— Ну, ну, только не выть, — предупредил Степан.
   Дед Любим поднялся, сказал сам себе:
   — Пойду приму сиухи. Во здравие. Можеть, принесть кварту?
   — Не надо, — отказался Степан.
   Любим ушел. Пошел искать Матвея, чтобы с ним выпить. Знал, что Матвей пить не станет — не пьет, но про Исуса доскажет. За время долгой болезни атамана, выхаживая его, старый казак сдружился с умным Матвеем, любил его рассказы.
   Обо всем успели поговорить Степан с женой. Осталось главное: что делать дальше? Алена знала, что делать, — ей подсказал Корней Яковлев. Она тайком виделась с ним.
   — Степушка, родимый, согласися. Пошто ты его врагом-то зовешь? Он вон как об тебе печалится…
   — Дура! — Степан встал с кровати, заходил по куреню. Алена осталась сидеть. — Ах, дура!.. Приголубили ее. Он — лиса, я его знаю. Чего он говорит?
   — Поедем, говорит, с им вместе, он повинится царю — царь помилует. Было так — винились…
   — Зачем же он с войной на Кагальник приходил?
   — Они тебя опять сбивать станут, смутьяны… Он хотел их переимать, твоих…
   — Тьфу!.. — Степан долго ходил туда-сюда в сильном раздражении. — И ты мне говоришь такое!
   — Кто же тебе говорить будет? Смутьяны твои? Они ждут не дождутся, когда ты на ноги станешь. Им опять уж не терпится, руки чешутся — скорей воевать надо, чтоб их черт побрал. Согласись, Степушка!.. Съезди к царю, склони голову, хватит уж тебе. Слава богу, живой остался. Молебен царице небесной отслужим да и станем жить, как все добрые люди. Чего тебе надо ишо? Всю голь не пригреешь — ее на Руси много.
   — Сам он к царю ездил? После Мишки-то…
   — Иван Аверкиев с казаками. В двенадцать. А царь, слышно, заслал их в Холмогоры — не верит. Раз, мол, присылали, а толку…
   — Собака, — с сердцем сказал Степан, думая о своем. — Помутил Дон. Я его живого сожгу!.. И всю старшину, всех домовитых!.. Не говори мне больше такие слова, не зли — я ишо слабый. К Корнею я приду в гости. Я к им приду! Пусть зараньше в Москву бегут.
   Алена заплакала:
   — Не обманывает он тебя, Степушка!.. Поверь ты. Не с одной мной говорил, с Матреной тоже, с Фролом…
   — Он знает, с кем говорить.
   — Он говорил: Ермака миловал царь, тебя тоже помилует. Расскажешь ему на Москве, какие обиды тебя на грех такой толкнули… Он сам с тобой поедет. Не лиходей он тебе, не чужой…
   — Хватит. Вытри слезы. Афонька как?
   — Ничо. С бабкой Матреной там… Она прихворнула. Повинись, Степушка, родной мой…
   — Тут кони есть? — спросил Степан.
   — Есть.
   — Покличь деда с Матвеем. Сама тоже собирайся.
   — Слабый ты ишо. Куда?
   — Иди покличь. Не сердись на меня, но… с такими разговорами больше не лезь.
   — Господи, господи!.. — громко воскликнула Алена. — Не видать мне, видно, счастья, на роду, видно, проклятая… — Она заплакала.
   — Что ж ты воешь-то, Алена! Радоваться надо — поднялся, а ты воешь.
   — Я бы радовалась, если б ты унялся теперь. А то заране сердце обмирает. Уймись, Степан… Корней не лиходей тебе.
   — Уймусь. Как ни одного боярина на Руси не станет, так уймусь. Потерпи маленько. Иди покличь деда. И не реви…
   Пришли дед с Матвеем. У деда покраснел нос.
   — Степан, ты послушай-ка про Исуса-то… — начал было Любим, но Степан не дал ему.
   — Завтра в Кагальник поедем, — сказал он. — Собирайтесь.
   Но в Кагальник они приехали только через неделю: пять дней еще Степан отлеживался.

10

   В Кагальник прибыли, когда уж день стал гаснуть.
   Казаки — триста самых отпетых и преданных — встретили атамана с радостью великой, неподдельной.
