А потом поезд ушел, скрылся во мраке и метели, словно подхваченный вьюжным ветром. И потянулись дни и бессонные ночи ожидания. Профессор побывал в Берлине в начале апреля (он теперь много ездил, чаще в Лейпциг, но случалось и по другим городам), виделся там с Эрихом и передал ему фотографии для документов, а ей привез коротенькую записку без даты, подписи и обращения по имени, просто — «Здравствуй, любимая». Тон записки был бодрый, Эрих уверял, что скоро все изменится к лучшему; действительно ли он в это верил или просто хотел ее подбодрить, но Людмила повеселела. Кстати, новости с фронта и впрямь были отличными, на южном участке наши войска вышли к румынской границе между Яссами и Кишиневом, и теперь, судя по всему, на всей Украине не оставалось уже ни одного оккупированного немцами села. Ее родной город был освобожден уже давно, она часто думала, дожила ли до освобождения Таня и вернулся ли уже из эвакуации мамин институт.
   — Я не совсем понимаю, — сказала однажды фрау Ильзе, — почему бы тебе не выйти за Эриха — я имею в виду потом, когда все это кончится…
   Людмила не ответила, промолчала. Что она могла ответить? Она тоже не совсем понимала — почему. Она просто знала, что это невозможно, но объяснить эту невозможность было трудно. В самом деле — почему? Не бывало, что ли, браков между иностранцами, и браков счастливых? Бывало, конечно, и очень много, но в прошлом, а сейчас этого себе не представить. Она не могла себе представить ни Эриха, переселившегося в Советский Союз, ни себя, живущую после войны здесь, в Германии. Поэтому-то и была для нее такой трудной и беспросветной эта разлука, заполненная ожиданием несбыточного.
   Прошло три месяца. В конце мая рано утром явился незнакомый пожилой солдат и, ничего не объясняя, сказал профессору, что фрейлейн надлежит быть сегодня в Мейсене на пароходной пристани, ровно в четырнадцать ноль-ноль. Услышав о странном приглашении (или приказе?), фрау Ильзе перепугалась и объявила, чтобы Людмила не вздумала ехать. Это гестапо, сказала она, на пристани ее непременно схватят.
   — Ну что вы, — сказала Людмила, — я совершенно уверена, что это Эрих, просто он не мог известить иначе…
   И это действительно оказался он — в штатском, с тростью, придававшей ему какой-то непривычно легкомысленный вид; почему-то, объяснил он, вдруг наступило обострение с ногой, и стало трудно ходить без палки.
   Они провели вместе меньше трех часов: минут сорок в ожидании парохода и два часа на палубе, где негде было поговорить без риска быть услышанным. Поэтому они почти и не разговаривали и даже не смотрели друг на друга, он держал ее руку, и этого было достаточно — просто ощущать присутствие. Как больной, которому дали морфий, Людмила испытывала блаженное, почти бездумное состояние покоя, хотя и не забывала ни на миг, что это лишь на время и боль снова вернется, не может не вернуться. День был теплый и пасмурный, с утра собирался дождь, мимо парохода медленно проплывали влажно-зеленые береговые луга. Кое-где трава была уже скошена. «Вот и лето подходит», — подумала Людмила со сжавшимся от непонятной тревоги сердцем.
   — У тебя есть какие-нибудь новости? — спросила она тихо, не глядя на Эриха.
   — Новости? Нет, пожалуй. Я просто хотел тебя увидеть. Понимаю, это не очень осторожно, но…
   — Я рада, что ты приехал, но, может быть, действительно не стоило?
   — Наверное, — согласился он. — А одна новость и в самом деле есть, я вспомнил — мне переслали письмо от моей экс.
   — Вот как.
   — Да, вообрази. Пишет, что решила ехать в Бразилию, уже получила визу и теперь хлопочет о билете на пароход. В Лиссабоне, насколько я понял, с этим проблема. Впрочем, Рената и ее решит… Удивительно, откуда у такой бестолковой, в сущности, особы умение устраивать свои дела. Бразилия, подумать только… Представляешь, вдруг бы нам с тобой тоже взять и удрать в Рио-де-Жанейро.
   — Ты мог бы?
   — Нет, разумеется, я просто пошутил.
