Страница:
Подполковник Цезарь фон Хофаккер, двоюродный брат Штауффенберга и один из главных руководителей заговора в штабе Западного фронта, позвонил ему утром в отель, когда Эрих еще спал.
— Простите за раннее беспокойство, капитан, — сказал он, — но мой порученец доложил, что вы вернулись и звонили ночью. Признаться, я уже начинал тревожиться, вы так задержались…
— Транспорт подвел. Дело в том, что машину вашу забрали, пришлось добираться на попутных.
— Ну что за мерзавцы! Это уже третья. Вы хоть потребовали расписку? А то ведь скажут, что вы ее продали французам, — такие случаи, увы, тоже бывают. Но бог с ней, с машиной. Удалось вам повидать тетушку?
— Так точно, господин подполковник. К сожалению, второе свидание не состоялось — кузины моей не было на месте.
— Да, она здесь, я ее вчера видел. Но что говорит тетушка — они все же соглашаются на операцию?
— Да, если на консилиуме подтвердят диагноз.
— Прекрасно! Капитан, я сегодня выезжаю в Берлин — если у вас нет здесь больше никаких дел, могу предложить место в своем купе. По пути расскажете более подробно, у меня тоже есть новость. Согласны? Тогда оформляйте бумаги и встретимся в пятнадцать тридцать на Гар-де-л'Эст…
Хофаккер, один из ближайших сотрудников военного губернатора Франции генерала Штюльпнагеля, путешествовал с комфортом почти мирного времени. Купе оказалось двухместным, и можно было разговаривать без помех и опасений. Подполковник подробно расспросил о встрече в Ла-Рош-Гюйоне; оказывается, сам он виделся с Роммелем позавчера, тот сказал, что Западный фронт продержится максимум три недели, а от ответа на прямой вопрос — согласен ли идти вместе с заговорщиками — уклонился, пообещав ответить позже.
— Я, впрочем, уже тогда понял, что он согласится, — добавил Хофаккер. — А моя новость касается миссии Йона в Мадриде. Доктор виделся с представителями Эйзенхауэра — тот в принципе готов начать переговоры о перемирии, но с одним непременным условием: Германия должна будет сложить оружие на всех фронтах.
— Ну что ж, — сказал Эрих, — это существенно укрепляет позиции вашего кузена — он всегда считал «западное решение» нереальным.
— Клаус считает его прежде всего безнравственным, — заметил Хофаккер.
— Какая может быть нравственность в политике…
— Вы правы, если говорить о нынешнем положении вещей. Но надо стремиться к тому, чтобы политика стала нравственной — хотя бы в отдаленном будущем.
— Ну, разве что в отдаленном. А пока мы готовы ввести в состав нового кабинета такую высоконравственную личность, как граф Хельдорф.
— Во-первых, капитан, кандидатура Хельдорфа отнюдь не утверждена, а во-вторых, есть еще и соображения тактики.
— Вот об этом я и говорю…
Экспресс Париж — Берлин, до войны пробегавший свой маршрут за восемнадцать часов, теперь потратил на это немногим более суток — скорость по нынешним временам почти неправдоподобная. И ни одной бомбежки в пути! В шестом часу пополудни Эрих вышел на перрон Потсдамского вокзала, огляделся, принюхался — гарью не пахло и здесь, воздух представлял собой обычную смесь вокзальных запахов летнего Берлина — горячий асфальт, пыль, выхлопные газы, паровозный дым плюс нечто дезинфицирующее. Тщетно подождав трамвая, он решил размять ноги и пешком направился в сторону Ландверканала.
Первым, кого он встретил на Бендлерштрассе, был сам Штауффенберг.
— Эрих! — воскликнул тот. — Уже вернулись? Как нельзя более кстати. Моего кузена не видели?
— Мы приехали вместе, но подполковник захотел побывать дома — помыться и переодеться. Сказал, что потом приедет сюда.
— Что с Роммелем?
— Шпейдель меня заверил, что Роммель поддержит. А американцы отвергли идею сепаратного перемирия — впрочем, подполковник расскажет об этом сам.
— А я что говорил! Я всегда доказывал, что никогда они на это не пойдут. Воображаю, как будут разочарованы старые господа! Цезарь, значит, получил известия от Йона?
— Так он мне сказал. А какие новости здесь?