   — Батька! Со здравием тебя!.. — орали.
   — Поднялся! Мы Зосиму молили тут…
   — Здоров, батюшка!
   Высыпали из землянок, окружили атамана, здоровались. Степан тоже улыбался, оглядывал всех… Похоже, можно начинать все сначала. Никакой тут беды нет, она тут не ночевала.
   «Матвей, Матвей… не знаешь ты казаков, — думал он. — Мужик, он, может, и обозлился, и махает там оглоблей, на Волге-то, но где ты таких соколов беззаветных найдешь, таких ловкачей вертких, где еще есть такие головушки буйные?..»
   Степан подавал всем руку, а кого и обнимал.
   — Здорово, братцы! Как вы тут?
   — Заждались тебя!
   — Ну, добре. Радый и я вас всех видеть… Слава богу! Все хорошо будет.
   Вышли навстречу атаману Ларька, сотники, брат Фрол…
   — Слыхал? Корней-то с Мишкой войной на нас приходили! — издали еще весело известил Ларька.
   — Что ж ты радуисся? — спросил Степан, отдавая коня в чьи-то руки. — Горевать надо… Или — как? — Поздоровался с есаулом, с сотниками, с братом.
   — Клали мы на их — горевать, — откликнулся Ларька.
   Степан устал за дорогу. Прошли в землянку.
   Матрена, слабая и счастливая, приподнялась на лежаке.
   — Прилетел, сокол… Долетели мои молитвы.
   Степан неумело приласкал старуху.
   — Что эт ты? Завалилась-то?
   — Вот — завалилась, дура старая…
   Афонька давно уже ждал, когда его заметит отчим.
   — Афонька!.. Ух, какой большой стал! Здоров! — Поднял мальчика, потискал. — Вот гостинцев, брат, у меня на этот раз нету — не обессудь. Самого, вишь, угостили… насилу очухался.
   Не терпелось Степану начать разговор деловой — главный.
   — Ларька, говори: какие дела? Как Корнея приняли?
   — Ничего… Хорошо. Больше зарекся, видать, — нету.
   — Много с им приходило?
   — Четыре сотни. К царю они послали. Ивана Аверкиева…
   — Вот тут ему и конец, старому. Я его миловал сдуру… А он додумался — бояр на Дон звать. Чего тут без меня делали?
   — В Астрахань послали, к Серку писали, к ногаям…
   — Казаки как?
   — На раскорячку. Корней круги созывает, плачет, что провинились перед царем…
   — Через три дня пойдем в Черкасск. Передохну вот…
   — Братцы мои, люди добрые, — заговорил Матвей, молитвенно сложа на груди руки, — опять ведь вы не то думаете. Опять вас Дон затянул. Ведь война-то идет! Ведь горит Волга-то!.. Ведь там враг-то наш — на Волге! А вы опять про Корнея свово: послал он к царю, не послал он к царю… Зачем в Черкасск ехать?
   — Запел! — с нескрываемой злостью сказал Ларька. — Чего ты суесся в чужие дела?
   — Какие же они мне чужие?! Мужики-то на плотах — рази они мне чужие?
   Тяжелое это было воспоминание — мужики на плотах. Не по себе стало казакам: и тяжело, и больно.
   — Помолчи, Матвей! — с досадой сказал Степан. — Не забыл я тех мужиков. Только думать надо, как лучше дело сделать. Чего мы явимся туда в три сотни? Ни себе, ни людям…
   — Пошто так?
   — Дон поднять надо. Думаешь, правда остыли казаки? Раззудить некому… Вот и раззудим. Тогда уж и на Волгу явимся. Но не в триста же!
   — Опять за свой Дон!.. Да там триста тыщ поднялось!.. — Матвей искренне не мог понять атамана и казаков: что за сила держит их тут, когда на Волге война идет? Не мог он этого понять, страдал. — Триста тыщ, Степан!..
   Горе Матвея было настоящее, казаки это видели.
   — Знаю я их, эти триста тыщ! Седни триста, завтра — ни одного, — как можно мягче, но и стараясь, чтоб правда тоже бы дошла до Матвея, сказал Степан. — И как воюют твои мужики, тоже видали…
   — Опять за свое! — воскликнул Матвей. — Вот глухари-то!.. Да вы вон какие искусники, а все же побежали-то вы, а не…
   — Выдь с куреня! — приказал Ларька, свирепо глядя на Матвея.
