брату тихо, просительно:
— Фрол… потерпи, как пытать станут, пожалей меня… Не кричи, не кайся.
Брат Фрол молчал.
— Потерпи, Фрол, — просил Степан, стараясь найти слова добрые, ласковые. — Что теперь сделаешь? Разок перетерпим, зато ни одну собаку не порадуем. Хоть память… хоть лихом никто не помянет.
— Тебе хорошо — ты погулял вволю, — сказал Фрол.
— Ну!.. — Степан не знал, что на это сказать. — Фролушка, милый ты мой, потерпи: закричишь, все дело смажешь. Ради Христа, прошу… Сам Христос вон какие муки вынес, ты же знаешь. Потерпи, Фрол. Подумай-ка, сколь народу придет смотреть нас!.. А мы вроде обманем их. У нас отец хорошо помер, брат Иван тоже… Ты вот не видал, как Ивана удавили, а я видал — хорошо помер, нам с тобой не совестно за их было. Не надо и нам радовать лиходеев, не надо, Фрол, пожалей меня. Я любил тебя, зря, можеть, затянул с собой, но… теперь чего про это — поздно. Теперь примем все сполна… бог с ей, с жизней. Ладно, Фрол?
Фрол подавленно молчал. Что он мог сказать? — он не знал, как там будет, сможет ли он вытерпеть все.
— Фрол Минаев, смотри, — отвалил, — подвел к концу Степан свою просьбу. — Знаешь пошто? Не хочет на наши муки смотреть — совестно. Вишь, ждут — сломаемся. Не надо, брат. Думай все время про ихные усмешки поганые — легче терпеть будешь. Смотри на меня: как я, так и ты. Будем друг на дружку глядеть — не так будет… одиноко. Это хорошо, что нас вместе: они нам, дураки, силы прибавляют.
Лет через десять после того юный Афонька Разин, пасынок Степана, выпив лишка, стал резко и опасно говорить — в присутствии войскового атамана, — что-де он еще «пустит кой-кому кровя» за отчима — отомстит… Все так и ахнули. Подумали: пропал Афонька, малолеток, дурачок. Но войсковой только глянул на казачка… И, помолчав, грустно промолвил:
— Пусть сперва молоко материно на губах обсохнет. Мститель. Не таких… — И не досказал войсковой. Смолк.
Войсковым тогда был Фрол Минаев.
16
17
Может, мгновение какое-то Фрол колебался… Или так показалось Степану. Но только он еще раз с мольбой сказал:
— Фрол, друг… спаси: доживем вольными людьми. Не страх меня убивает, а — совестно так жизнь отдавать. Веришь, нет — загодя от стыда душа обмирает. Это ж — перед всем-то народом… Сам теперь жалкую, что поехал тада в Кагальник — стих накатил какой-то. Мы ишо стрепенемся, Фрол!
— Без ума, что ли, бьесся? — сказал Фрол, не глядя на Степана. Встал и пошел прочь грузным шагом.
Степан отвернулся… Резко тряхнул головой, скидывая с ресниц слезы. Сплюнул.
Казаки были уже все верхами. Подъехали сажать на коней Степана и Фрола, они сами не могли сесть из-за цепей.
— Другой раз в казаки крестют нас, брат, — сказал Степан брату. — Первый раз — когда отец малых… Я про себя-то не помню, а с тобой — помню; вокруг церкви отец возил: тоже подсаживал да держал. Теперь тоже — подсаживают и держут, чем не крестины! Вот. А ты закручинился. Казаку, когда его один-то раз в казаки крестили, и то пропасть нелегко, а нас — по другому разу. Не тужи, брат, не пропадем.
Фрол Минаев через день пути сказался хворым и вернулся в Черкасск. Многие поняли: не хочет видеть казни Степана в Москве. Не хочет и близко быть к тому месту, где прольется кровь атамана, бывшего друга его.
Понял это и Степан. Долго после того караулил минуту, когда брат Фрол окажется близко и их не услышат; скараулил, стал наказывать брату тихо, просительно:
— Фрол… потерпи, как пытать станут, пожалей меня… Не кричи, не кайся.
Брат Фрол молчал.
— Потерпи, Фрол, — просил Степан, стараясь найти слова добрые, ласковые. — Что теперь сделаешь? Разок перетерпим, зато ни одну собаку не порадуем. Хоть память… хоть лихом никто не помянет.
— Тебе хорошо — ты погулял вволю, — сказал Фрол.
— Ну!.. — Степан не знал, что на это сказать. — Фролушка, милый ты мой, потерпи: закричишь, все дело смажешь. Ради Христа, прошу… Сам Христос вон какие муки вынес, ты же знаешь. Потерпи, Фрол. Подумай-ка, сколь народу придет смотреть нас!.. А мы вроде обманем их. У нас отец хорошо помер, брат Иван тоже… Ты вот не видал, как Ивана удавили, а я видал — хорошо помер, нам с тобой не совестно за их было. Не надо и нам радовать лиходеев, не надо, Фрол, пожалей меня. Я любил тебя, зря, можеть, затянул с собой, но… теперь чего про это — поздно. Теперь примем все сполна… бог с ей, с жизней. Ладно, Фрол?