— Вчера я летал в ставку, — сказал Штауффенберг. — И, как видите, опять ничего не получилось. На этот раз не было Гиммлера — а мы ведь решили, что надо сразу всех троих. Геринг был, а тот мерзавец так и не появился.
— Черт побери!
— Что делать. Право, я начинаю чувствовать себя персонажем из фарса — таскаюсь туда и сюда с этой штукой в портфеле, и все без толку. Скоро берлинские мальчишки будут свистеть мне вслед: вон, смотрите, опять граф бомбу повез! Ладно, очередное совещание назначено на эту субботу, попытаемся еще раз. Эрих, я вам бесконечно благодарен; но, боюсь, вас ожидает еще одна поездка — только теперь на Восток.
— Что ж, если надо. Опять к Трескову?
— Боже сохрани, там полный разгром. Вас я попросил бы посетить южный участок — но об этом завтра, а сейчас доложитесь Бернардису и поезжайте домой отдыхать…
Отдыха, однако, не получилось. Квартирная хозяйка встретила Эриха известием, что его несколько раз спрашивал какой-то господин, оставил свой телефон и просил безотлагательно позвонить. Номер оказался знакомый — редактора Розе.
— Мой дорогой доктор! — обрадованно закричал тот, когда Эрих дозвонился. — Уже вернулись? Послушайте, умоляю приехать ко мне — сам навестить вас не могу, сижу с ангиной. Глупее не придумаешь — ангина в июле, скорее всего бункерная…
— Какая? — не понял Эрих.
— Ну, это теперь так называют — «бункерная ангина», там в этих убежищах такие иногда дикие сквозняки от принудительной вентиляции. Так вы приедете? Жду вас в любой час, у меня крайне интересные новости…
Делать было нечего. Эрих кое-как помылся, с сожалением вспоминая обилие горячей воды в парижском отеле, выпил принесенную хозяйкой чашку мерзкого эрзац-бульона и потащился в Тельтов.
Розе, с компрессом на горле, принял его в своем тесном кабинетике, беспорядочно заваленном книгами и связками старых журналов, папок, корректурных оттисков. В углу за книжным шкафом громоздилась пирамида чемоданов — имущество разбомбленных родственников жены, как объяснил хозяин.
— Весьма странные люди, между нами говоря, — добавил он, понижая голос. — В прошлом году их выбомбили из Гамбурга, потом зимой — из Ганновера; так они не нашли ничего лучшего, как явиться в Берлин. С огромным трудом нашли квартиру. И что вы думаете? — на прошлой неделе та же история: дом сгорел к свиньям собачьим. И налет-то был ерундовый, какая-то сотня машин… Устраивайтесь, дорогой доктор, где вам удобнее… Понимаю, что прямо с дороги, но что делать… Да уберите вы эти папки! — бросьте их куда-нибудь и садитесь. Итак, слушайте: я располагаю совершенно неправдоподобной информацией, за достоверность которой мне, однако, поручился не кто иной, как сам Гейзенберг.
— Так, — сказал Эрих уже заинтересованно.
— Я видел Вернера на прошлой неделе, и он показался мне крайне обеспокоенным… или угнетенным какой-то мыслью. На мой вопрос он сначала сказал, что нет, ничего, это он просто устал, но потом все же признался, что находится в чрезвычайном затруднении: на днях его посетил один из адъютантов Геринга и сказал, что рейхсмаршал хочет знать — допускает ли он, доктор Гейзенберг, что американцы уже производят урановое оружие? Дело в том, что якобы на неких тайных переговорах, имевших место в Лиссабоне, нам предложили капитулировать в шестинедельный срок. Если по истечении этого срока вермахт будет продолжать боевые действия, американцы сбросят на Дрезден урановую бомбу.
— Куда? — не сразу переспросил Эрих. — На Дрезден?
Розе развел руками — за что, мол, купил, за то и продаю.
— Я поначалу тоже удивился, — сказал он, — а потом подумал, что логика в этом есть. Первый случай применения уранового оружия — если допустить, что оно действительно уже создано, — будет несомненно носить демонстрационный, устрашающий характер. Здесь, следовательно, важен правильный выбор цели. Ну подумайте сами — какой смысл бросить новую бомбу, скажем, на Гамбург? Там уже и без того все разрушено старым добрым способом. А сокрушить одним ударом город совершенно неповрежденный, целенький, да еще знаменитый своими архитектурными красотами — вот это будет эффект! Дрезден, боюсь, единственный сегодня город, отвечающий этим требованиям. Второго такого в Германии уже просто не найти.
