же гасла. Наконец старшина, устав от этих ужимок, вытащил из кармана
"разгрузника" зажигалку. Чиркнул ей об колено и подал трепещущий язычок огня
солдату.
Кузьмин, переходи на спички, не подведут, или еще лучше на "Зипу"
- она тем более.
Зажигалку эту старшине подарил три месяца назад какой-то немецкий
корреспондент, которого чудом вытащили из под огня чеченского снайпера.
Зажигалкой старшина гордился.
Неожиданно солнце начало гаснуть. Колонна подходила к предгорью, над
которым плотно стояли тучи. Откуда-то вдруг прилетел и ударил в спину
холодный сырой ветер.
И то ли от него, то ли от неуловимого, неосознанного еще утреннего
предчувствия беды вдруг пробил озноб, окатил мурашками шею, руки, сжал в
судорожный комок мышцы живота. И вновь пришло странное чувство тревоги,
какого-то тоскливого сердечного неудобства. Словно душа своими тончайшими
эфирными нитями связанная с будущим, слепо мучилась и томилась предчувствием
надвигающейся беды.
... Но сказать, выразить это было никак невозможно. Не потому, что в
предчувствия на войне не верят. Нет. Наоборот, каждый здесь в целомудренной
тайне живет в своем мире знаков и знамений, молитв и примет. Каждый верит и
верует, ибо нигде так во всем своем мистическом величии не предстают перед
человеком Судьба и Рок, как на войне...
Сказать было нельзя потому, что изменить что - либо было уже
невозможно. Не остановить "нитку", втягиваюшуюся по серпантину дороги в
горы, не соскочить с "брони", не окрикнуть командиров. Сотни людей - мы были
одним неразъятым целым. И потому судьба была на всех одна. И имя ее
колонна...
Это единство порождало какое-то особое смирение, покорность судьбе,
фатализм. Именно оно запечатывало уста. "Чему быть суждено - неминуемо
будет... Кысмет - судьба..."
Над колонной, протянувшейся вверх, в зеленую чашу предгорья,
встревожено и суетливо закружились "крокодилы". Дальше их путь был отрезан
облачностью. И словно пристыженные этой своей бесполезностью, "вертушки"
нервно нарезали круги перед стеной облаков, в которой один за другим
исчезали КамАЗы, ЗИЛы, "бээмпэшки", тягачи...
... Крайний блокпост. Здесь, у самого края "зеленки" - густого южного
леса - маленькая крепость, бывшая не то кафешка, не то ресторанчик. Теперь
об этом напоминают лишь остатки жестяных букв над крышей: "... рек" - то ли
"Терек", то ли еще Бог весть что. Под ним - причудливое сооружение из
бетонных плит, масксетей и каменных блоков, и амбразур. Плиты, блоки тут и
там изъедены "оспинами" пуль и осколков.
Достается мужикам здесь...
Старший на блокпосту - плотный лысеющий капитан. Он что-то долго
поясняет подполковнику, старшему колонны, жестикулируя руками и указывая то
на долину, то на горы.
- Обратно, что ли тащить? Ты что ох...ел, капитан? - слышен бас
"чапая", - там люди сидят третий день на одних сухарях. А здесь заночуем -в
темноте всех пожгут к такой-то матери. Выходи на связь с бригадой, пусть
вышлют навстречу бронегруппу усиления и ждут нас у креста. А эти пятнадцать
будем проходить километров на максимальной скорости. Все...
... В проеме амбразуры - лицо солдата. Молоденькое, широкоскулое,
любопытное. Война для него - это не только беда, боль, труд, это еще и
познание мира, открытие его для себя. Даже больного, сумасшедшего мира
войны. Другого он еще не видел толком.
* * *
...Я еще не успел подумать, что лучшего места для засады не найти.
Слева - густая "зеленка", буквально наползающая на дорогу, справа - крутая
каменная осыпь. Дорога, нарезанная "этажами", лениво тянулась в гору между
нависающих холмов ущелья, разворачивая, наслаивая колонну, словно на
какой-то чудовищной магазинной витрине.
Мощь фугаса была такой, что многотонная громада танка была в мгновение
ока снесена с дороги, словно исполинская кегля.
И там, в кювете, страшной слепящей вспышкой сдетонировал боекомплект.
Не способная сдерживать всю эту сконцентрированную нечеловеческую мощь огня,
взрывчатки бронированная черепаха лопнула, разбрызгиваясь огнем и чадом.
Словно в каком-то замедленном кино, башня танка вздыбилась, оторвалась от
своей стальной коробки и, перевернувшись в воздухе, рухнула в "зеленку".
И тут ударили гранатометы. Много гранатометов. Стрелки были точны и
безжалостны. Сразу три гранаты впились в головную "Бээмпэшку", сметя с нее
десант, в мгновение ока превратив машину в горящий факел. Закладывая уши,
взорвался "наливник", обратившись в ревущее озеро огня. Тут и там грохотали
взрывы. Вспыхивали машины. Одна из гранат, срикошетировав от земли буквально
перед катками нашей БМП, метнулась в небо и там взорвалась самоликвидатором,
окатив жаром и ударной волной.
Десант горохом посыпался во все стороны. Занимали оборону кто где мог.
За колесами КамАЗов, между катков гусениц, за броней. Еще ничего не
соображающие, полуоглушенные взрывами, неожиданностью, люди отдавались во
власть привычных боевых инстинктов. Это были солдаты и солдаты на войне.
Лязгали затворы, предохранители. От дороги, к "зеленке" уже потянулись
первые нити трассеров.
А на дороге царствовала смерть. Командирский БРДМ, чудом уцелевший при
первом залпе, пытался объехать вставший поперек дороги ЗИЛ. Кабина,
развороченная взрывом гранатомета, чадила, заволакивая дымом все вокруг, и
БРДМ слепо тыкался в него, пытаясь нащупать проезд.
Что он делает? - буквально орал ротный.
"Сотый"! "Сотый", все из брони! Сожгут же сейчас всех. "Сотый",
покиньте броню!
БРДМ вновь сдал назад и выкатился из дыма. И здесь его достала первая
граната. Она копьем воткнулась в движок. Ахнул взрыв, и БРДМ окуталась в
черный дым. Вторая граната ударила уже куда-то в борт.
П...ц! - протянул ротный и, набрав воздух, во всю силу легких
заорал: "Патроны беречь! Работайте подствольниками по ближним скатам.
"Граники" где-то там".
Серега, машину загони за КамАЗ. Прикройся им.
Петруха, обработай густой холм справа! Видишь, где три дерева
торчат над "зеленкой".
Послушная воле командира "бээмпэшка" взревела и поползла к КамАЗу, что
чадил в метрах двадцати. Башня круто развернулась вокруг оси, и короткими
оглушительными очередями заработала ее пушка. Прикрываясь от пуль броней,
засеменил за ней десант. У КамАЗа "бээмпэшка" круто развернулась, выставив
из-за автомобиля "скулу" движка и ствол орудия.
-Гена, жгут и промедол!