Фрол подавленно молчал. Что он мог сказать? — он не знал, как там будет, сможет ли он вытерпеть все.
— Фрол Минаев, смотри, — отвалил, — подвел к концу Степан свою просьбу. — Знаешь пошто? Не хочет на наши муки смотреть — совестно. Вишь, ждут — сломаемся. Не надо, брат. Думай все время про ихные усмешки поганые — легче терпеть будешь. Смотри на меня: как я, так и ты. Будем друг на дружку глядеть — не так будет… одиноко. Это хорошо, что нас вместе: они нам, дураки, силы прибавляют.
Лет через десять после того юный Афонька Разин, пасынок Степана, выпив лишка, стал резко и опасно говорить — в присутствии войскового атамана, — что-де он еще «пустит кой-кому кровя» за отчима — отомстит… Все так и ахнули. Подумали: пропал Афонька, малолеток, дурачок. Но войсковой только глянул на казачка… И, помолчав, грустно промолвил:
— Пусть сперва молоко материно на губах обсохнет. Мститель. Не таких… — И не досказал войсковой. Смолк.
Войсковым тогда был Фрол Минаев.
16
И загудели опять все сорок сороков московских.
Разина ввозили в Москву.
Триста пеших стрельцов с распущенными знаменами шествовали впереди.
Затем ехал Степан на большой телеге с виселицей. Под этой-то виселицей, с перекладины которой свисала петля, был распят грозный атаман — руки, ноги и шея его были прикованы цепями к столбам и к перекладине виселицы. Одет он был в лохмотья, без сапог, в белых чулках. За телегой, прикованный к ней за шею тоже цепью, шел Фрол Разин.
Телегу везли три одномастных (вороных) коня.
За телегой, чуть поодаль, ехали верхами донские казаки во главе с Корнеем и Михайлой Самарениным.
Заключали небывалое шествие тоже стрельцы с ружьями, дулами книзу.
Степан не смотрел по сторонам. Он как будто думал одну какую-то большую думу, и она так занимала его, что не было ни желания, ни времени видеть, что творится вокруг.
Так ввезли их в Кремль и провели в Земский приказ.
И сразу приступили к допросу. Царь не велел мешкать.
— Ну? — мрачно и торжественно молвил думный дьяк. — Рассказывай… Вор, душегубец. Как все затевал?.. С кем сговаривался?
— Пиши, — сказал Степан. — Возьми большой лист и пиши.
— Чего писать? — изготовился дьяк.
— Три буквы. Великие. И неси их скорей великому князю всея-всея.
— Не гневи их, братка! — взмолился Фрол. — К чему ты?
— Что ты! — притворно изумился Степан. — Мы же у царя!.. А с царями надо разговаривать кратко. А то они гневаются. Я знаю.
Братьев свели в подвал.
За первого принялись за Степана.
Подняли на дыбу: связали за спиной руки и свободным концом ремня подтянули к потолку. Ноги тоже связали, между ног просунули бревно, один конец которого закрепили. На другой, свободный, приподнятый над полом, сел один из палачей — тело вытянулось, руки вывернулись из суставов, мускулы на спине напряглись, вздулись.
Кнутовой мастер взял свое орудие, отошел назад, замахнул кнут обеими руками над головой за себя, подбежал, вскрикнул и резко, с вывертом опустил смоленый кнут на спину. Удар лег вдоль спины бурым рубцом, который стал напухать и сочиться кровью. Судорога прошла по телу Степана. Палач опять отошел несколько назад, опять подскочил и вскрикнул — и второй удар рассек кожу рядом с первым. Получилось, будто вырезали ремень из спины. Мастер знал свое дело. Третий, четвертый, пятый удар… Степан молчал. Уже кровь ручейками лилась со спины. Сыромятный конец ремня размяк от крови, перестал рассекать кожу. Палач сменил кнут.
— Будешь говорить? — спрашивал дьяк после каждого удара.
Степан молчал.
Шестой, седьмой, восьмой, девятый — свистящие, влипающие, страшные удары. Упорство Степана раззадорило палача. Умелец он был известный, и тут озлобился. Он сменил и второй кнут.
Фрол находился в том же подвале, в углу. Он не смотрел на брата. Слышал удары кнута, всякий раз вздрагивал и крестился. Но он не услышал, чтобы Степан издал хоть один звук.
Двадцать ударов насчитал подручный палача, сидевший на бревне.
— Двадцать. Боевой час, — сказал он. — Дальше… без толку: забьем, и все.
Степан был в забытьи, уронив голову на грудь. На спине не было живого места. Его сняли, окатили водой. Он глубоко вздохнул.
Подняли Фрола.
После трех-четырех ударов Фрол громко застонал.