— Не знаю, — отозвался Эрих. — Тактическое применение урановой бомбы на решающем участке фронта гораздо более вероятно. Я не высокого мнения о гуманности наших противников, но все же допустить, что они в целях рекламы могут атомизировать тыловой город…
— Хотелось бы и мне так думать, — вздохнул Розе. — Беда в том, что мир сошел с ума, а безумие заразительно, из какой бы страны оно ни начало распространяться. Впрочем, все это, разумеется, совершенно недостоверно. Мы не знаем, в конце концов, не блефуют ли американцы в Лиссабоне, не разыграл ли Геринг Гейзенберга…
— И не разыгрывает ли Гейзенберг Пауля Розе.
— Нет, нет, он говорил совершенно серьезно, можете мне поверить. Но вообразите его положение!
— Так что же он все-таки ответил Герингу?
— Ну что он мог ответить? Ответил уклончиво, не сказав ни «да», ни «нет». Сказал, что считает наличие у американцев такого оружия крайне маловероятным, но не абсолютно невозможным.
— Чепуха, — сказал Эрих. — Он просто перестраховывается! Гейзенберг — да вы и сами знаете — осторожен до трусости. Это ведь и впрямь огромная ответственность — заверить правительство в том, что противник не располагает новым оружием. Лично я уверен, что не располагает. Я не допускаю мысли, чтобы они там настолько продвинулись в этой области. Найти принципиальное решение — может быть; но создать боеспособное оружие, наладить производство? Нет, не могу поверить.
— Вы забываете, кто там сейчас работает.
— Нисколько не забываю. Я ведь сказал, что теоретическое решение проблемы вполне вероятно; но этого мало, согласитесь, формулы в бомбовый отсек не погрузишь, а чтобы воплотить идею в металле, нужно совсем другое. Ни Ферми, ни Сциллард не станут ее воплощать, они не производственники, а где найти таких производственников? Это ведь надо построить заводы, разработать технологию, создать совершенно новую отрасль промышленности…
— Дай бог, — вздохнул Розе. Пошарив в бумагах, он протянул Эриху листок с машинописным текстом. — Но теперь почитайте вот это. Это перевод заметки, напечатанной в «Стокгольме тиднинген» неделю назад… Читайте, читайте вслух…
— «В Соединенных Штатах, — начал читать Эрих, — проводятся исследования с новым типом бомбы. Материалом служит уран, и, когда высвобождаются связанные в этом элементе силы, может быть получено взрывное действие ни с чем не сравнимой мощи. Одна 5-килограммовая бомба делает воронку глубиною в 1 км и радиусом в 40 км. В окружности 150 км все крепкие постройки превращаются в развалины…» Что за собачий бред! И это вы находите достойным внимания? Я не понимаю вас, Пауль. Пусть шведские домохозяйки щекочут себе нервы подобными «сенсациями» — там, мне говорили, вообще обожают читать про ужасы войны, благо Швеции она уже не грозит. Но вы-то должны видеть, что это типичная утка невежественного писаки! Он, видите ли, уже не только измерил воронку, но и бомбу взвесил…
— Да, да, — закивал Розе, — невежество тут налицо, согласен, и дешевая сенсационность тоже, все верно. Но вообще…
— Что «вообще»?
— Вы знаете, я звонил Арденне. Так вот, он тоже обратил внимание на эту заметку и не склонен считать ее полным вздором. Почему-то про нас такой сенсации не состряпают, а? То, что американцы над бомбой работают, не может вызывать сомнений, вопрос лишь — как далеко они нас опередили. Тем более, тут еще эта история с ультиматумом… Может, и совпадение, конечно. Словом, я сам не очень верю, но… чем черт ни шутит, У вас ведь есть в Дрездене близкие? Хотя бы та девушка, чьи бумаги вы мне дали на сохранение. Посоветуйте им уехать на время.
— За пределы ста пятидесяти километров? — Эрих невесело усмехнулся. — Кстати, эти бумаги я, пожалуй, у вас сегодня заберу.
— Пожалуйста, они тут в сейфе, сейчас достанем.
— Или погодите… Нет, пока не надо, пусть еще полежат.
Он задумался, держа в руке листок с переводом. Розе раскрыл тумбу письменного стола, достал глиняную бутылку голландского «болса», два стаканчика.