У кабины КамАЗа, привалившись спиной к колесу, хрипел водитель. Близким
взрывом выбило стекло, и его осколки иссекли лицо, шею, руки, обратив его в
чудовищную кровавую куклу. Впереди, на дороге, лежал сбитый взрывом сержант
с головной машины. Утром он все искал сигарету, жалуясь на тяжкое похмелье
после чьего-то дня рождения. Теперь его можно было узнать лишь по обрывкам
милицейского разгрузника, чудом сохранившегося на изорванном безголовом
туловище, которое медленно оплывало лужей черной мертвой крови.
Ахали взрывы, визжали, свистели, шипели пули, трещали очереди, колонна
огрызалась, колонна не хотела умирать, колонна дралась.
Старшина, зверино скалясь, методично и аккуратно забивал в подствольник
гранату за гранатой. Напряженно выссматривал, откуда звучал очередной
выстрел, и тотчас гулким хлопком отправлял гранату.
Кузьмин боязливо выглядывал из-за колес КамАЗа, навскидку бесприцельно
били очередями по "зеленке". Рядом медленно разгорался ЗИЛ - наливник,
шедший за нами. Откуда-то из-за осыпи к нему, пригибаясь, побежал солдатик в
шортах - обрезанных армейских штанах и в линялой камуфлированной майке.
Тотчас у его ног заплясали султанчики пуль, но он, словно заговоренный,
добежал до кабины, распахнул дверцу и нырнул туда.
Прикрывайте! - крикнул ротный. Но уже и без того, поняв замысел
солдатика, пехота всей мощью стволов обрушилась на "зеленку". ЗИЛ
зафырчал и начал медленно съезжать с дороги в сторону осыпи.
Прыгай! - шептал ротный. Прыгай же! - шептал я. И так всем
хотелось, чтобы у солдатика этого все вышло, все получилось, что,
видимо, это наше моление дошло до Бога. На самом краю осыпи солдатик
воробьем кинулся из кабины на дорогу и, кувыркнувшись пару раз в пыли,
метнулся к нам за спасительный КамАЗ.
ЗИЛ тяжело перевалил через осыпь и, потеряв устойчивость, сначала
медленно и тяжело, а потом все быстрее закувыркался под откос. И уже там, на
дне, рванул всей своей мощью, даже оттуда окатив нас чудовищным жаром
взрыва.
А бой продолжался. Положение было - хуже не придумать. Путь вперед был
закрыт огромной воронкой фугаса, развернуться, уйти с дороги не было ни
малейшей возможности. Тут и там чадили мертвые машины, закупорив ее,
запечатав...
Надо было держаться.
Неожиданно из дыма и чада командирского БРДМа вдруг вышла странная
фигура. Высокая, в обугленных дымящихся лохмотьях одежды, она походкой
сомнамбулы шла в никуда.
- Ложись! - крикнул кто-то. - Но она уже ничего не слышала. Лица не
было. Вместо него пузырящейся пеной и слюной - черно-кровавая маска без
глаз, ушей, носа. Это был уже не человек. Какая-то запредельная воля к жизни
вывела его из огня, но спасти уже была не в силах. И, сделав еще несколько
неуверенных шагов, он рухнул ничком на дорогу, разбросав обгоревшие до белых
костяшек пальцев руки.
Это был командир, "чапай". Это была его колонна...
Натиск "духов" ослабел. Все реже рвались гарнаты - заканчивался запас.
Реже огрызалась очередями "зеленка". Засада "выдыхалась". Начинала отходить,
прикрывая друг друга.
Лишь впереди, в голове колонны, густо трещали выстрелы. Оттуда прибежал
связной.
- Товарищ капитан, лейтенант просит помочь. У нас из трех машин одна
уцелела. Романова сожгли, а Сидоренко подбит. И там по седловине "духи",
суки, уходят. Хоть напоследок им вмочить.
Командир быстро оценил обстановку.
- Серега, давай аккуратненько в голову выдвинись. Прикрывайся
грузовиками, и там Петров тебе покажет цели. Работай.
"Бээмпэшка" лязгая гусеницами, укатилась вперед за поворот. На дороге у
машин собирались уцелевшие солдаты. Вытаскивали из кабин убитых, складывали
их в ряд, накрывая лица куртками, кусками брезента. Бинтовали раненых,
кололи промедол. Перебегали от машины к машине, пригибаясь, опасаясь
снайперов.
За поворотом гулко ударила пушка БМП. Одна очередь, другая, третья. На
нее вдруг наложился гранатометный разрыв.
... Серега - механик-водитель, бывший афганец, рыдал как белуга.
Гранатометчик достал-таки машину. Граната ударила в открытую крышку люка,
оторвала ее, разнесла в куски. И один из этих осколков перерубил артерию на
шее Петрухи - бессменного наводчика, оператора, земляка и друга.
Уткнувшись лицом в холодеющие его руки, весь перемазанный кровью,
Серега рыдал.
- Да как же так, Петя? Зачем? Братуха! Как же я без тебя? Что я Маринке
скажу? Петечка, родной. Господи, да что же это за жизнь-то такая сучья?
Петя, Петруха...
В "зеленке", прямо за дорогой, раздавленный рухнувшей башней, лежал
чеченец. Совсем мальчишка, подросток. Многотонный стальной "череп" в
последнем своем падении проломил, вмял ему трубу гранатомета в грудь.
Рычали моторы боевых машин. Подходило подкрепление. Считали убитых...
(рассказ)
Мы молча и хмуро выпили. Так же молча каждый зацепил вилкой по куску
тушенки из банки. Зажевал обжигающую, перехватывающую дыхание водку.
...Выпить в армии есть неисчислимое количество поводов. Скорее их даже
больше, чем необходимо. Но среди всех, пожалуй, только один, которому
никогда не рады, который никогда не ждут -- помин по погибшему товарищу.
Сегодня мы поминали капитана.
Капитан был романтиком. Капитан был рыцарем. Капитан был воином.
Конечно, он ненавидел войну, и в словах "романтик", "рыцарь", "воин" нет ни
единого поросячьего восторга перед страшной работой убивания людей, в чем и
состоит сущность войны. Капитан во всем пытался найти духовность, даже на
этой страшной, бессмысленной войне он жил по каким-то своим нравственным
законам, которые никогда не преступал сам и не позволял этого делать никому
вокруг. Война, бой, смерть, страх были для него не больше, чем вызовом.
Вызовом его вере, его убеждениям, его морали. И в это огне он выковывал их.
Как мальчишка радуясь удачам, переживая промахи, капитан не замыкался в мире
своей роты. Боевого железа, приказов, сводок, рейдов, докладов, построений и
всего прочего, что заполняет жизнь офицера на войне "под завязку" до
измождения. Война была для капитана еще и возможностью познать совершенно не
знакомый ему мир. Он мог часами разговаривать с пленными "чехами" не о том,
где их лагерь или сколько гранатометов в отряде, а об истории того или иного
аула, или об отличии "горных" тейпов от равнинных.