   — Выдь сам! — неожиданно повысил голос и Матвей. — Атаман нашелся. Степан… да рази ж ты не понимаешь, куда тебе счас надо? Ведь что выходит-то: ты без войска, а войско без тебя. Да заявись ты туда — что будет-то! Все Долгорукие да Борятинские навострят лыжи. Одумайся, Степан…
   — Мне нечего одумываться! — совсем тоже зло отрезал Степан. — Чего ты меня, как дите малое, уговариваешь. Нет войска без казаков! Иди сам воюй с мужиками с одними.
   — Эхх!.. — только и сказал Матвей.
   — Все конные? — вернулся Степан к прерванному разговору.
   — Почесть все.
   — Три дня на уклад. Пойдем в гости к Корнею. Матвей… как тебе растолковать… К мужикам явиться, надо… радость им привезть. Одно дело — я один, другое — я с казаками. Все ихное войско без казаков — не войско. Сам подумай! А мне надо ишо тут одну зловредную голову с плеч срубить — надежней за свою будет. Мой промах, я и выправлю.
* * *
   Ночью в землянку к Матвею пришел Ларька.
   — Спишь? — спросил он тихо.
   — Нет, — откликнулся Матвей и сел на лежанке. — Какой тут сон… Тут вся душа скоро кровью истекет. Горе, Лазарь, какое горе… не понимаете вы, никак вы не поймете, где вам теперь быть надо. Да вразуми вас господь!.. Вы же с малолетства на войнах — как вы не поймете-то? А?
   — Собирайся, пойдем: батька зовет, — сказал Ларька.
   Матвей удивился и обеспокоился:
   — Опять худо ему?
   — Нет, погутарить хочет… Пошли.
   — Чего это?.. Ночью-то?
   — Не знаю. — Ларька нервничал, и Матвей уловил это. Он вздул с помощью кресала малый огонек и внимательно посмотрел на есаула… И страшная догадка поразила его. Но еще не верилось, еще противились разум и сердце.
   — Ты что, Ларька?..
   — Что? — Ларька злился и хуже нервничал. — Пошли, говорят!
   — Зачем я ему понадобился ночью?
   — Не знаю. — Ларька упорно смотрел на крохотный огонек, а не на Матвея.
   — Не надо, Лазарь… Грех-то какой берешь на душу. Я лучше так уйду…
   — Одевайся! — крикнул Ларька.
   — Не шуми. Приготовлюсь по-людски… Эхх…
   Матвей встал с лежанки, прошел со свечечкой в угол, молча склонился к сундучку, который повсюду возил с собой. Достал из него свежую полотняную рубаху, надел… Опять склонился к сундучку. Там — кое-какое барахлишко: пара свежего холстяного белья, иконка, фуганок, стамеска, молоток — он был плотник. Это все, что он оставлял на земле. Он перебирал руками свое имущество… Не мог подняться с колен.
   — Ну! — позвал Ларька.
   Матвей словно не слышал окрика, все перебирал инструменты. Плечи его вздрагивали. Он плакал.
   — Пошли. — Матвей вытер слезы, встал с колен… — Прости вас господь! — сказал он с волнением. — Обманули людей… Можеть, и не хотели того. Но мно-ого на вас невинной крови… — Он повернулся было к Ларьке, но тот сильно толкнул его к выходу.
   — Шагай!
   Утром Ларька сказал Степану:
   — Этой ночью… Матвей утек.
   — Как? — поразился Степан. — Куда утек?
   — Утек. Кинулись — нигде нету. К мужикам, видно, своим — на Волгу. Куда звал, туда и утизенил.
   Степан пристально посмотрел на верного есаула… И все понял. И так больно стало, так нестерпимо больно, как бывает больно от невозвратимой дорогой утраты.
   — Гад ты подколодный, — сказал он, помолчав, негромко. — Ох, какой же ты гад… Мешал он тебе?
   — Мешал, — твердо сказал Ларька. — Умный шибко!.. Чего ни сделаешь, все не так, все не по его…
   — А мы с тобой?! — закричал Степан, белея. — Мы всегда с тобой умные?!