   Подходящая тема для шуток, подумала Людмила, но представить все-таки попыталась. Нет, не получается. Они вдвоем на берегу океана, под синим небом, среди пальм и белых небоскребов, — это было так же невообразимо, как и Эрих в Советском Союзе, как и она сама в послевоенной Германии…
   — Прости, — сказал он. — Пожалуйста, прости меня, любимая. Я действительно осел, некоторые вещи до меня доходят секундой позже, чем следовало бы…
   Вокруг них стало тем временем посвободнее: начало моросить и часть пассажиров спряталась под навес. Впереди, растушеванные дождем, уже проступали западные окраины Радебойля.
   — А эти мои бумаги, — спросила Людмила, — как они, уже готовы?
   — Да, но их лучше не держать дома. Тебе их вручат, когда — и если — возникнет необходимость.
   — Вручат, ты сказал?
   — Ну, или я сам. — Он улыбнулся и сжал ее руку. — Я сам или кто-нибудь от меня, это несущественно.
   — Надеюсь, этого никогда не случится.
   — Я тоже надеюсь, но меры предосторожности лишними не бывают.
   — Скажи, — помолчав, спросила Людмила, — ты любишь дождь летом?
   — Не очень, но это, во всяком случае, приятнее, чем дождь осенью.
   — Я очень люблю… Мне вдруг сейчас вспомнилось — в то последнее лето, перед войной, я ездила в… другой город и вернулась домой в конце августа, перед самой школой. Я нарочно не послала телеграммы, хотела приехать сама, как взрослая, чтобы не встречали — мне ведь тогда было шестнадцать лет и мне казалось, что никто из старших не принимает меня всерьез. И я вот сейчас вспомнила — шел такой мелкий дождик с солнцем, знаешь, как бывает летом, а у нас на улице, где я жила, тротуары сделаны из красного кирпича, и под дождем и солнцем они были такие яркие, как лакированные. И зелень тоже — там у нас всюду растет акация — тоже была яркая-яркая… Как странно, правда, что мы никогда не замечаем счастья, я хочу сказать — бывают такие мгновения, что потом вспомнишь и подумаешь: «Какое это было счастье!» — а в тот момент ничего особенного не замечала… Ты когда-нибудь думал о том, что будет с нами после войны?
   — Лучше не загадывать так далеко вперед, — не сразу ответил он. — Послушай, я, наверное, сойду раньше, где-нибудь в Кемнице.
   — В Кемнице, по-моему, пароход не причаливает. Ты можешь сойти в Котте, там и железнодорожная станция рядом с пристанью — не придется далеко идти. Мне, наверное, нельзя будет проводить тебя сегодня вечером?
   — Лучше не надо, — он нагнулся и тронул губами ее пальцы. — Подожди еще немного, скоро все кончится.
   — Война?
   — Ну… возможно, и война. Если, как говорится, удача будет нам сопутствовать.
   Она чуть было не спросила — а если нет? Но удержалась, вовремя спохватившись. Кто же спрашивает такое? Если нет, то вот тогда действительно «все кончится»; она подумала об этом спокойно, уже без страха — усталости было больше.
   — Ты часто видишься с профессором? — спросила она, помолчав.
   — Нет, после его приезда в прошлом месяце — ни разу.
   — У вас что-то… разладилось, да?
   — Как тебе сказать, — Эрих пожал плечами. — Мы с ним тогда поспорили… по поводу его швейцарского путешествия. Но дело не в этом. Мне действительно… трудно с ним встречаться с некоторых пор.
   — Но почему, Эрих? — спросила она с недоумением.
   — Я объясню тебе когда-нибудь. Не сейчас, прости. Это… трудно объяснить, да ты и не поняла бы… — Он помолчал, концом трости чертя на палубе геометрические фигуры, потом спросил: — Скажи, ты не знаешь… Они, конечно, получили письмо от командира части, где служил Эгон; было там написано, при каких обстоятельствах он погиб?
   — По-моему, его убили итальянские партизаны — бросили в машину гранату или взорвали миной, я точно не знаю…
   — Вот как… — Эрих опять помолчал. — Ты не говори, что я спрашивал, хорошо?
   — Хорошо… Но только, знаешь, они могут обидеться, если ты их не навестишь.
   — Не обидятся. Иоахим понимает, почему я этого не делаю… пока. Разумеется, я побываю у них, как только станет возможно. Вы едете в Шандау в этом году?
   — Да, фрау Ильзе собирается…
   — Это хорошо, тебе надо пожить в деревне.
   — Я плохо выгляжу?
   — Боюсь, что да. Хуже, чем зимой, во всяком случае. Как у вас с питанием?