Он долго искал Коран на русском языке, и когда, наконец, после одного
из рейдов кто-то из солдат, зная страсть своего командира, положил ему на
стол Коран на русском языке, он уже через неделю свободно цитировал целые
суры, а еще через месяц вел долгий богословский спор с муллой кишлака
Центорой, за что получил за глаза прозвище у чеченцев "урус иблис" --
русский дьявол.
Нет, капитан не стал "гуманистом" и его ненависть к боевикам никак не
уменьшилась от знания "послания Пророка" или истории кишлака Гуниб; его
разведроту боялись, за голову его чеченцы назначали все большие суммы,
количество могил боевиков, "сделанных" разведчиками капитана, неуклонно
росло.
Капитан умел воевать. Ведь он был очень "стар", этот капитан. По
возрасту своему ему давно уже пора было примерять подполковничьи погоны. В
далеком 84-м он закончил училище. По выпуску отвоевал два года в Афгане,
потом служил в Прибалтике, там же попал под следствие как "гэкачепист" и
"враг литовской демократии". Наверное, это клеймо и поставило крест на
карьере капитана. Выше комбата он так и не пошел. С кем он поругался из
своих начальников так и осталось для меня загадкой, но только все
представления на майора из округа возвращались с завидным постоянством без
удовлетворения. А "старый" капитан тянул свою лямку, успев за это время
побывать в Приднестровье, Абхазии и Таджикистане. Дивизия, в которой он
служил, считалась "миротворческой", поэтому сидеть на месте ему не
приходилось.
Может быть, потому, что жил капитан одиноко, без семьи, которая, как и
у тысяч других таких же капитанов, растерялась где-то на ухабах нынешнего
лихолетья и безвременья. Рос где-то в Гомеле его сын. А сам капитан,
тридцати трех лет от роду, во второй уже раз водил по Чечне свою
разведроту...
И вот теперь Петрович привез горькую весть о его смерти.
...Мы пили из стальных, бледно-зеленых "стопок" -- бывших
предохранительных колпаков на взрывателях минометных мин. На каждом колпаке
армейские умельцы вырезали надпись: "Орехово" -- место, где мы впервые
познакомились с Капитаном. Эти "стопки" были его подарком на память. Теперь
мы разливали по ним водку, поминая капитана. Между стопками на столе лежала
тонкая пачка замусоленных листов. Вперемешку: тетрадные, бухгалтерские
формы, чистые изнанки военных рапортов. Это были письма капитана. Из-за них
Петрович и приехал в Москву из своей Вологды, где проводил отпуск.
Письма эти Петрович не передал адресату. Почему -- не объяснил. А
привез их мне, не зная, что с ними делать дальше.
-- Эх, какой человек был капитан! -- тяжело вздохнул Петрович. --
Замечательной души был человек. И вновь забулькала водка, разливаясь по
"стопкам".
* * *
Привет, Рыжик!
Прошла уже целая вечность после твоего суетливого, полубезумного
побега... Впрочем, о чем это я? Скорее начать надо с того, что вообще не
думал, что когда-то буду еще писать тебе. А вот, видишь, как выходит.
Странная штука жизнь...
Итак, второй раз я здесь, в Чечне. Ровно год прошел после предыдущей
командировки. Тогда уезжал -- заканчивали брать Грозный. Шли на Гудермес.
Все было на колесах, все было временно. Теперь все иначе. Воюем в горах, а
под Грозным теперь -- "база". Целый город выкопали в черноземе. Палатки,
землянки, "колючка", траншеи, склады, автопарки. Все в земле, все -- под
землей. Каждый "квартал" -- это полк или дивизия. Между "кварталами" -- свои
улицы. "Пройду по Абрикосовой, сверну на Виноградную". Помнишь? Здесь почти
так же, но со своей спецификой -- пройдешь по Штабной, свернешь на
Дзержинскую (дивизия имени Дзержинского), потом по Госпитальной и за
Хлебозаводской на Спецназовскую, к нам.
Вообще, город наш кто-то метко окрестил Шанхаем. Самое то название.
Очень точно. Основной строительный материал в "городе" -- это брезент,
чернозем и неисчислимые отходы "жизнедеятельности" войны. Доски от снарядных
и патронных ящиков. Куски шифера с разбитых домов, списанные кузова, тенты и
прочая, прочая, прочая. А над всем этим -- сотни труб. Как ты догадываешься,
центрального отопления у нас тут нет. Все на "буржуйках" "поларисах"
(соляровая модификация "буржуйки") и тому подобном. А еще светомаскировка.
Ночью выйдешь из палатки -- тьма, только трещат тут и там, как сверчки,
дизели генераторов, кормя скудным военным электричеством радиостанции,
штабы, палатки. А над Шанхаем -- причудливый частокол труб на фоне "вечного
огня" -- зарево горящей уже полтора года скважины, что на склоне горы перед
нами. Наш "Александрийский маяк".
Сюрреалистический, скажу тебе, пейзаж. Хрустит где-то щебенка под
сапогами часового да дождь (по натянутому брезенту он стучит с особым
"барабанным" звуком) засыпает все вокруг.
Кстати, дождь у нас особый катаклизм. В дождь наш Шанхай превращается в
бесконечную полосу препятствий. Чернозем быстро раскисает в белесую липкую и
жирную, как клейстер, грязь. И тогда -- все. Тридцать метров до штаба -- это
цирковое выступление эквилибриста. "Улицы" -- целые грязевые реки. Пройдет
мимо техника -- только лицо прячешь, а так -- оттирать бессмысленно, только
сильнее вотрешь. Засохнет грязь сама отвалится. В палатках -- сырость,
духота, угар. Дрова мокрые -- тепла не дают, только чад. Форма, спальники
отсыревают так, что, кажется, в мокрое полотенце заворачиваешься. А тут еще
мои "раздолбаи" хреново палатку натянули. Прямо над моей койкой "карман"
образовался. А в нем -- полванны воды. К утру даже прорезиненный брезент не
выдержал -- дал течь. Проснулся, как младенец -- весь мокрый.
В общем, если исключить "лампочку Ильича" и радиостанции, то с точки
зрения быта армия как жила при Суворове или Ермолове, так и живет. "Наши
матки -- белые палатки".
Странная мы страна. Одной ногой в космосе, в двадцать первом веке, а
другой -- в дремучем Средневековье. Обидно вот только, что армии, почему-то
все одно Средневековье достается.
Вот, пожалуй, и все. Выговорился -- и на душе легче стало. Так что,
наверное, это и не письмо вовсе. А просто мысли вслух. Да и к чему тебе эти
письма? Надеюсь, твоя душа в порядке. Твои дела -- о'кей, твое будущее --
безоблачно.
Год назад ехал сюда, а думал только о том, как вернусь к тебе. А теперь
мне некуда торопиться. Теперь я здесь дома. Это мое Средневековье. А ваш
"индезидный", "ровентовский", "бошевский" двадцать первый век застыл где-то
далеко-далеко, в замерзшем янтаре ушедшего декабря.
* * *
Привет, Малыш!