   — Ну, и… так тоже… к такой-то матери все, все дела, все на свете! — Ларька прямо и свирепо смотрел на атамана. — Кончай и меня тогда, раз он тебе милее нас. Мне с им тоже не ходить. Меня всего тряской трясти начинает, как он только поглядит — опять не так делаем. Живи и оглядывайся на его!..
   — Тряской его трясет… — Степан долго, мрачно молчал, глядя в пол. И сказал с грустью: — Нет у меня есаулов… Один остался, и тот живодер. А выхода… тоже нет. Поганец! Уйди с глаз долой!
   Ларька ушел.

11

   Через два дня три с лишним сотни казаков, во главе с Разиным, скакали правым берегом Дона — вниз, к Черкасску. В «гости» к Корнею.
   Опять — движение, кони, казаки, оружие… Резковатый, пахучий дух вольной степи. И не кружится голова от слабости. И крепка рука. И близок враг — свой, «родной», знакомый. И близко уж время, когда враг этот посмотрит в мольбе и злобе предсмертной…
   Ну, что же это, как не начало?
   Но, может, это после хвори осталась тревога на душе? Никак не поймешь: отчего она? Все же ведь хорошо. Все хорошо. Но какая-то есть в душе неуютность, что-то тревожит и тревожит все время. Оглянется Степан на казаков — и шевельнется в груди тревога, прямо как страх. И никак от этой тревоги не избавишься — не обгонишь ее на коне, не оставишь позади. Что за тревога такая?
   Черкасск закрылся.
   Заплясали на конях под стенами.
   — В три господа бога мать! — ругался Степан. Но сделать уже ничего не сделаешь — слишком малы силы, чтобы пробовать взять хорошо укрепленный теперь городок приступом.
   Трижды посылал Степан говорить с казаками в городе.
   — Скажи, Ларька: мы никакого худа не сделаем. Надо ж нам повидаться! Что они, с ума посходили? Своих не пускают…
   Ларька подъезжал близко к стене, переговаривался. И привозил ответ:
   — Нет.
   — Скажи, — накалялся Степан, — еслив они будут супротивничать, мы весь городок на распыл пустим! Всех в Дон посажу! А Корнея на крюк за ребро повешу. Живого закопаю! Пусть они там не слухают его, он первый изменник казакам, он продает их боярам. Рази же они совсем одурели, что не понимают!
   Ларька подъезжал опять к стене и опять толковал с казаками, которые были на стене. И привозил ответ:
   — Нет. Ишо сулятся стрельбу открыть. Одолел Корней.
   — Скажи, — велел в последний раз Степан, — мы ишо придем. Мы придем! Плохо им будет! Кровью плакать будут за лукавые слова Корнеевы. Скажи: они все уж там проданы с потрохами! И еслив хоть одна курва в штанах назовет там себя казаком, то пусть у того глаза на лоб вылезут. Пусть над имя дети малые смеются. — Степан устал. — И дети ихные проданы. Скажи: все они там, с Корнеем в голове, — прокляты от нас. Еслив их давить всех придут, мы не придем заступиться. Мы им теперь не заступники.
   Ехали обратно. Не радовала степь вольная, не тревожил сердце родной, знакомый с детства милый простор.
   Нет, это, кажется, конец. Это тоска смертная, а не тревога.

12

   Астрахань не слала гонцов. Серко молчал. Алешка Протокин затерялся где-то в степях Малого Ногая.
   Степан бросился в верховые станицы поднимать казаков, заметался, как раненый волк в облаве. Стремительность опять набрали нечеловеческую, меняли запаленных коней.
   Станица за станицей, хутор за хутором…
   По обыкновению Степан велел созывать казаков на майдан и держал короткую речь:
   — Атаманы-молодцы! Вольный Дон, где отцы наши кровь проливали и в этой самой земле лежат, его теперь наша старшина с Корнеем Яковлевым и Мишкой Самарениным продают: называют суда бояр. Так что лишают нас вольностей, какие нам при отцах и дедах наших были! Нам бы теперь не стерпеть такого позора и всем стать заодно! Нам бы теперь своей казачьей славы и храбрости не утратить и помочь нашим русским и другим братам, которых бьют на Волге. А кто пойдет на попятный, пускай скажет здесь прямо и пускай потом на себя пеняет!