   — Как и у всех — плохо, но не голодаем. Есть даже еще кое-какие витамины из прошлогодних запасов. Консервированный шпинат, например. — Людмила поежилась. — Если бы ты знал, какая это гадость! Но фрау Ильзе заставляет есть, говорит — полезно.
   — Да, в шпинате много железа, — рассеянно согласился Эрих. — Меня в детстве тоже заставляли. Слушай, если я смогу приехать, я дам туда телеграмму — ну, что-нибудь вроде: «Встречайте тогда-то». Ты тогда вернешься в город и будешь ждать моего звонка.
   — Хорошо, — Людмила подняла голову, глядя, как наплывает навстречу мост переброшенной через Эльбу автострады. — Эта дорога идет прямо в Берлин?
   — Да… Три часа — и там. Я до войны пару раз приезжал сюда машиной.
   — У тебя есть машина? Своя?
   — Да, и совсем неплохая. Двухместный «паккард», открытый такой, знаешь, с опускающимся верхом. Подарок тестя! Тесть у меня был богат до непристойности.
   — Но почему тогда ты все время ездишь поездом? Это ведь так неудобно… да и опасно, наверное.
   — Помилуй, а бензин? Кто же мне даст бензин на такие поездки? У нас генералы трясутся над каждым литром, а ты хочешь, чтобы капитану позволили раскатывать в свое удовольствие. Горючее, моя милая, это сейчас проблема номер один — у нас ведь нет нефти, кроме румынской, которую мы не сегодня-завтра потеряем, а установки гидросинтеза не покрывают и половины потребности… Сейчас, кстати, за них взялись всерьез — бомбят чуть ли не каждый день. Ты слышала о налетах на Лёйну? Это уже подготовка вторжения.
   — Ты думаешь?
   — Я, к сожалению, знаю. Лёйна — это бензин, там сосредоточены крупнейшие заводы по гидрированию бурого угля. Еще несколько таких бомбежек, и наши танки и истребители останутся с пустыми баками…
   Поскорее бы уж, подумала Людмила.
   — А на юг по этому автобану можно уехать в Чехословакию? — помолчав, спросила она.
   — Нет, он за Хемницем поворачивает на запад — на Иену и Веймар. В Тюрингию. Ты там не бывала?
   — Нет. А что?
   — Просто вспомнилось — я там лежал в лазарете, прошлой весной Странно себе представить, что год назад я еще не знал о твоем существовании. Ты уже была, а я этого не знал… И сейчас вот, когда ты рассказывала про кирпичный тротуар под дождем, я тоже подумал — ты ведь сказала, что это было последнее предвоенное лето? Сороковой год?
   — Да, сороковой, август сорокового года.
   — Я так и понял. И тоже вспомнил, что сам я тогда был во Франции, мы-то воевали уже. И тоже ничего о тебе не знал, как и ты обо мне.
   — К счастью, наверное.
   — К счастью?
   — Ну, я хочу сказать, что… Наверное, это было бы трудно для нас обоих — заранее знать, что будет.
   — Не надо так, Люси, — он погладил ее руку. — Мы еще и сейчас не знаем, как все обернется. Вдруг будет так хорошо, что мы потом пожалеем, что не знали раньше. А то бы радовались заранее.
   — Эрих, я так устала, — сказала она совсем тихо.
   — Я знаю. Но потерпи еще немного, теперь уже недолго… Лишь бы Иоахим не выкинул какого-нибудь нового курбета.
   — Курбета? — не поняла она. — Ты считаешь, профессор выкидывает курбеты?
   — Он иногда недостаточно осторожен… Что, кажется, подходим?
   Людмила повернула голову — по правому борту приближался плавучий дебаркадер, пароход выруливал к нему, сбавив ход.
   — Да, это уже Котта, — сказала она. — А станция совсем рядом, вон посмотри. Сядешь на поезд, и следующая остановка будет Фридрихштадт. Может быть, сойдем вместе?
   — Не надо рисковать, сойдешь лучше у террасы. Может быть, это и глупые предосторожности, но у меня неспокойно на сердце, когда мы вместе.
   — А у меня наоборот, милый…
   Они прошли к сходням, где уже столпилась довольно большая группа пассажиров, одетых не по сезону тепло, с туго набитыми рюкзаками и картонными упаковочными коробками вместо чемоданов, — женщины, дети, старики. Последнее время на улицах Дрездена можно было все чаще видеть беженцев из разбомбленных городов.