— Давайте-ка… Я этим лечусь, хорошо помогает.
— Что? Да-да, спасибо. Пауль, скажите мне вот что… Есть у вас какой-нибудь знакомый коммунист?
— Найдем, коли надо. А что это вам вдруг коммунисты понадобились?
— Есть одно дело… Вы бы нас познакомили, если можно? Или даже… пожалуй, мне самому и не обязательно. Вам, наверное, удобнее будет договориться, сейчас я все объясню…
— Простите за раннее беспокойство, капитан, — сказал он, — но мой порученец доложил, что вы вернулись и звонили ночью. Признаться, я уже начинал тревожиться, вы так задержались…
— Транспорт подвел. Дело в том, что машину вашу забрали, пришлось добираться на попутных.
— Ну что за мерзавцы! Это уже третья. Вы хоть потребовали расписку? А то ведь скажут, что вы ее продали французам, — такие случаи, увы, тоже бывают. Но бог с ней, с машиной. Удалось вам повидать тетушку?
— Так точно, господин подполковник. К сожалению, второе свидание не состоялось — кузины моей не было на месте.
— Да, она здесь, я ее вчера видел. Но что говорит тетушка — они все же соглашаются на операцию?
— Да, если на консилиуме подтвердят диагноз.
— Прекрасно! Капитан, я сегодня выезжаю в Берлин — если у вас нет здесь больше никаких дел, могу предложить место в своем купе. По пути расскажете более подробно, у меня тоже есть новость. Согласны? Тогда оформляйте бумаги и встретимся в пятнадцать тридцать на Гар-де-л'Эст…
Хофаккер, один из ближайших сотрудников военного губернатора Франции генерала Штюльпнагеля, путешествовал с комфортом почти мирного времени. Купе оказалось двухместным, и можно было разговаривать без помех и опасений. Подполковник подробно расспросил о встрече в Ла-Рош-Гюйоне; оказывается, сам он виделся с Роммелем позавчера, тот сказал, что Западный фронт продержится максимум три недели, а от ответа на прямой вопрос — согласен ли идти вместе с заговорщиками — уклонился, пообещав ответить позже.
— Я, впрочем, уже тогда понял, что он согласится, — добавил Хофаккер. — А моя новость касается миссии Йона в Мадриде. Доктор виделся с представителями Эйзенхауэра — тот в принципе готов начать переговоры о перемирии, но с одним непременным условием: Германия должна будет сложить оружие на всех фронтах.
— Ну что ж, — сказал Эрих, — это существенно укрепляет позиции вашего кузена — он всегда считал «западное решение» нереальным.
— Клаус считает его прежде всего безнравственным, — заметил Хофаккер.
— Какая может быть нравственность в политике…
— Вы правы, если говорить о нынешнем положении вещей. Но надо стремиться к тому, чтобы политика стала нравственной — хотя бы в отдаленном будущем.
— Ну, разве что в отдаленном. А пока мы готовы ввести в состав нового кабинета такую высоконравственную личность, как граф Хельдорф.
— Во-первых, капитан, кандидатура Хельдорфа отнюдь не утверждена, а во-вторых, есть еще и соображения тактики.
— Вот об этом я и говорю…
Экспресс Париж — Берлин, до войны пробегавший свой маршрут за восемнадцать часов, теперь потратил на это немногим более суток — скорость по нынешним временам почти неправдоподобная. И ни одной бомбежки в пути! В шестом часу пополудни Эрих вышел на перрон Потсдамского вокзала, огляделся, принюхался — гарью не пахло и здесь, воздух представлял собой обычную смесь вокзальных запахов летнего Берлина — горячий асфальт, пыль, выхлопные газы, паровозный дым плюс нечто дезинфицирующее. Тщетно подождав трамвая, он решил размять ноги и пешком направился в сторону Ландверканала.
Первым, кого он встретил на Бендлерштрассе, был сам Штауффенберг.
— Эрих! — воскликнул тот. — Уже вернулись? Как нельзя более кстати. Моего кузена не видели?
— Мы приехали вместе, но подполковник захотел побывать дома — помыться и переодеться. Сказал, что потом приедет сюда.
— Что с Роммелем?
— Шпейдель меня заверил, что Роммель поддержит. А американцы отвергли идею сепаратного перемирия — впрочем, подполковник расскажет об этом сам.