Сегодня поймал себя на крамольной мысли, что очень часто мысленно
разговариваю с тобой. Рассказываю тебе, что видел, что пережил, о чем думаю.
Честно говоря, меня это разозлило. Мне казалось, что я выдавил тебя из
своей души; не забыл, но хотя бы перестал чувствовать. Перестал болезненно
сжиматься при воспоминаниях, мучиться мужским ревнивым томлением по ночам. А
вот глядишь, откуда ты ко мне пробралась. Собеседник ты мой, боевой. Ну да
ладно. Поскольку у нас сейчас утро и отдых, а у тебя в столь ранний час
пятый сон в твоем со всех сторон приличном и благополучном доме, почему бы
нам не поболтать?
Вот уже месяц, как я здесь. И чем больше недель я здесь, тем все больше
и больше засасывает меня эта война. Она, действительно, совсем не похожа на
те, что были до. Ни на Афганистан, ни на Абхазию, ни на Таджикистан. Эта
война словно пришла из какого-то дремучего Средневековья. Я еще не могу
выразить словами ее понимание, а скорее чувствую. Пожалуй, впервые я как
офицер, как солдат столкнулся не просто с врагом, как "ролью" ("мы" --
"они"), а с врагом по предназначению, по сути. С большой буквы.
В Афганистане тоже были враги. Но воюя с моджахедами, я почти не
встречался с культивируемой ненавистью к России, к русским. Это скорее были
враги "по необходимости". Кто-то мстил за погибших, кто-то воевал, согласно
племенного решения, кто-то за деньги. В Афганистане не было того с чем я все
чаще сталкиваюсь здесь, в Чечне, -- культа войны с Россией. Культа
многовекового, тщательно взращиваемого и культивируемого.
Ненависть к России, к русским здесь воспитывалась куда раньше, чем,
наверное, любовь к матери или к отцу. Пока мы играли в Советский Союз, в
социализм, в интернациональную дружбу, здесь складывалось и воспитывалось
целое общество, чем символ был "нохча" -- волк. Животное подлое,
беспощадное. И надо сказать честно, мы оказались куда меньше готовы к этой
войне, чем они. Прежде всего духовно, морально.
Я завидую их единству, их преданности общей идее, их национальной
сплоченности и монолитности.
Чеченка никогда не приедет забирать сына из отряда, как бы бездарно ни
воевал его командир (а таковых среди них хватает с избытком). Чеченец
никогда не пустит сына на порог своего дома, если узнает, что тот сбежал или
струсил. Любого агитатора "за мир", типа нашего Ковалева, здесь прирежут,
как барана, и откажутся хоронить "по обряду" при первом же его выступлении.
Здесь гордятся тем, что их сын (брат, муж) погиб "на войне с русскими".
Везде культ оружия, культ мужчины, культ воина.
А у нас... А у нас ковалевы, новодворские. А у нас мамаши толпами снуют
по фронту, растаскивая по российским щелям своих сыновей. А у нас погибшего
солдата по две недели не могут отправить домой. А у нас главный герой --
бандит с золотой цепью в палец толщиной или лысый "риэлтор" с замашками
бухгалтера Корейко, на "шестисотом" "мерсе".
Чем дольше я здесь, тем сильнее понимаю, что, в сущности, мы одиноки.
Мы -- это батальоны и полки, которые дерутся здесь и носят громкое название
"федеральных сил", а по сути -- отряды русских мужиков, отправленных в Чечню
неизвестно зачем. За нами нет Государства, которое бы осеняло нас своей
идеей, своей мощью, своей поддержкой.
Идея у нынешних правителей только одна: как у власти подольше
удержаться да нахапать поболе.
О помощи и поддержке вообще лучше молчать. Вся боевая техника давно
устарела и физически, и морально. Да что там техника. Формы, и то нет. Бойцы
мои воюют, кто в чем. "Мабуту" выдают на полгода, а она, старая и гнилая, и
месяца не выдерживает. Лезет по швам.
"Лифчики" и "разгрузки" -- самопальные. Бронежилеты -- "времен
очаковских и покоренья Крыма".
Мало того, что тяжелые, так ведь еще и бесполезные. Пластины съезжают
куда-то на живот. Грудь, шея всегда открыты.
Едим -- что попало. Еще на "базе", в Ханкале, -- более менее. Горячая
еда. А здесь, в горах, по трое суток -- на "сухпаях", а под конец рейда так
и тех нет. Рассчитывали на две недели, а гуляем по горам уже месяц... Вот и
тянем -- банку тушенки на троих в сутки.
Мы действительно, одиноки и никому здесь не нужны. Ни президенту, ни
министру, ни депутату, ни народу нашему российскому. Ему тоже все "по
барабану". И Чечня эта, и война, и мы...
Так что, штыки в землю? И дерись, это война -- провались?
Вот здесь-то и вся загвоздка. Не можем. Не получается. Когда впервые
сталкиваешься с той реликтовой ненавистью, которая столетиями копилась здесь
к России, то вдруг понимаешь, что уйти, все бросить -- значит, сломаться,
предать. Предать себя, предать Россию (хотя ей и не до нас).
Наше упорство, наша ненависть, наша боеспособность -- это ответ на то,
что мы здесь увидели.
Да плевать мне на нынешнюю жирующую, торгующую Россию! Ешьте, пейте,
богатейте! Не вам служу.
Я со своими мужиками здесь увидел и понял такое, что вам и объяснять-то
бессмысленно. Что для вас теперь слово "честь", "Родина", "Россия"? Есть
враг. Есть ненавидящий нас народ, есть армия, воюющая против нас, а значит,
есть мы. Батальоны и полки, которые будут драться здесь до конца. Потому что
даже самый зеленый солдат, провоевавший здесь хотя бы два месяца, уже очень
хорошо понимает: этих надо "валить". "Валить" здесь, сейчас и до конца.
Иначе однажды "они" придут в Россию, чтобы "валить" нас, делать рабами,
покорять. Так их воспитали, в это они верят! К этому они готовились.
Было бы тушенки побольше. Да форма хорошая, справная. А уж если и связь
будет надежной, так и вообще жить можно...
* * *
...Хотел бы тебе объяснить, как тяжело и мучительно терять людей.
Терять своих солдат. Тяжело всем, а мне особенно. Ведь я -- командир, я
отвечаю за все. Мне доверены жизни шестидесяти трех русских мужиков.
Старшему -- тридцать восемь, младшему -- неделю назад было девятнадцать.
Теперь нас -- шестьдесят один. Вчера погиб Юра Новиков -- контрактник из
Курска. Пулеметчик. Его второй номер, Валера Приходько, тяжело ранен в
грудь. Дай Бог, чтобы остался живым. Вертушка увезла его на Ханкалу...
Мы выходили к окраине аула по лесистому скату горы. Впереди
разведдозор. В него обычно идут самые отчаянные мужики. И только
контрактники. Своих мальчишек- срочников мы бережем. Из-за чего с ними все
время конфликты, скандалит молодежь: мол, держат нас на "обеспечении" --
"подай", "принеси", "свари", "дежурь ночью". Им подавай рейды, засады,
"разгрузника" зажигалку. Чиркнул ей об колено и подал трепещущий язычок огня
солдату.