   Таких не было, которые бы заявляли «прямо» о своем нежелании поддержать разинцев и помочь «русским и другим братам» на Волге, но к утру многих казаков не оказывалось в станице. Степан зверел.
   — Где другие?! — орал он тем десяти — пятнадцати, которые являлись поутру на майдан. — Где кони ваши?! Пошто неоружные?!
   Угрюмое молчание было ответом.
   Уводили глаза в сторону…
   — Ну, казаки!.. Наплачетесь. Ох, наплачетесь! — недобро сулил Разин.
   …В другом месте Степан откровенно соблазнял:
   — Атаманы-молодцы! Охотники вольные!.. Кто хочет погулять с нами по чисту полю, красно походить, сладко попить, на добрых конях поездить, — пошли со мной! Силы со мной — видимо-невидимо: она на Волге, там ждут нас! Ну, молодцы!.. Не забыли же вы, как вольные казаки живут. Стрепенитесь!
   Поутру — то же: десять — двенадцать молодых казаков, два-три деда, которые слышали про атамана «много доброго». И все. А никогда не говорил атаман так много, цветасто — аж самого коробило. Но он больше не знал, как всколыхнуть мертвую воду; гладь ее, незыблемость ее — ужасала.
   Тоска овладела Степаном. Он не умел ее скрывать. Однажды у них с Ларькой вышел такой разговор. Они были одни в курене. Степан выпил вина, сплюнул, сказал прямо и просто:
   — Не пьется, Ларька. Мутно на душе. Конец это.
   — Какой конец? Ты что? — удивился Ларька; может, притворился, что удивлен, — даже и это противно знать: все врут теперь или нет?
   — Конец… Смерть чую.
   — Брось! Пошли в Астрахань… Уймем там усобицу ихную. Можеть, в Персию опять двинем… — Ларька вроде говорил искренне.
   — Нет, туда теперь путь заказан. Там два псаря сразу обложут: царь с шахом. Они теперь спелися.
   — Ну, на Волгу пошли! — Нет, Ларька еще предан душой. Но это не радует, а только гнетет: где другие, где они, с преданными душами-то!
   — С кем? Сколь нас!..
   — Сколь есть… Мужиками обрастем: вошкаются же они там…
   — Мужики — это камень на шею. Когда-нибудь да он утянет на дно. Вся надежа на Дон была… Вот он — Дон! — Степан надолго задумался. Потом с силой пристукнул кулаком в столешницу. — На кой я Корнея жить оставил?! Где голова была!.. Рази ж не знал я его? Знал — не станет он тут прохлаждаться: всех путами спутал, а концы… Москва держит. Не седня-завтра суда бояры с войском явются.
   Ларька выпил. Помолчал и сказал:
   — Не вышло, видно, у Ивана. Пропал где-то.
   — Про кого ты? — не понял Степан.
   — Ванька Томилин… Посылал я его в Черкасск Корнея извести. Пропал, видно, казак. Можеть, перекинулся…
   — Когда же?
   — До того ишо, как нам к Черкасску ходить. Ни слуху ни духу… У меня зельишко было, мордвин один дал: с ноготка насыпать в рюмку… А можеть, мордвин надул.
   — Пропал. Корнея кто обведет, тот сам дня не проживет.
   — Пропал… Можеть, не сумел. Но там… чего там, поди, суметь-то!
   — Можеть, изменил. За кого теперь можно заручиться? Надо было нам раньше думать, Ларька. Как я-то?! Где голова была!
   — Нет. Я его знаю, Ваньку… Чего-то, видно, не вышло.
   — Ну, пропал.
   — Пропал. Жалко, казак добрый, — вздохнул Ларька.
   Степан надолго замолк.
* * *
   В одной станице, в курене богатого казака, вышел с хозяином спор.
   — Пропало твое дело, Степан Тимофеич, — заявил хозяин напрямки. — Не пойдут больше за тобой.
   — Пошто? — спросил Степан.
   — Пропало… Не пойдут больше.
   — Откуда ты взял?! — хотел серьезно понять Степан. — Как это: я вам говорю — не пропало, а вы — пропало. Я лучше знаю или вы?