— Терпи, брат, — серьезно, с тревогой сказал Степан. — Мы славно погуляли — надо потерпеть. Кнут не Архангел, душу не вынет. Думай, что — не больно. Больно, а ты думай: «А мне не больно». Что это? — как блоха укусила ей-богу! Они бить-то не умеют.
После двенадцати ударов Фрол потерял сознание. Его сняли, бросили на солому, окатили тоже водой.
Стали нажигать в жаровнях уголья. Нажгли, связали Степану руки спереди теперь, просунули сквозь ноги и руки бревно, рассыпали горячие уголья на железный лист и положили на них Степана спиной.
— О-о!.. — воскликнул он. — От эт достает! А ну-ка, присядь-ка на бревно-то — чтоб до костей дошло… Так! Давненько в бане не был — кости прогреть. О-о… так! Ах, сукины дети, — умеют, правда…
— Где золото зарыл? С кем списывался? — вопрошал дьяк. — Где письма? Откуда писали?..
— Погоди, дьяче, дай погреюсь в охотку! Ах, в гробину вас!.. В три господа бога мать, не знал вперед такой бани — погрел бы кой-кого… Славная баня!
Ничего не дала и эта пытка.
Два палача и сам дьяк принялись бить лежащего Степана по рукам и по ногам железными прутьями.
— Будешь говорить?! — заорал дьяк.
— Июды, — сказал Степан. — Бейте уж до конца… — Он и хотел уж, чтоб забили бы насмерть тут, в подвале, — чтобы только не выводили на народ такого… слабого.
— Где добро зарыл?
На это Степан молчал.
— Заговорил? — спросил царь.
— Заговорит, государь! — убежденно сказал думный дьяк, не тот, что был при пытке, а другой, который часто проведывал Разиных в подвале: он истинно веровал в кнут и огонь. — Покамест упорствует.
— Спросить, окромя прочего: о князе Иване Прозоровском и о дьяках. За что побил и какая шуба?
Писец быстро записывал вопросы царя.
— Как пошел на море, по какому случаю в Астрахань ясырь присылал? Кому? По какому умыслу, как вина смертная отдана, хотел их побить и говорил? За что вселенских хотел побить, что они по правде низвергли Никона, и что он к ним приказывал? И старец Сергей от Никона по зиме нынешней прошедшей приезжал ли? Как иттить на Синбирск, жену видал ли?
Степана привязали спиной к столбу, заклячили голову в кляпы, выбрили макушку и стали капать на голое место холодную воду по капле. Этой муки никто не мог вытерпеть.
Когда стали выбривать макушку, Степан слабым уже голосом сказал:
— Все думал… А в попы постригут — не думал. Я грабил, а вы меня — в попы…
Началось истязание водой.
— С крымцами списывался? — спрашивал дьяк.
Степан молчал.
Капают, капают, капают капли… Голова стянута железными обручами — ни пошевелить ею, ни уклониться от муки. Лицо Степана окаменело. Он закрыл глаза. А на голове куют и куют красную подкову; горит все внутри, глаза горят, сердце горит и пухнет… Да уж и остановилось бы оно, лопнуло! Господи, немо молил Степан, да пошли ты смерть!.. Ну, сколько же?.. Зачем уж так?
— Куда девал грабленое? Кого подсылал к Никону?
Волнами из тьмы плещет красный жар; голова колется от оглушительных ударов. Степан стал терять сознание.
— Чего велел сказать Никон? — еще услышал он, последнее.
…Вошел Степан в избу; сидит в избе старуха, качает дите. Поет. Степан стал слушать, прислонившись к косяку. Бабка пела:
— Пошто печальную? — удивилась старуха. — Ему лучше будет. Хорошо будет. Ты не дослушал, дослушай-ка:
…Он почти прошептал этот свой громовой вскрик. Мучители не расслышали, засуетились.
— Что ты? А? — склонился дьяк.
— Кто? — спросил Степан, вылавливая взглядом в горящей тьме лицо дьяка.
— Кого хотел сказать-то? — еще спросил тот.
— Вам? — Степан медленно повел глазами, посмотрел на палачей. — Ну-у… выставились… Вы рады всю Русь продать… Июды. Змеи склизкие. Не страшусь вас…
Его ударили железом каким-то по голове. Опять все покачнулось и стало валиться.
Степан закрыл глаза. И вдруг отчетливо сказал:
— Тяжко… Помоги, братка, дай силы!
…И вдруг, почудилось ему, палачи в ужасе откачнулись, попятились… В подземелье загремел сильный голос:
— Кто смеет мучить братов моих?!
Вниз со ступенек сошел Иван Разин, склонился над Степаном.
— Братка!.. — Степан открыл глаза — палачи на месте, смотрят вопросительно.
— За брата казненного мститься хотел? — спросил дьяк. — Так?
Степан закрыл глаза. Больше он не проронил ни слова. Ни единого стона или вздоха не вырвалось больше из его уст. Господи, молил и молил он, пока помнил, да пошли ты мне смерти. Ну, что же так?.. Так уж и я не могу.