Кузьмин, переходи на спички, не подведут, или еще лучше на "Зипу"
- она тем более.
Зажигалку эту старшине подарил три месяца назад какой-то немецкий
корреспондент, которого чудом вытащили из под огня чеченского снайпера.
Зажигалкой старшина гордился.
Неожиданно солнце начало гаснуть. Колонна подходила к предгорью, над
которым плотно стояли тучи. Откуда-то вдруг прилетел и ударил в спину
холодный сырой ветер.
И то ли от него, то ли от неуловимого, неосознанного еще утреннего
предчувствия беды вдруг пробил озноб, окатил мурашками шею, руки, сжал в
судорожный комок мышцы живота. И вновь пришло странное чувство тревоги,
какого-то тоскливого сердечного неудобства. Словно душа своими тончайшими
эфирными нитями связанная с будущим, слепо мучилась и томилась предчувствием
надвигающейся беды.
... Но сказать, выразить это было никак невозможно. Не потому, что в
предчувствия на войне не верят. Нет. Наоборот, каждый здесь в целомудренной
тайне живет в своем мире знаков и знамений, молитв и примет. Каждый верит и
верует, ибо нигде так во всем своем мистическом величии не предстают перед
человеком Судьба и Рок, как на войне...
Сказать было нельзя потому, что изменить что - либо было уже
невозможно. Не остановить "нитку", втягиваюшуюся по серпантину дороги в
горы, не соскочить с "брони", не окрикнуть командиров. Сотни людей - мы были
одним неразъятым целым. И потому судьба была на всех одна. И имя ее
колонна...
Это единство порождало какое-то особое смирение, покорность судьбе,
фатализм. Именно оно запечатывало уста. "Чему быть суждено - неминуемо
будет... Кысмет - судьба..."
Над колонной, протянувшейся вверх, в зеленую чашу предгорья,
встревожено и суетливо закружились "крокодилы". Дальше их путь был отрезан
облачностью. И словно пристыженные этой своей бесполезностью, "вертушки"
нервно нарезали круги перед стеной облаков, в которой один за другим
исчезали КамАЗы, ЗИЛы, "бээмпэшки", тягачи...
... Крайний блокпост. Здесь, у самого края "зеленки" - густого южного
леса - маленькая крепость, бывшая не то кафешка, не то ресторанчик. Теперь
об этом напоминают лишь остатки жестяных букв над крышей: "... рек" - то ли
"Терек", то ли еще Бог весть что. Под ним - причудливое сооружение из
бетонных плит, масксетей и каменных блоков, и амбразур. Плиты, блоки тут и
там изъедены "оспинами" пуль и осколков.
Достается мужикам здесь...
Старший на блокпосту - плотный лысеющий капитан. Он что-то долго
поясняет подполковнику, старшему колонны, жестикулируя руками и указывая то
на долину, то на горы.
- Обратно, что ли тащить? Ты что ох...ел, капитан? - слышен бас
"чапая", - там люди сидят третий день на одних сухарях. А здесь заночуем -в
темноте всех пожгут к такой-то матери. Выходи на связь с бригадой, пусть
вышлют навстречу бронегруппу усиления и ждут нас у креста. А эти пятнадцать
будем проходить километров на максимальной скорости. Все...
... В проеме амбразуры - лицо солдата. Молоденькое, широкоскулое,
любопытное. Война для него - это не только беда, боль, труд, это еще и
познание мира, открытие его для себя. Даже больного, сумасшедшего мира
войны. Другого он еще не видел толком.
* * *
...Я еще не успел подумать, что лучшего места для засады не найти.
Слева - густая "зеленка", буквально наползающая на дорогу, справа - крутая
каменная осыпь. Дорога, нарезанная "этажами", лениво тянулась в гору между
нависающих холмов ущелья, разворачивая, наслаивая колонну, словно на
какой-то чудовищной магазинной витрине.
Мощь фугаса была такой, что многотонная громада танка была в мгновение
ока снесена с дороги, словно исполинская кегля.
И там, в кювете, страшной слепящей вспышкой сдетонировал боекомплект.
Не способная сдерживать всю эту сконцентрированную нечеловеческую мощь огня,
взрывчатки бронированная черепаха лопнула, разбрызгиваясь огнем и чадом.
Словно в каком-то замедленном кино, башня танка вздыбилась, оторвалась от
своей стальной коробки и, перевернувшись в воздухе, рухнула в "зеленку".
И тут ударили гранатометы. Много гранатометов. Стрелки были точны и
безжалостны. Сразу три гранаты впились в головную "Бээмпэшку", сметя с нее
десант, в мгновение ока превратив машину в горящий факел. Закладывая уши,
взорвался "наливник", обратившись в ревущее озеро огня. Тут и там грохотали
взрывы. Вспыхивали машины. Одна из гранат, срикошетировав от земли буквально
перед катками нашей БМП, метнулась в небо и там взорвалась самоликвидатором,
окатив жаром и ударной волной.
Десант горохом посыпался во все стороны. Занимали оборону кто где мог.
За колесами КамАЗов, между катков гусениц, за броней. Еще ничего не
соображающие, полуоглушенные взрывами, неожиданностью, люди отдавались во
власть привычных боевых инстинктов. Это были солдаты и солдаты на войне.
Лязгали затворы, предохранители. От дороги, к "зеленке" уже потянулись
первые нити трассеров.
А на дороге царствовала смерть. Командирский БРДМ, чудом уцелевший при
первом залпе, пытался объехать вставший поперек дороги ЗИЛ. Кабина,
развороченная взрывом гранатомета, чадила, заволакивая дымом все вокруг, и
БРДМ слепо тыкался в него, пытаясь нащупать проезд.
Что он делает? - буквально орал ротный.
"Сотый"! "Сотый", все из брони! Сожгут же сейчас всех. "Сотый",
покиньте броню!
БРДМ вновь сдал назад и выкатился из дыма. И здесь его достала первая
граната. Она копьем воткнулась в движок. Ахнул взрыв, и БРДМ окуталась в
черный дым. Вторая граната ударила уже куда-то в борт.
П...ц! - протянул ротный и, набрав воздух, во всю силу легких
заорал: "Патроны беречь! Работайте подствольниками по ближним скатам.
"Граники" где-то там".
Серега, машину загони за КамАЗ. Прикройся им.
Петруха, обработай густой холм справа! Видишь, где три дерева
торчат над "зеленкой".
Послушная воле командира "бээмпэшка" взревела и поползла к КамАЗу, что
чадил в метрах двадцати. Башня круто развернулась вокруг оси, и короткими
оглушительными очередями заработала ее пушка. Прикрываясь от пуль броней,
засеменил за ней десант. У КамАЗа "бээмпэшка" круто развернулась, выставив
из-за автомобиля "скулу" движка и ствол орудия.
-Гена, жгут и промедол!