   — Пропустим этих бедняг, — сказал Эрих, — Какое счастье, что ты живешь здесь. Я недавно был в Руре, это нечто неописуемое — Эссена не узнать, километры и километры сплошных руин… Итак, мы договорились? Поезжай спокойно в Шандау, и пусть тебе не снятся дурные сны, а при первой возможности я появлюсь — загляну хотя бы проездом.
   — Тебе сейчас приходится ездить так же много?
   — Еще больше. И дальше! Знаешь, где я был на той неделе? Сен-Жермен, это такой городок под Парижем. Вроде Версаля.
   — Подумать только. А в другую сторону тебе ездить не приходилось?
   — Был однажды. На центральном участке, у Клюге.
   — Как там?
   — Тихо и зловеще. Боюсь, эта тишина ничего хорошего нам не предвещает.
   «Нам», — подумала Людмила. — Кому «нам»? Он прижал ее к себе — с пристани уже поторапливали — и, отстранив, посмотрел в глаза. Она постаралась улыбнуться. Она еще видела его, когда он шел по сходням, а потом пристань и люди на ней стали дрожать и радужно расплываться в ее глазах, сходни убрали, и пароходик стал отваливать, хлопотливо взбивая воду лопастями колес. Через несколько минут он уже выбрался на фарватер, приближаясь к Флюгельвегскому мосту, с правого берега — из Юбигау — несло дымом, химическим чадом, вдоль реки тянулись стапели, краны, заводские трубы. Короткий праздник кончился.
   Это было двадцать шестого мая, в пятницу. Десятью днями позже, во вторник шестого июня, Людмилу разбудил отчаянный стук в дверь ее комнаты, она вскочила с колотящимся от испуга сердцем, ничего спросонья не соображая.
   — Что такое? — крикнула она, не попадая в рукав. — Кто там — это вы, господин профессор? Что случилось?
   — Судный день, дочь моя! — ликующе послышалось из-за двери. — Настал Судный день! В Нормандии высаживаются десанты союзников!

 
   Именно тогда, под конец, в последние шесть недель существования «заговора 20 июля» — и жизни большинства его участников — наиболее полно проявились все внутренние противоречия, все несходство мотивов, побуждений и просто человеческих качеств, определивших поведение действующих лиц драмы в финальном ее акте: трусливая нерешительность, измена, мужество отчаяния и рыцарская верность долгу; все то, что, неразделимо переплетясь одно с другим, поныне мешает нам составить цельное представление об этом трагическом эпизоде немецкой истории.
   Июнь, переломный месяц последнего военного лета, был для вермахта месяцем сплошных неудач. Отступление в Италии, явная неспособность армий фон Рундштедта оказать действенное сопротивление высадившимся на севере Франции Союзным экспедиционным силам, окончательное военное поражение Финляндии и, наконец, катастрофический разгром группы армий «Центр» в Белоруссии — все это складывалось в картину совершенно безнадежную. Война была проиграна, и единственным, что могло бы еще спасти Германию от бесславной капитуляции, был теперь государственный переворот — замена гитлеровского правительства каким-то другим, пусть временным режимом, способным трезво оценить обстановку.
   Возникновение нового театра военных действий на Западе оказалось как нельзя более на руку тем из заговорщиков, которые поддерживали идею Гёрделера и Гизевиуса — договориться с англо-американцами и продолжать «оборонительную войну» с русскими. Отныне план этот становился вполне осуществимым: достаточно было открыть фронт перед танками Эйзенхауэра.
   Здесь, правда, имелось одно существенное препятствие. Такой приказ мог отдать только главнокомандующий войсками Запада, а фон Рундштедт не имел к заговору никакого отношения; другой фельдмаршал — Роммель, «герой пустыни» — был посвящен в замыслы заговорщиков, одобрял их и имел в своем прямом подчинении две армии, расположенные на побережье Ла-Манша, но было сомнительно, отважится ли он действовать без санкции главнокомандующего: при всей своей личной храбрости, Роммель оставался солдатом до мозга костей, и страх перед нарушением субординации мог парализовать его в самый ответственный момент.