Царю доложили:
— Ничего больше не можно сделать. Все пробовали…
— Молчит?
— Молчит.
Царь гневно затопал ногами, закричал (Романовы все кричали, это потом, когда в их кровь добавилась кровь немецкая, они не кричали):
— Чего умеете?! Чего умеете?! Ничего не умеете!
— Все пробовали, государь… Из мести уперся, вор. За поимку свою мстится. Дальше без толку — дух испустит.
— Ну, и… все, будет, — сказал царь. — Не волыньте.
Разина ввозили в Москву.
Триста пеших стрельцов с распущенными знаменами шествовали впереди.
Затем ехал Степан на большой телеге с виселицей. Под этой-то виселицей, с перекладины которой свисала петля, был распят грозный атаман — руки, ноги и шея его были прикованы цепями к столбам и к перекладине виселицы. Одет он был в лохмотья, без сапог, в белых чулках. За телегой, прикованный к ней за шею тоже цепью, шел Фрол Разин.
Телегу везли три одномастных (вороных) коня.
За телегой, чуть поодаль, ехали верхами донские казаки во главе с Корнеем и Михайлой Самарениным.
Заключали небывалое шествие тоже стрельцы с ружьями, дулами книзу.
Степан не смотрел по сторонам. Он как будто думал одну какую-то большую думу, и она так занимала его, что не было ни желания, ни времени видеть, что творится вокруг.
Так ввезли их в Кремль и провели в Земский приказ.
И сразу приступили к допросу. Царь не велел мешкать.
— Ну? — мрачно и торжественно молвил думный дьяк. — Рассказывай… Вор, душегубец. Как все затевал?.. С кем сговаривался?
— Пиши, — сказал Степан. — Возьми большой лист и пиши.
— Чего писать? — изготовился дьяк.
— Три буквы. Великие. И неси их скорей великому князю всея-всея.
— Не гневи их, братка! — взмолился Фрол. — К чему ты?
— Что ты! — притворно изумился Степан. — Мы же у царя!.. А с царями надо разговаривать кратко. А то они гневаются. Я знаю.
Братьев свели в подвал.
За первого принялись за Степана.
Подняли на дыбу: связали за спиной руки и свободным концом ремня подтянули к потолку. Ноги тоже связали, между ног просунули бревно, один конец которого закрепили. На другой, свободный, приподнятый над полом, сел один из палачей — тело вытянулось, руки вывернулись из суставов, мускулы на спине напряглись, вздулись.
Кнутовой мастер взял свое орудие, отошел назад, замахнул кнут обеими руками над головой за себя, подбежал, вскрикнул и резко, с вывертом опустил смоленый кнут на спину. Удар лег вдоль спины бурым рубцом, который стал напухать и сочиться кровью. Судорога прошла по телу Степана. Палач опять отошел несколько назад, опять подскочил и вскрикнул — и второй удар рассек кожу рядом с первым. Получилось, будто вырезали ремень из спины. Мастер знал свое дело. Третий, четвертый, пятый удар… Степан молчал. Уже кровь ручейками лилась со спины. Сыромятный конец ремня размяк от крови, перестал рассекать кожу. Палач сменил кнут.
— Будешь говорить? — спрашивал дьяк после каждого удара.
Степан молчал.
Шестой, седьмой, восьмой, девятый — свистящие, влипающие, страшные удары. Упорство Степана раззадорило палача. Умелец он был известный, и тут озлобился. Он сменил и второй кнут.
Фрол находился в том же подвале, в углу. Он не смотрел на брата. Слышал удары кнута, всякий раз вздрагивал и крестился. Но он не услышал, чтобы Степан издал хоть один звук.
Двадцать ударов насчитал подручный палача, сидевший на бревне.
— Двадцать. Боевой час, — сказал он. — Дальше… без толку: забьем, и все.
Степан был в забытьи, уронив голову на грудь. На спине не было живого места. Его сняли, окатили водой. Он глубоко вздохнул.
Подняли Фрола.
После трех-четырех ударов Фрол громко застонал.
— Терпи, брат, — серьезно, с тревогой сказал Степан. — Мы славно погуляли — надо потерпеть. Кнут не Архангел, душу не вынет. Думай, что — не больно. Больно, а ты думай: «А мне не больно». Что это? — как блоха укусила ей-богу! Они бить-то не умеют.
После двенадцати ударов Фрол потерял сознание. Его сняли, бросили на солому, окатили тоже водой.
Стали нажигать в жаровнях уголья. Нажгли, связали Степану руки спереди теперь, просунули сквозь ноги и руки бревно, рассыпали горячие уголья на железный лист и положили на них Степана спиной.
— О-о!.. — воскликнул он. — От эт достает! А ну-ка, присядь-ка на бревно-то — чтоб до костей дошло… Так! Давненько в бане не был — кости прогреть. О-о… так! Ах, сукины дети, — умеют, правда…
— Где золото зарыл? С кем списывался? — вопрошал дьяк. — Где письма? Откуда писали?..