У кабины КамАЗа, привалившись спиной к колесу, хрипел водитель. Близким
взрывом выбило стекло, и его осколки иссекли лицо, шею, руки, обратив его в
чудовищную кровавую куклу. Впереди, на дороге, лежал сбитый взрывом сержант
с головной машины. Утром он все искал сигарету, жалуясь на тяжкое похмелье
после чьего-то дня рождения. Теперь его можно было узнать лишь по обрывкам
милицейского разгрузника, чудом сохранившегося на изорванном безголовом
туловище, которое медленно оплывало лужей черной мертвой крови.
Ахали взрывы, визжали, свистели, шипели пули, трещали очереди, колонна
огрызалась, колонна не хотела умирать, колонна дралась.
Старшина, зверино скалясь, методично и аккуратно забивал в подствольник
гранату за гранатой. Напряженно выссматривал, откуда звучал очередной
выстрел, и тотчас гулким хлопком отправлял гранату.
Кузьмин боязливо выглядывал из-за колес КамАЗа, навскидку бесприцельно
били очередями по "зеленке". Рядом медленно разгорался ЗИЛ - наливник,
шедший за нами. Откуда-то из-за осыпи к нему, пригибаясь, побежал солдатик в
шортах - обрезанных армейских штанах и в линялой камуфлированной майке.
Тотчас у его ног заплясали султанчики пуль, но он, словно заговоренный,
добежал до кабины, распахнул дверцу и нырнул туда.
Прикрывайте! - крикнул ротный. Но уже и без того, поняв замысел
солдатика, пехота всей мощью стволов обрушилась на "зеленку". ЗИЛ
зафырчал и начал медленно съезжать с дороги в сторону осыпи.
Прыгай! - шептал ротный. Прыгай же! - шептал я. И так всем
хотелось, чтобы у солдатика этого все вышло, все получилось, что,
видимо, это наше моление дошло до Бога. На самом краю осыпи солдатик
воробьем кинулся из кабины на дорогу и, кувыркнувшись пару раз в пыли,
метнулся к нам за спасительный КамАЗ.
ЗИЛ тяжело перевалил через осыпь и, потеряв устойчивость, сначала
медленно и тяжело, а потом все быстрее закувыркался под откос. И уже там, на
дне, рванул всей своей мощью, даже оттуда окатив нас чудовищным жаром
взрыва.
А бой продолжался. Положение было - хуже не придумать. Путь вперед был
закрыт огромной воронкой фугаса, развернуться, уйти с дороги не было ни
малейшей возможности. Тут и там чадили мертвые машины, закупорив ее,
запечатав...
Надо было держаться.
Неожиданно из дыма и чада командирского БРДМа вдруг вышла странная
фигура. Высокая, в обугленных дымящихся лохмотьях одежды, она походкой
сомнамбулы шла в никуда.
- Ложись! - крикнул кто-то. - Но она уже ничего не слышала. Лица не
было. Вместо него пузырящейся пеной и слюной - черно-кровавая маска без
глаз, ушей, носа. Это был уже не человек. Какая-то запредельная воля к жизни
вывела его из огня, но спасти уже была не в силах. И, сделав еще несколько
неуверенных шагов, он рухнул ничком на дорогу, разбросав обгоревшие до белых
костяшек пальцев руки.
Это был командир, "чапай". Это была его колонна...
Натиск "духов" ослабел. Все реже рвались гарнаты - заканчивался запас.
Реже огрызалась очередями "зеленка". Засада "выдыхалась". Начинала отходить,
прикрывая друг друга.
Лишь впереди, в голове колонны, густо трещали выстрелы. Оттуда прибежал
связной.
- Товарищ капитан, лейтенант просит помочь. У нас из трех машин одна
уцелела. Романова сожгли, а Сидоренко подбит. И там по седловине "духи",
суки, уходят. Хоть напоследок им вмочить.
Командир быстро оценил обстановку.
- Серега, давай аккуратненько в голову выдвинись. Прикрывайся
грузовиками, и там Петров тебе покажет цели. Работай.
"Бээмпэшка" лязгая гусеницами, укатилась вперед за поворот. На дороге у
машин собирались уцелевшие солдаты. Вытаскивали из кабин убитых, складывали
их в ряд, накрывая лица куртками, кусками брезента. Бинтовали раненых,
кололи промедол. Перебегали от машины к машине, пригибаясь, опасаясь
снайперов.
За поворотом гулко ударила пушка БМП. Одна очередь, другая, третья. На
нее вдруг наложился гранатометный разрыв.
... Серега - механик-водитель, бывший афганец, рыдал как белуга.
Гранатометчик достал-таки машину. Граната ударила в открытую крышку люка,
оторвала ее, разнесла в куски. И один из этих осколков перерубил артерию на
шее Петрухи - бессменного наводчика, оператора, земляка и друга.
Уткнувшись лицом в холодеющие его руки, весь перемазанный кровью,
Серега рыдал.
- Да как же так, Петя? Зачем? Братуха! Как же я без тебя? Что я Маринке
скажу? Петечка, родной. Господи, да что же это за жизнь-то такая сучья?
Петя, Петруха...
В "зеленке", прямо за дорогой, раздавленный рухнувшей башней, лежал
чеченец. Совсем мальчишка, подросток. Многотонный стальной "череп" в
последнем своем падении проломил, вмял ему трубу гранатомета в грудь.
Рычали моторы боевых машин. Подходило подкрепление. Считали убитых...
(рассказ)
Мы молча и хмуро выпили. Так же молча каждый зацепил вилкой по куску
тушенки из банки. Зажевал обжигающую, перехватывающую дыхание водку.
...Выпить в армии есть неисчислимое количество поводов. Скорее их даже
больше, чем необходимо. Но среди всех, пожалуй, только один, которому
никогда не рады, который никогда не ждут -- помин по погибшему товарищу.
Сегодня мы поминали капитана.
Капитан был романтиком. Капитан был рыцарем. Капитан был воином.
Конечно, он ненавидел войну, и в словах "романтик", "рыцарь", "воин" нет ни
единого поросячьего восторга перед страшной работой убивания людей, в чем и
состоит сущность войны. Капитан во всем пытался найти духовность, даже на
этой страшной, бессмысленной войне он жил по каким-то своим нравственным
законам, которые никогда не преступал сам и не позволял этого делать никому
вокруг. Война, бой, смерть, страх были для него не больше, чем вызовом.
Вызовом его вере, его убеждениям, его морали. И в это огне он выковывал их.
Как мальчишка радуясь удачам, переживая промахи, капитан не замыкался в мире
своей роты. Боевого железа, приказов, сводок, рейдов, докладов, построений и
всего прочего, что заполняет жизнь офицера на войне "под завязку" до
измождения. Война была для капитана еще и возможностью познать совершенно не
знакомый ему мир. Он мог часами разговаривать с пленными "чехами" не о том,
где их лагерь или сколько гранатометов в отряде, а об истории того или иного
аула, или об отличии "горных" тейпов от равнинных.