   Это препятствие устранил случай. В конце июня фон Рундштедт был вызван на совещание в Оберзальцберг, и его оценка обстановки на Западе пришлась фюреру не по душе, как слишком «пораженческая»; в довершение беды, обычно невозмутимый и корректный фельдмаршал потерял терпение при телефонном разговоре с Кейтелем. В ответ на риторический вопрос: «Так что же делать?» — он крикнул: «Кончать войну, вот что вам надо делать, идиоты!» — и швырнул трубку. Через неделю он получил приказ сдать командование прибывшему с Восточного фронта фельдмаршалу Гюнтеру фон Клюге.
   Клюге был участником заговора. Нерешительным и не очень надежным, как неоднократно предостерегал хорошо знавший его Хеннинг фон Тресков, но все же участником. С его прибытием в Сен-Жермен замыкалась цепь ключевых постов в командовании Западного фронта, находившихся под контролем заговорщиков — Роммеля, Штюльпнагеля, Блюментритта, Шпейделя, Бойнебург-Ленгсфельда, Цезаря фон Хофаккера и других.
   Группировавшиеся вокруг Штауффенберга сторонники немедленного (после устранения фюрера) прекращения боевых действий на всех фронтах, и прежде всего на Восточном, тоже понимали, что настало время действовать. Поскольку тайные переговоры с представителями англо-американского командования велись уже давно, Штауффенберг потребовал начать переговоры — или хотя бы предварительный зондаж — с советской стороной; Фритц Дитлоф фон Шуленбург, племянник бывшего посла в Москве, согласился перейти фронт для этой цели, подготовка и обеспечение операции были поручены Трескову. Тресков — к этому времени уже генерал-майор — выполнил поручение со свойственной ему обстоятельностью, выбрав место для перехода линии фронта на участке 28-й егерской дивизии, где начальником оперативного отдела штаба был участник заговора майор Кун. Обстоятельства, однако, помешали Шуленбургу выполнить задуманное, да и в любом случае — начинать теперь переговоры с советским командованием было уже поздно.
   Последними мерами по демократизации заговора, которые успели принять единомышленники Йорка и Штауффенберга, были попытки установить контакт с представителями компартии. В конце июня, на явочной квартире в одном из восточных пригородов Берлина, участники заговора Юлиус Лебер и профессор Адольф Рейхвейн, оба социал-демократы, встретились с членами подпольного оперативного руководства КПГ Антоном Зефковом и Францем Якобом и договорились встретиться еще раз, теперь уже с участием самого Штауффенберга. Второй встречи, однако, не состоялось — все участники первой были арестованы за три дня до намеченной даты.
   Генерал Ольбрихт тем временем лихорадочно и безуспешно искал человека, который смог — и согласился бы — взять на себя само покушение. Раньше в таких кандидатурах недостатка не было, теперь же, как назло, под рукой не оказывалось ни одной; никто из офицеров, готовых совершить террористический акт, не имел доступа в ставку. В непосредственном окружении Гитлера находился, правда, участник заговора генерал-лейтенант Хойзингер, но он и слышать не хотел о том, чтобы самому поднять руку на верховного.
   «Случай» сработал и тут: первого июля Штауффенберг был произведен в полковники и утвержден в должности начальника штаба при командующем армией резерва. Это означало свободный доступ в ставку — на совещаниях по обстановке он теперь обязан был присутствовать по долгу службы. Десять дней спустя полковник Штауффенберг вылетел в Оберзальцберг, имея в портфеле бомбу с кислотным взрывателем замедленного действия.
   Эрих в эти дни находился во Франция. Ему снова пришлось побывать в сенжерменском штабе главнокомандующего, оттуда его послали в Руан, к генералу Марксу, а затем в Ла-Рош-Гюйон, где держал свой штаб фельдмаршал Роммель. Прождав там целый день, он наконец увиделся со Шпейделем, тот принял его крайне настороженно и, лишь удостоверившись, что хромой капитан действительно является доверенным лицом подполковника фон Хофаккера, сказал, что имел с фельдмаршалом разговор на интересующую тему и что фельдмаршал готов действовать, «если, — уточнил Шпейдель, — ход событий в Берлине даст основание к таким действиям».