— Погоди, дьяче, дай погреюсь в охотку! Ах, в гробину вас!.. В три господа бога мать, не знал вперед такой бани — погрел бы кой-кого… Славная баня!
Ничего не дала и эта пытка.
Два палача и сам дьяк принялись бить лежащего Степана по рукам и по ногам железными прутьями.
— Будешь говорить?! — заорал дьяк.
— Июды, — сказал Степан. — Бейте уж до конца… — Он и хотел уж, чтоб забили бы насмерть тут, в подвале, — чтобы только не выводили на народ такого… слабого.
— Где добро зарыл?
На это Степан молчал.
— Заговорил? — спросил царь.
— Заговорит, государь! — убежденно сказал думный дьяк, не тот, что был при пытке, а другой, который часто проведывал Разиных в подвале: он истинно веровал в кнут и огонь. — Покамест упорствует.
— Спросить, окромя прочего: о князе Иване Прозоровском и о дьяках. За что побил и какая шуба?
Писец быстро записывал вопросы царя.
— Как пошел на море, по какому случаю в Астрахань ясырь присылал? Кому? По какому умыслу, как вина смертная отдана, хотел их побить и говорил? За что вселенских хотел побить, что они по правде низвергли Никона, и что он к ним приказывал? И старец Сергей от Никона по зиме нынешней прошедшей приезжал ли? Как иттить на Синбирск, жену видал ли?
Степана привязали спиной к столбу, заклячили голову в кляпы, выбрили макушку и стали капать на голое место холодную воду по капле. Этой муки никто не мог вытерпеть.
Когда стали выбривать макушку, Степан слабым уже голосом сказал:
— Все думал… А в попы постригут — не думал. Я грабил, а вы меня — в попы…
Началось истязание водой.
— С крымцами списывался? — спрашивал дьяк.
Степан молчал.
Капают, капают, капают капли… Голова стянута железными обручами — ни пошевелить ею, ни уклониться от муки. Лицо Степана окаменело. Он закрыл глаза. А на голове куют и куют красную подкову; горит все внутри, глаза горят, сердце горит и пухнет… Да уж и остановилось бы оно, лопнуло! Господи, немо молил Степан, да пошли ты смерть!.. Ну, сколько же?.. Зачем уж так?
— Куда девал грабленое? Кого подсылал к Никону?
Волнами из тьмы плещет красный жар; голова колется от оглушительных ударов. Степан стал терять сознание.
— Чего велел сказать Никон? — еще услышал он, последнее.
…Вошел Степан в избу; сидит в избе старуха, качает дите. Поет. Степан стал слушать, прислонившись к косяку. Бабка пела:
— Что ж ты ему такую… печальную поешь? — спросил Степан.
Бай, бай, да побай,
Хоть сегодня помирай.
Помирай поскорей —
Хоронить веселей.
Тятька с работки
Гробок принесе,
Баушка у свечки рубашку сошье.
Матка у печки
Блинов напеке.
Бай, бай…
С села понесем
Да святых запоем.
Захороним, загребем
Да с могилы прочь пойдем.
Будем исть-поедать,
Да и Ваню поминать.
Ба-ай…
— Пошто печальную? — удивилась старуха. — Ему лучше будет. Хорошо будет. Ты не дослушал, дослушай-ка:
— Хватит! — загремел в былую силу Степан.
Спи, Ванюшка, спи, родной,
Вечный табе упокой:
Твоим ноженькам тепло,
И головушке…
…Он почти прошептал этот свой громовой вскрик. Мучители не расслышали, засуетились.
— Что ты? А? — склонился дьяк.
— Кто? — спросил Степан, вылавливая взглядом в горящей тьме лицо дьяка.
— Кого хотел сказать-то? — еще спросил тот.
— Вам? — Степан медленно повел глазами, посмотрел на палачей. — Ну-у… выставились… Вы рады всю Русь продать… Июды. Змеи склизкие. Не страшусь вас…
Его ударили железом каким-то по голове. Опять все покачнулось и стало валиться.
Степан закрыл глаза. И вдруг отчетливо сказал:
— Тяжко… Помоги, братка, дай силы!
…И вдруг, почудилось ему, палачи в ужасе откачнулись, попятились… В подземелье загремел сильный голос:
— Кто смеет мучить братов моих?!
Вниз со ступенек сошел Иван Разин, склонился над Степаном.
— Братка!.. — Степан открыл глаза — палачи на месте, смотрят вопросительно.
— За брата казненного мститься хотел? — спросил дьяк. — Так?
Степан закрыл глаза. Больше он не проронил ни слова. Ни единого стона или вздоха не вырвалось больше из его уст. Господи, молил и молил он, пока помнил, да пошли ты мне смерти. Ну, что же так?.. Так уж и я не могу.
Царю доложили:
— Ничего больше не можно сделать. Все пробовали…
— Молчит?
— Молчит.