Он долго искал Коран на русском языке, и когда, наконец, после одного
из рейдов кто-то из солдат, зная страсть своего командира, положил ему на
стол Коран на русском языке, он уже через неделю свободно цитировал целые
суры, а еще через месяц вел долгий богословский спор с муллой кишлака
Центорой, за что получил за глаза прозвище у чеченцев "урус иблис" --
русский дьявол.
Нет, капитан не стал "гуманистом" и его ненависть к боевикам никак не
уменьшилась от знания "послания Пророка" или истории кишлака Гуниб; его
разведроту боялись, за голову его чеченцы назначали все большие суммы,
количество могил боевиков, "сделанных" разведчиками капитана, неуклонно
росло.
Капитан умел воевать. Ведь он был очень "стар", этот капитан. По
возрасту своему ему давно уже пора было примерять подполковничьи погоны. В
далеком 84-м он закончил училище. По выпуску отвоевал два года в Афгане,
потом служил в Прибалтике, там же попал под следствие как "гэкачепист" и
"враг литовской демократии". Наверное, это клеймо и поставило крест на
карьере капитана. Выше комбата он так и не пошел. С кем он поругался из
своих начальников так и осталось для меня загадкой, но только все
представления на майора из округа возвращались с завидным постоянством без
удовлетворения. А "старый" капитан тянул свою лямку, успев за это время
побывать в Приднестровье, Абхазии и Таджикистане. Дивизия, в которой он
служил, считалась "миротворческой", поэтому сидеть на месте ему не
приходилось.
Может быть, потому, что жил капитан одиноко, без семьи, которая, как и
у тысяч других таких же капитанов, растерялась где-то на ухабах нынешнего
лихолетья и безвременья. Рос где-то в Гомеле его сын. А сам капитан,
тридцати трех лет от роду, во второй уже раз водил по Чечне свою
разведроту...
И вот теперь Петрович привез горькую весть о его смерти.
...Мы пили из стальных, бледно-зеленых "стопок" -- бывших
предохранительных колпаков на взрывателях минометных мин. На каждом колпаке
армейские умельцы вырезали надпись: "Орехово" -- место, где мы впервые
познакомились с Капитаном. Эти "стопки" были его подарком на память. Теперь
мы разливали по ним водку, поминая капитана. Между стопками на столе лежала
тонкая пачка замусоленных листов. Вперемешку: тетрадные, бухгалтерские
формы, чистые изнанки военных рапортов. Это были письма капитана. Из-за них
Петрович и приехал в Москву из своей Вологды, где проводил отпуск.
Письма эти Петрович не передал адресату. Почему -- не объяснил. А
привез их мне, не зная, что с ними делать дальше.
-- Эх, какой человек был капитан! -- тяжело вздохнул Петрович. --
Замечательной души был человек. И вновь забулькала водка, разливаясь по
"стопкам".
* * *
Привет, Рыжик!
Прошла уже целая вечность после твоего суетливого, полубезумного
побега... Впрочем, о чем это я? Скорее начать надо с того, что вообще не
думал, что когда-то буду еще писать тебе. А вот, видишь, как выходит.
Странная штука жизнь...
Итак, второй раз я здесь, в Чечне. Ровно год прошел после предыдущей
командировки. Тогда уезжал -- заканчивали брать Грозный. Шли на Гудермес.
Все было на колесах, все было временно. Теперь все иначе. Воюем в горах, а
под Грозным теперь -- "база". Целый город выкопали в черноземе. Палатки,
землянки, "колючка", траншеи, склады, автопарки. Все в земле, все -- под
землей. Каждый "квартал" -- это полк или дивизия. Между "кварталами" -- свои
улицы. "Пройду по Абрикосовой, сверну на Виноградную". Помнишь? Здесь почти
так же, но со своей спецификой -- пройдешь по Штабной, свернешь на
Дзержинскую (дивизия имени Дзержинского), потом по Госпитальной и за
Хлебозаводской на Спецназовскую, к нам.
Вообще, город наш кто-то метко окрестил Шанхаем. Самое то название.
Очень точно. Основной строительный материал в "городе" -- это брезент,
чернозем и неисчислимые отходы "жизнедеятельности" войны. Доски от снарядных
и патронных ящиков. Куски шифера с разбитых домов, списанные кузова, тенты и
прочая, прочая, прочая. А над всем этим -- сотни труб. Как ты догадываешься,
центрального отопления у нас тут нет. Все на "буржуйках" "поларисах"
(соляровая модификация "буржуйки") и тому подобном. А еще светомаскировка.
Ночью выйдешь из палатки -- тьма, только трещат тут и там, как сверчки,
дизели генераторов, кормя скудным военным электричеством радиостанции,
штабы, палатки. А над Шанхаем -- причудливый частокол труб на фоне "вечного
огня" -- зарево горящей уже полтора года скважины, что на склоне горы перед
нами. Наш "Александрийский маяк".
Сюрреалистический, скажу тебе, пейзаж. Хрустит где-то щебенка под
сапогами часового да дождь (по натянутому брезенту он стучит с особым
"барабанным" звуком) засыпает все вокруг.
Кстати, дождь у нас особый катаклизм. В дождь наш Шанхай превращается в
бесконечную полосу препятствий. Чернозем быстро раскисает в белесую липкую и
жирную, как клейстер, грязь. И тогда -- все. Тридцать метров до штаба -- это
цирковое выступление эквилибриста. "Улицы" -- целые грязевые реки. Пройдет
мимо техника -- только лицо прячешь, а так -- оттирать бессмысленно, только
сильнее вотрешь. Засохнет грязь сама отвалится. В палатках -- сырость,
духота, угар. Дрова мокрые -- тепла не дают, только чад. Форма, спальники
отсыревают так, что, кажется, в мокрое полотенце заворачиваешься. А тут еще
мои "раздолбаи" хреново палатку натянули. Прямо над моей койкой "карман"
образовался. А в нем -- полванны воды. К утру даже прорезиненный брезент не
выдержал -- дал течь. Проснулся, как младенец -- весь мокрый.
В общем, если исключить "лампочку Ильича" и радиостанции, то с точки
зрения быта армия как жила при Суворове или Ермолове, так и живет. "Наши
матки -- белые палатки".
Странная мы страна. Одной ногой в космосе, в двадцать первом веке, а
другой -- в дремучем Средневековье. Обидно вот только, что армии, почему-то
все одно Средневековье достается.
Вот, пожалуй, и все. Выговорился -- и на душе легче стало. Так что,
наверное, это и не письмо вовсе. А просто мысли вслух. Да и к чему тебе эти
письма? Надеюсь, твоя душа в порядке. Твои дела -- о'кей, твое будущее --
безоблачно.
Год назад ехал сюда, а думал только о том, как вернусь к тебе. А теперь
мне некуда торопиться. Теперь я здесь дома. Это мое Средневековье. А ваш
"индезидный", "ровентовский", "бошевский" двадцать первый век застыл где-то
далеко-далеко, в замерзшем янтаре ушедшего декабря.
* * *
Привет, Малыш!