   Хоть одна ободряющая новость! Теперь можно было вернуться в Париж не совсем с пустыми руками, правда предстояло еще навестить штаб одной из танковых дивизий в районе Фалеза, но тут выяснилось, что, пока он дожидался Шпейделя, у него конфисковали машину, предоставленную в его распоряжение Хофаккером. Эрих пошел ругаться с начальником транспорта, но добился лишь того, что был сам обруган и выставлен за дверь — звание у начальника транспорта, как и следовало ожидать, оказалось на два порядка выше. Вероятно, он так и застрял бы в этом гостеприимном и живописном городке, если бы не писарь того же транспортного отдела, подсказавший более разумный план действий: оставшийся неиспользованным ордер на бензин можно обменять у шеф-повара офицерской кантины на полкило сливочного масла, или три коробки сардин, или бутылку кальвадоса, а он, писарь, знает одного парня из роты технического обслуживания, который в обмен на означенные кальвадос, масло или консервы устроит господина капитана на первую же аварийную машину, идущую в нужном господину капитану направлении; за всю эту полезную информацию писарь не требовал для себя ничего, кроме десятка сигарет.
   Действительно, еще до полуночи походная мастерская РТО доставила Эриха в Мезидон — оттуда уже до Фалеза было рукой подать. Ехавшие с ним ремонтники были явно навеселе, то и дело повторяли, что все дерьмо и всему капут; мысль была не нова и справедлива, но Эрих еще никогда не слышал, чтобы нижние чины так свободно высказывали ее в присутствии офицера, хотя бы чужого. Заинтересованный, он стал расспрашивать о местной обстановке, и его заверили, что драться против «томми» и «ами» уже не имеет никакого смысла — слишком велико техническое превосходство, слишком у них всего много, мы тут дрожим над каждой каплей бензина, а там его хоть залейся, американцы проложили трубы по дну Ла-Манша и гонят горючее прямо из Англии — только подставляй канистры. А самолеты, сказал кто-то, это вот сейчас хорошо — едем ночью, они в это время спят, себя не утруждают, им это ни к чему, зато днем тут носа не высунешь — так и вьются, словно комары. Нет, кончать надо это дерьмо, сказал другой, теперь нас зажали в такие клещи — эти отсюда, а в России что делается? Иваны там, говорят, так долбанули по центральному участку, что за неделю фронт аж до польской границы сократился — гибко эдак, эластично, по всем правилам фюреровой стратегии, зиг-хайль…
   До штаба дивизии Эрих добрался, когда уже светало. Там оказалось, что нужный ему офицер накануне уехал в ставку командующего. Прокляв все и вся, Эрих завалился спать, не обращая внимания на начавшуюся на рассвете бомбежку. Проспав около четырех часов, он позавтракал, познакомился с последними донесениями — хорошего было мало, канадцы уже вели уличные бои на окраинах Кана — и, удачно пристроившись на попутную машину какого-то интенданта, выехал обратно в Париж. Вчерашние попутчики не преувеличивали: шоссе было исковыряно мелкими воронками, старые вязы вдоль обочин посечены осколками и пулеметными очередями, в кюветах тут и там дымились искореженные каркасы машин. Прикрепленные к каждому телеграфному столбу белые таблички с красным силуэтом пикирующего самолета и предупреждением: «ACHTUNG — JABOS» [17] — выглядели насмешкой: как будто об американских «мустангах» можно было бы забыть без этого напоминания. На протяжении двух десятков километров от Фалеза до Аржантана машину трижды обстреляли с воздуха — правда, мимолетом и без особого усердия. Скорее для порядка.
   В Ле-Мерлеро Эрих распрощался с полуживым от страха интендантом, дальше им было не по пути. Здесь еще ходили поезда — во всяком случае, теоретически. Проторчав на вокзале около трех часов, Эрих очутился наконец в вагоне парижского поезда, но радоваться было рано: выбитые стекла и вкось простроченный крупнокалиберными дырками потолок купе не предвещали спокойного путешествия. Неспокойным оно и оказалось: поезд бомбили на перегоне Лэгль — Вернейль, обстреляли из бортовых пушек на перегоне Вернейль — Нонанкур, еще раз бомбили и обстреливали между Нонанкуром и Дрё, Проводник уже прошел вдоль вагона, объявляя Монфор, как вдруг пассажиры повалились друг на друга от резкого торможения, словно кто-то дернул стоп-кран, Уже стемнело, и в воздухе было тихо; через несколько минут тот же проводник вернулся и сказал, что поезд простоит неизвестно сколько, так как впереди поврежден путь.
   Эрих плюнул, выбрался из вагона и заковылял к шоссе, которое шло рядом с железной дорогой. Здесь, размахивая пистолетом, он остановил первую попавшуюся машину и час спустя благополучно въехал через Порт-де-Версай в ночной, затемненный и затаившийся Париж.