Царь гневно затопал ногами, закричал (Романовы все кричали, это потом, когда в их кровь добавилась кровь немецкая, они не кричали):
— Чего умеете?! Чего умеете?! Ничего не умеете!
— Все пробовали, государь… Из мести уперся, вор. За поимку свою мстится. Дальше без толку — дух испустит.
— Ну, и… все, будет, — сказал царь. — Не волыньте.
17
Красная площадь битком набита. Яблоку негде упасть.
Показались братья Разины под усиленной охраной. Площадь замерла.
Степан шел впереди… За ночь он собрал остатки сил и теперь старался идти прямо и гордо глядел вперед. Больше у него ничего не оставалось в последней, смертной борьбе с врагами — стойкость и полное презрение к предстоящей последней муке и к смерти. То и другое он вполне презирал. Он был спокоен и хотел, чтобы все это видели. Его глубоко и больно заботило — как он примет смерть.
Сам, без помощи палачей, взошел он на высокий помост лобного места. Фролу помогли подняться.
Дьяк стал громко вычитывать приговор:
— «Вор и богоотступник и изменник донской казак Стенька Разин!
В прошлом 175-м году, забыв ты страх божий и великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича крестное целование и ево государскую милость, ему, великому государю, изменил, и собрався, пошел з Дону для воровства на Волгу. И на Волге многие пакости починил, и патриаршие и монастырские насады, и иных многих промышленных людей насады ж и струги на Волге и под Астраханью погромил и многих людей побил».
Слушал люд московский затаив дыхание.
Слушал и не слушал Степан историю славных своих походов. Он помнил их без приговора. Спокойно его лицо и задумчиво. Он старался изо всех сил стоять прямо.
— «Ты ж, вор, и в шахове области многое воровство учинил. А на море шаховых торговых людей побивал и животы грабил, и городы шаховы поимал и разорил, и тем у великого государя с шаховым величеством ссору учинил многую».
Степан посмотрел на царскую башню на Кремлевской стене…
Оттуда смотрел на него царь Алексей Михайлович.
— «А во 177-м году по посылке из Астрахани боярина и воевод князя Ивана Семеновича Прозоровского стольник и воевода князь Семен Львов и с ним великого государя ратные люди на взморье вас сошли и обступили и хотели побить. И ты, вор Стенька с товарыщи, видя над собой промысел великого государя ратных людей, прислал к нему, князь Семену, двух человек выборных казаков. И те казаки били челом великому государю от всего войска, штоб великий государь пожаловал, велел те ваши вины отдать. А вы за те свои вины ему, великому государю, обещались служить безо всякой измены и меж великим государем и шаховым величеством ссоры и заводов воровских никаких нигде не чинить и впредь для воровства на Волгу и на моря не ходить. И те казаки на том на всем за все войско крест целовали. А к великому государю к Москве прислали о том бить челом великому государю казаков Ларьку и Мишку, с товарищи, знатно, обманом».
Вот когда во всю силушку заговорила бумага-то! Вот как она мстила теперь.
— «А во 178-м году ты ж, вор Стенька с товарищи, забыв страх божий, отступя от святые соборные и апостольские церкви, будучи на Дону, и говорил про спасителя нашего Иисуса Христа всякие хульные слова, и на Дону церквей божиих ставить и никакова пения петь не велел, и священников з Дону збил, и велел венчаться около вербы. Ты ж, вор, пошел на Волгу…»
Волга… Не ведомо ей, что славный герой ее, которого она качала на волне своей, слушает сейчас в Москве последние в жизни слова себе.
— «Ты ж, вор Стенька, пришед под Царицын, говорил царицынским жителям и вместил воровскую лесть, бутто их, царицынских жителей, ратные великого государя люди идут сечь. А те ратные люди посланы были на Царицын им же на оборону. И царицынские жители по твоей прелести своровали и город тебе здали. И ты, вор, воеводу Тимофея Тургенева и царицынских жителей, которые к твоему воровству не пристали, побил и посажал в воду».
Слушал народ московский. Молчал.
— «Ты ж, вор, сложась в Астрахани с ворами ж, боярина и воеводу князя Ивана Семеновича Прозоровского, взяв из соборной церкви, с раскату бросил. И брата его князя Михаила, и дьяков, и дворян, и детей боярских, которые к твоему воровству не пристали, и купецких всяких чинов астраханских жителей, и приезжих торговых людей побил, а иных в воду пометал мучительски, и животы их пограбил».
Степан смотрел куда-то далеко-далеко.
— «А учиня такое кровопролитие, из Астрахани пришел к Царицыну, а с Царицына к Саратову, и саратовские жители тебе город здали по твоей воровской присылке. А как ты, вор, пришел на Саратов, и ты государеву денежную казну и хлеб и золотые, которые были на Саратове, и дворцового промыслу, все пограбил и воеводу Козьму Лутохина и детей боярских побил.