   — Видим… не слепые. За тобой кто шел-то? Голутьба наша да москали, которых голод суда согнал. Увел ты их, слава богу, рассеял по городам, сгубил которых — теперь все, не обижайся. Не пойдут больше за тобой. И не мани, и не сули горы златые… Смешно даже слушать-то. Не зови никого и сам уймись. Хватит.
   — А ты, к примеру, пошто послужить не хошь?
   — Кому? — Казак прищурил глаза в усмешке. — В разбойниках не хаживал, не привел господь бог… С царем мне делить нечего — мы с им одной веры. Он меня поит-кормит, одевает…
   — А мужиков… — Степан уже пристально смотрел на казака. — Братов таких же, русских, одной с тобой веры — бьют их… У тебя рази душа не болит?
   — Нет. Сами они на свой хребет наскребли. И ты, Степан, не жилец на свете. От тебя смертью пахнет.
   Степан и Ларька уставились на казака.
   — Смертью пахнет, — пояснил тот. — Как вроде — травой лежалой. Я чую, когда от человека так пахнет. Значит: не жилец.
   — А от тебя не пахнет? — спросил Степан.
   — От себя не учуешь. А вот у нас в станице — кто бы ни помирал — я наперед знаю. Подойдешь — даже лихотит, до того воняет. Скажешь человеку — не верит, пройдет время, глядишь: отдал богу душу. Или на войне срубют, или своей смертью помрет. Я — такой. Меня даже боятся. А от тебя счас — крепко несет. Срубют тебя, Степан, на бою. Оно бы и лучше — збаламутил ты всех… Царя лаешь, а царь-то заботится об нас. А счас вот — по твоей милости — без хлебушка сидим. Мы за тебя в ответе оказались. А на кой ты нам? Мы с царем одной веры, ишо раз тебе говорю.
   Степан впился немигающим взглядом в казака, одаренного таким странным даром: чуять чужую смерть.
   Ларька встал и вышел из куреня, чтоб ничего больше не видеть. Слышал, как Степан сказал казаку:
   — Поганая ваша вера, раз она такая…
   Больше Ларька не слышал.
   Через некоторое время Степан вышел во двор, вытер саблю пучком пакли… Садясь на коня, велел казакам:
   — Спалить.
   — Не надо бы — у себя-то… — неуверенно сказал Ларька. — Так вовсе никого не подымем.
   — Спалить! — крикнул Степан. Стегнул коня и погнал прочь.
   Лазарь догнал атамана на выезде из станицы, подравнял своего коня к скоку разинского жеребца, чуть сзади.
   — Спалили? — спросил Разин, не оглянувшись.
   — Нет, — коротко отозвался Ларька.
   Степан оглянулся… Не то что удивился такому непослушанию, а — интересно: это бунт, что ли?
   — Я же велел…
   — Со зла велел. После сам пожалеешь.
   Если это не бунт, то и не ватажный угар, когда слово атамана, как искру живую, рвет и носит большой ветер, и куда она упадет, искорка, там горит. Нет, это не гулевой пожар, это похмелье в пасмурное утро, горькое, пустое и мерзкое.
   «Это — конец. Конец. Конец». Степан понимал.
   Он молча скакал… И захотелось вдруг еще и вот что понять: ну, есть страх? Злость? Боль? Жалость?.. Нет, одно какое-то жгучее нетерпение: уж скорей бы, скорей бы какой-то конец. Какой ни на есть! Надоело. Тошно. Он и сам не верил теперь, что можно поднять Дон. Нет, прав был Матвей Иванов, царство небесное: на леченом коне далеко не ездят. «Битый я — вот отгадка всему. Кто же пойдет за мной, какой дурак! Я б сам первый не пошел…»
   Ларька как будто подслушал его мысли. Позвал:
   — Степан!
   — Ну? — Атаман не обернулся.
   — Придержи!.. Погутарим.
   Степан перевел жеребца с рыси на шаг, но и опять не обернулся.
   — Не подымется Дон, Степан… — заговорил Ларька, оглянувшись на казаков, но те были далеко. — Знаешь, чего мы делаем, мотаемся по станицам? Слабость свою всем в глаза пялим. Когда волка ранют, он, дурак, заместо того чтоб перебрести ручеек да отлежаться где-нибудь в закутке, зализать рану, он заместо этого старается уйти подальше — кровь теряет и след за собой волокет. Так и мы…
   — Мы же не уходим. — Степану интересно стало, как думает есаул про все эти дела.