Сегодня поймал себя на крамольной мысли, что очень часто мысленно
разговариваю с тобой. Рассказываю тебе, что видел, что пережил, о чем думаю.
Честно говоря, меня это разозлило. Мне казалось, что я выдавил тебя из
своей души; не забыл, но хотя бы перестал чувствовать. Перестал болезненно
сжиматься при воспоминаниях, мучиться мужским ревнивым томлением по ночам. А
вот глядишь, откуда ты ко мне пробралась. Собеседник ты мой, боевой. Ну да
ладно. Поскольку у нас сейчас утро и отдых, а у тебя в столь ранний час
пятый сон в твоем со всех сторон приличном и благополучном доме, почему бы
нам не поболтать?
Вот уже месяц, как я здесь. И чем больше недель я здесь, тем все больше
и больше засасывает меня эта война. Она, действительно, совсем не похожа на
те, что были до. Ни на Афганистан, ни на Абхазию, ни на Таджикистан. Эта
война словно пришла из какого-то дремучего Средневековья. Я еще не могу
выразить словами ее понимание, а скорее чувствую. Пожалуй, впервые я как
офицер, как солдат столкнулся не просто с врагом, как "ролью" ("мы" --
"они"), а с врагом по предназначению, по сути. С большой буквы.
В Афганистане тоже были враги. Но воюя с моджахедами, я почти не
встречался с культивируемой ненавистью к России, к русским. Это скорее были
враги "по необходимости". Кто-то мстил за погибших, кто-то воевал, согласно
племенного решения, кто-то за деньги. В Афганистане не было того с чем я все
чаще сталкиваюсь здесь, в Чечне, -- культа войны с Россией. Культа
многовекового, тщательно взращиваемого и культивируемого.
Ненависть к России, к русским здесь воспитывалась куда раньше, чем,
наверное, любовь к матери или к отцу. Пока мы играли в Советский Союз, в
социализм, в интернациональную дружбу, здесь складывалось и воспитывалось
целое общество, чем символ был "нохча" -- волк. Животное подлое,
беспощадное. И надо сказать честно, мы оказались куда меньше готовы к этой
войне, чем они. Прежде всего духовно, морально.
Я завидую их единству, их преданности общей идее, их национальной
сплоченности и монолитности.
Чеченка никогда не приедет забирать сына из отряда, как бы бездарно ни
воевал его командир (а таковых среди них хватает с избытком). Чеченец
никогда не пустит сына на порог своего дома, если узнает, что тот сбежал или
струсил. Любого агитатора "за мир", типа нашего Ковалева, здесь прирежут,
как барана, и откажутся хоронить "по обряду" при первом же его выступлении.
Здесь гордятся тем, что их сын (брат, муж) погиб "на войне с русскими".
Везде культ оружия, культ мужчины, культ воина.
А у нас... А у нас ковалевы, новодворские. А у нас мамаши толпами снуют
по фронту, растаскивая по российским щелям своих сыновей. А у нас погибшего
солдата по две недели не могут отправить домой. А у нас главный герой --
бандит с золотой цепью в палец толщиной или лысый "риэлтор" с замашками
бухгалтера Корейко, на "шестисотом" "мерсе".
Чем дольше я здесь, тем сильнее понимаю, что, в сущности, мы одиноки.
Мы -- это батальоны и полки, которые дерутся здесь и носят громкое название
"федеральных сил", а по сути -- отряды русских мужиков, отправленных в Чечню
неизвестно зачем. За нами нет Государства, которое бы осеняло нас своей
идеей, своей мощью, своей поддержкой.
Идея у нынешних правителей только одна: как у власти подольше
удержаться да нахапать поболе.
О помощи и поддержке вообще лучше молчать. Вся боевая техника давно
устарела и физически, и морально. Да что там техника. Формы, и то нет. Бойцы
мои воюют, кто в чем. "Мабуту" выдают на полгода, а она, старая и гнилая, и
месяца не выдерживает. Лезет по швам.
"Лифчики" и "разгрузки" -- самопальные. Бронежилеты -- "времен
очаковских и покоренья Крыма".
Мало того, что тяжелые, так ведь еще и бесполезные. Пластины съезжают
куда-то на живот. Грудь, шея всегда открыты.
Едим -- что попало. Еще на "базе", в Ханкале, -- более менее. Горячая
еда. А здесь, в горах, по трое суток -- на "сухпаях", а под конец рейда так
и тех нет. Рассчитывали на две недели, а гуляем по горам уже месяц... Вот и
тянем -- банку тушенки на троих в сутки.
Мы действительно, одиноки и никому здесь не нужны. Ни президенту, ни
министру, ни депутату, ни народу нашему российскому. Ему тоже все "по
барабану". И Чечня эта, и война, и мы...
Так что, штыки в землю? И дерись, это война -- провались?
Вот здесь-то и вся загвоздка. Не можем. Не получается. Когда впервые
сталкиваешься с той реликтовой ненавистью, которая столетиями копилась здесь
к России, то вдруг понимаешь, что уйти, все бросить -- значит, сломаться,
предать. Предать себя, предать Россию (хотя ей и не до нас).
Наше упорство, наша ненависть, наша боеспособность -- это ответ на то,
что мы здесь увидели.
Да плевать мне на нынешнюю жирующую, торгующую Россию! Ешьте, пейте,
богатейте! Не вам служу.
Я со своими мужиками здесь увидел и понял такое, что вам и объяснять-то
бессмысленно. Что для вас теперь слово "честь", "Родина", "Россия"? Есть
враг. Есть ненавидящий нас народ, есть армия, воюющая против нас, а значит,
есть мы. Батальоны и полки, которые будут драться здесь до конца. Потому что
даже самый зеленый солдат, провоевавший здесь хотя бы два месяца, уже очень
хорошо понимает: этих надо "валить". "Валить" здесь, сейчас и до конца.
Иначе однажды "они" придут в Россию, чтобы "валить" нас, делать рабами,
покорять. Так их воспитали, в это они верят! К этому они готовились.
Было бы тушенки побольше. Да форма хорошая, справная. А уж если и связь
будет надежной, так и вообще жить можно...
* * *
...Хотел бы тебе объяснить, как тяжело и мучительно терять людей.
Терять своих солдат. Тяжело всем, а мне особенно. Ведь я -- командир, я
отвечаю за все. Мне доверены жизни шестидесяти трех русских мужиков.
Старшему -- тридцать восемь, младшему -- неделю назад было девятнадцать.
Теперь нас -- шестьдесят один. Вчера погиб Юра Новиков -- контрактник из
Курска. Пулеметчик. Его второй номер, Валера Приходько, тяжело ранен в
грудь. Дай Бог, чтобы остался живым. Вертушка увезла его на Ханкалу...
Мы выходили к окраине аула по лесистому скату горы. Впереди
разведдозор. В него обычно идут самые отчаянные мужики. И только
контрактники. Своих мальчишек- срочников мы бережем. Из-за чего с ними все
время конфликты, скандалит молодежь: мол, держат нас на "обеспечении" --
"подай", "принеси", "свари", "дежурь ночью". Им подавай рейды, засады,