А от Самары ты, вор и богоотступник, с товарищи под Синбирск пришел, с государевыми ратными людьми бился и к городу Синбирску приступал и многие пакости починил. И послал в разные города и места свою братью воров с воровскими прелестными письмами, и писал в воровских письмах, бутто сын великого государя нашего благоверный государь наш царевич и великий князь Алексей Алексеич жив и с тобой идет.
Да ты ж, вор и богоотступник, вмещал всяким людям на прелесть, бутто с тобою Никон монах, и тем прельщал всяких людей. А Никон монах по указу великого государя по суду святейших вселенских патриарх и всего Освещенного престола послан на Белоозеро в Ферапонтов монастырь, и ныне в том монастыре.
А ныне по должности к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу службой и радением войска Донского атамана Корнея Яковлева и всево войска и сами вы и с братом твоим с Фролкой поиманы и привезены к великому государю к Москве.
И за такие ваши злые и мерзкие пред господом богом дела и к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу за измену и ко всему Московскому государству за разоренье по указу великого государя бояре приговорили казнить злою смертью — четвертовать».
Все так же спокойно, гордо стоял Степан.
Палач взял его за руку… Степан оттолкнул палача, повернулся к храму Василия Блаженного, перекрестился.
Потом поклонился на три стороны народу (минуя Кремль с царем), трижды сказал громко, как мог:
— Прости!
К нему опять подступили… Степан хотел лечь сам, но двое подступивших почему-то решили, что его надо свалить; Степан, обозлившись, собрал остатки сил и оказал сопротивление. Возня была короткая, торопливая; молча сопели. Степана уронили спиной на два бруса — так, что один брус оказался под головой, другой — под ногами… В тишине тупо, коротко тяпнул топор — отпала правая рука по локоть. Степан не издал стона, только удивленно покосился на отрубленную руку. Палач опять взмахнул топором; железное лезвие хищно всплеснуло на горячем солнце белым огнем; смачный, с хрустом, стук — отвалилась левая нога по колено. И опять ни стона, ни вздоха громкого… Степан, смертно сцепив зубы, глядел в небо. Он был бледен, на лбу мелкой росой выступил пот.
Фрол, стоявший в трех шагах от брата, вдруг шагнул к краю помоста и закричал в сторону царя:
— Государево слово и дело!
— Молчи, собака! — жестко, крепко, как в недавние времена, когда надо было сломить чужую волю, сказал Степан. Глотнул слюну и еще сказал — тихо, с мольбой, торопливо: — Потерпи, Фрол… родной… Недолго.
Палач третий раз махнул топором…
Гулко, зевласто охнул колокол. Народ московский дрогнул. Вскрикнула какая-то баба…
Палач рубил еще дважды.
Еще и еще били в большой колокол. И зык его — густой, тяжкий — низко плыл над головами людей…
Показались братья Разины под усиленной охраной. Площадь замерла.
Степан шел впереди… За ночь он собрал остатки сил и теперь старался идти прямо и гордо глядел вперед. Больше у него ничего не оставалось в последней, смертной борьбе с врагами — стойкость и полное презрение к предстоящей последней муке и к смерти. То и другое он вполне презирал. Он был спокоен и хотел, чтобы все это видели. Его глубоко и больно заботило — как он примет смерть.
Сам, без помощи палачей, взошел он на высокий помост лобного места. Фролу помогли подняться.
Дьяк стал громко вычитывать приговор:
— «Вор и богоотступник и изменник донской казак Стенька Разин!
В прошлом 175-м году, забыв ты страх божий и великого государя царя и великого князя Алексея Михайловича крестное целование и ево государскую милость, ему, великому государю, изменил, и собрався, пошел з Дону для воровства на Волгу. И на Волге многие пакости починил, и патриаршие и монастырские насады, и иных многих промышленных людей насады ж и струги на Волге и под Астраханью погромил и многих людей побил».
Слушал люд московский затаив дыхание.
Слушал и не слушал Степан историю славных своих походов. Он помнил их без приговора. Спокойно его лицо и задумчиво. Он старался изо всех сил стоять прямо.
— «Ты ж, вор, и в шахове области многое воровство учинил. А на море шаховых торговых людей побивал и животы грабил, и городы шаховы поимал и разорил, и тем у великого государя с шаховым величеством ссору учинил многую».
Степан посмотрел на царскую башню на Кремлевской стене…
Оттуда смотрел на него царь Алексей Михайлович.
— «А во 177-м году по посылке из Астрахани боярина и воевод князя Ивана Семеновича Прозоровского стольник и воевода князь Семен Львов и с ним великого государя ратные люди на взморье вас сошли и обступили и хотели побить. И ты, вор Стенька с товарыщи, видя над собой промысел великого государя ратных людей, прислал к нему, князь Семену, двух человек выборных казаков. И те казаки били челом великому государю от всего войска, штоб великий государь пожаловал, велел те ваши вины отдать. А вы за те свои вины ему, великому государю, обещались служить безо всякой измены и меж великим государем и шаховым величеством ссоры и заводов воровских никаких нигде не чинить и впредь для воровства на Волгу и на моря не ходить. И те казаки на том на всем за все войско крест целовали. А к великому государю к Москве прислали о том бить челом великому государю казаков Ларьку и Мишку, с товарищи, знатно, обманом».