   — Мы хуже: на глазах мечемся.
   — Все так же думают или один ты… такой умник?
   — Все. Не показывают только. Тут дураку все понятно, не надо даже умником быть. У тебя голова, а у нас что, корчаги заместо голов?
   Степан оглянулся на есаула:
   — Чего ж ты советуешь? — Еще сбавил ход жеребцу. — Нет, так: скажи, пошто Дон больше не подымется?
   — Степа, мы ж казаки с тобой. Чего греха таить — и ты знаешь, и я знаю: за щастливым атаманом — это мы с радостью великой, хоть на край света… хаживали! И за тобой шли. А теперь ты… запнулся. Тут уж — прости, батюшка-атаман, — погожу. Отсижусь пока дома. Ненавижу эту поганую жилку, но сам такой… Никуда не денесся. Вот тебе мой ответ. Плохой ответ, но… какой есть.
   — Я не ответ спрашиваю, а — совет.
   — Совет?.. Тут я пока… дай подумать. — Ларька замолчал.
   И Степан молчал.
   — Ну, раз спрашиваешь, — заговорил Ларька, — то я скажу… Пойдем в Запороги? Нас там с радостью примут. Вот мой совет добрый. Никуда больше не надо — ни в Астрахань, ни… Там хуже нашего. И на Волге нечего делать: у их там теперь свои атаманы… Там теперь — ихная война пошла.
   — Битые-то придем в Запороги?..
   — А они что, сроду битые не были? Им тоже попадало.
   — Ларька!.. — с грустью и изумлением воскликнул атаман. — Послухал бы ты счас со стороны себя: бесстыдник! Братов наших, товарищей верных в землю поклали, а сами наутек? Эх, есаул… Плачет по тебе моя пуля за такой совет, но… не судья я вам больше. Скажу только, как нам теперь быть: разделим с братами нашими ихную участь. А еслив у тебя эта твоя поганая жилка раньше времени затрепыхалась, — отваливай.
   Теперь молчал Ларька.
   — Что молчишь?
   — Нечего сказать, вот и молчу. Это как же ты мне советуешь отвалить-то — ночью? Тайком?
   — Ты видишь, как отваливают. Тайком.
   — До такого я пока не дошел.
   — А не дошел, не советуй всякую дурость.
   Некоторое время ехали молча.
   Отдохнувшие кони сами собой перешли в рысь. Казаки отпустили их. День был нежаркий. Степь, еще не спаленная огневым солнцем, нежилась, зеленая, в ласковых лучах; кони всласть распинали ее сильными ногами.
   — Знаешь, чего хочу? — спросил Степан после долгого молчания.
   Ларька, оскорбленный и пристыженный, хотел уклониться от разговора. Буркнул:
   — Знаю.
   — Нет, не знаешь. Хочу спокоя. Упасть бы в траву… и глядеть в небо. Всю жизнь, как дурак, хочу полежать в траве, цельный день, без всякой заботы… Скрывал только… Но ни разу так и не полежал.
   Ларька удивленно посмотрел на Степана. Не думал он, что неукротимый атаман, способный доводить в походах себя и других до исступления… больше всего на свете хотел бы лежать на травке и смотреть в небо. Он не поверил Степану. Он переиначил желанный покой этот на свой лад:
   — Скоро будет нам спокой. Только опасаюсь, что головы наши… будут в сторонке от нас. Одни только головушки и будут смотреть в небо. А? — Ларька невесело засмеялся.
   Степан улыбнулся тоже.
   — Воронье… — сказал он непонятно.
   — А?
   — Воронье, мол… глаза выклюют — не посмотришь. Нечем смотреть-то будет.
   На этом перегоне их догнал верховой.
   — За вами не угоняисся. То там, сказывают, видали, то тут…
   — Говори дело! — нетерпеливо велел Степан.
   Казак ненароком зыркнул глазами на войско атамана, до смешного малое… Разные ходили слухи: то говорили, со Стенькой много, то — мало. Теперь видно: плохо дело атамана, хуже не бывает. И казак не сумел скрыть своего изумления; на его усатом лице промелькнуло что-то вроде ухмылки.