Вот когда во всю силушку заговорила бумага-то! Вот как она мстила теперь.
— «А во 178-м году ты ж, вор Стенька с товарищи, забыв страх божий, отступя от святые соборные и апостольские церкви, будучи на Дону, и говорил про спасителя нашего Иисуса Христа всякие хульные слова, и на Дону церквей божиих ставить и никакова пения петь не велел, и священников з Дону збил, и велел венчаться около вербы. Ты ж, вор, пошел на Волгу…»
Волга… Не ведомо ей, что славный герой ее, которого она качала на волне своей, слушает сейчас в Москве последние в жизни слова себе.
— «Ты ж, вор Стенька, пришед под Царицын, говорил царицынским жителям и вместил воровскую лесть, бутто их, царицынских жителей, ратные великого государя люди идут сечь. А те ратные люди посланы были на Царицын им же на оборону. И царицынские жители по твоей прелести своровали и город тебе здали. И ты, вор, воеводу Тимофея Тургенева и царицынских жителей, которые к твоему воровству не пристали, побил и посажал в воду».
Слушал народ московский. Молчал.
— «Ты ж, вор, сложась в Астрахани с ворами ж, боярина и воеводу князя Ивана Семеновича Прозоровского, взяв из соборной церкви, с раскату бросил. И брата его князя Михаила, и дьяков, и дворян, и детей боярских, которые к твоему воровству не пристали, и купецких всяких чинов астраханских жителей, и приезжих торговых людей побил, а иных в воду пометал мучительски, и животы их пограбил».
Степан смотрел куда-то далеко-далеко.
— «А учиня такое кровопролитие, из Астрахани пришел к Царицыну, а с Царицына к Саратову, и саратовские жители тебе город здали по твоей воровской присылке. А как ты, вор, пришел на Саратов, и ты государеву денежную казну и хлеб и золотые, которые были на Саратове, и дворцового промыслу, все пограбил и воеводу Козьму Лутохина и детей боярских побил.
А от Самары ты, вор и богоотступник, с товарищи под Синбирск пришел, с государевыми ратными людьми бился и к городу Синбирску приступал и многие пакости починил. И послал в разные города и места свою братью воров с воровскими прелестными письмами, и писал в воровских письмах, бутто сын великого государя нашего благоверный государь наш царевич и великий князь Алексей Алексеич жив и с тобой идет.
Да ты ж, вор и богоотступник, вмещал всяким людям на прелесть, бутто с тобою Никон монах, и тем прельщал всяких людей. А Никон монах по указу великого государя по суду святейших вселенских патриарх и всего Освещенного престола послан на Белоозеро в Ферапонтов монастырь, и ныне в том монастыре.
А ныне по должности к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу службой и радением войска Донского атамана Корнея Яковлева и всево войска и сами вы и с братом твоим с Фролкой поиманы и привезены к великому государю к Москве.
И за такие ваши злые и мерзкие пред господом богом дела и к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу за измену и ко всему Московскому государству за разоренье по указу великого государя бояре приговорили казнить злою смертью — четвертовать».
Все так же спокойно, гордо стоял Степан.
Палач взял его за руку… Степан оттолкнул палача, повернулся к храму Василия Блаженного, перекрестился.
Потом поклонился на три стороны народу (минуя Кремль с царем), трижды сказал громко, как мог:
— Прости!
К нему опять подступили… Степан хотел лечь сам, но двое подступивших почему-то решили, что его надо свалить; Степан, обозлившись, собрал остатки сил и оказал сопротивление. Возня была короткая, торопливая; молча сопели. Степана уронили спиной на два бруса — так, что один брус оказался под головой, другой — под ногами… В тишине тупо, коротко тяпнул топор — отпала правая рука по локоть. Степан не издал стона, только удивленно покосился на отрубленную руку. Палач опять взмахнул топором; железное лезвие хищно всплеснуло на горячем солнце белым огнем; смачный, с хрустом, стук — отвалилась левая нога по колено. И опять ни стона, ни вздоха громкого… Степан, смертно сцепив зубы, глядел в небо. Он был бледен, на лбу мелкой росой выступил пот.
Фрол, стоявший в трех шагах от брата, вдруг шагнул к краю помоста и закричал в сторону царя:
— Государево слово и дело!
— Молчи, собака! — жестко, крепко, как в недавние времена, когда надо было сломить чужую волю, сказал Степан. Глотнул слюну и еще сказал — тихо, с мольбой, торопливо: — Потерпи, Фрол… родной… Недолго.
Палач третий раз махнул топором…
Гулко, зевласто охнул колокол. Народ московский дрогнул. Вскрикнула какая-то баба…
Палач рубил еще дважды.
Еще и еще били в большой колокол. И зык его — густой, тяжкий — низко плыл над головами людей…