— А я что говорил! Я всегда доказывал, что никогда они на это не пойдут. Воображаю, как будут разочарованы старые господа! Цезарь, значит, получил известия от Йона?
— Так он мне сказал. А какие новости здесь?
— Вчера я летал в ставку, — сказал Штауффенберг. — И, как видите, опять ничего не получилось. На этот раз не было Гиммлера — а мы ведь решили, что надо сразу всех троих. Геринг был, а тот мерзавец так и не появился.
— Черт побери!
— Что делать. Право, я начинаю чувствовать себя персонажем из фарса — таскаюсь туда и сюда с этой штукой в портфеле, и все без толку. Скоро берлинские мальчишки будут свистеть мне вслед: вон, смотрите, опять граф бомбу повез! Ладно, очередное совещание назначено на эту субботу, попытаемся еще раз. Эрих, я вам бесконечно благодарен; но, боюсь, вас ожидает еще одна поездка — только теперь на Восток.
— Что ж, если надо. Опять к Трескову?
— Боже сохрани, там полный разгром. Вас я попросил бы посетить южный участок — но об этом завтра, а сейчас доложитесь Бернардису и поезжайте домой отдыхать…
Отдыха, однако, не получилось. Квартирная хозяйка встретила Эриха известием, что его несколько раз спрашивал какой-то господин, оставил свой телефон и просил безотлагательно позвонить. Номер оказался знакомый — редактора Розе.
— Мой дорогой доктор! — обрадованно закричал тот, когда Эрих дозвонился. — Уже вернулись? Послушайте, умоляю приехать ко мне — сам навестить вас не могу, сижу с ангиной. Глупее не придумаешь — ангина в июле, скорее всего бункерная…
— Какая? — не понял Эрих.
— Ну, это теперь так называют — «бункерная ангина», там в этих убежищах такие иногда дикие сквозняки от принудительной вентиляции. Так вы приедете? Жду вас в любой час, у меня крайне интересные новости…
Делать было нечего. Эрих кое-как помылся, с сожалением вспоминая обилие горячей воды в парижском отеле, выпил принесенную хозяйкой чашку мерзкого эрзац-бульона и потащился в Тельтов.
Розе, с компрессом на горле, принял его в своем тесном кабинетике, беспорядочно заваленном книгами и связками старых журналов, папок, корректурных оттисков. В углу за книжным шкафом громоздилась пирамида чемоданов — имущество разбомбленных родственников жены, как объяснил хозяин.
— Весьма странные люди, между нами говоря, — добавил он, понижая голос. — В прошлом году их выбомбили из Гамбурга, потом зимой — из Ганновера; так они не нашли ничего лучшего, как явиться в Берлин. С огромным трудом нашли квартиру. И что вы думаете? — на прошлой неделе та же история: дом сгорел к свиньям собачьим. И налет-то был ерундовый, какая-то сотня машин… Устраивайтесь, дорогой доктор, где вам удобнее… Понимаю, что прямо с дороги, но что делать… Да уберите вы эти папки! — бросьте их куда-нибудь и садитесь. Итак, слушайте: я располагаю совершенно неправдоподобной информацией, за достоверность которой мне, однако, поручился не кто иной, как сам Гейзенберг.
— Так, — сказал Эрих уже заинтересованно.
— Я видел Вернера на прошлой неделе, и он показался мне крайне обеспокоенным… или угнетенным какой-то мыслью. На мой вопрос он сначала сказал, что нет, ничего, это он просто устал, но потом все же признался, что находится в чрезвычайном затруднении: на днях его посетил один из адъютантов Геринга и сказал, что рейхсмаршал хочет знать — допускает ли он, доктор Гейзенберг, что американцы уже производят урановое оружие? Дело в том, что якобы на неких тайных переговорах, имевших место в Лиссабоне, нам предложили капитулировать в шестинедельный срок. Если по истечении этого срока вермахт будет продолжать боевые действия, американцы сбросят на Дрезден урановую бомбу.
— Куда? — не сразу переспросил Эрих. — На Дрезден?
Розе развел руками — за что, мол, купил, за то и продаю.
— Я поначалу тоже удивился, — сказал он, — а потом подумал, что логика в этом есть. Первый случай применения уранового оружия — если допустить, что оно действительно уже создано, — будет несомненно носить демонстрационный, устрашающий характер. Здесь, следовательно, важен правильный выбор цели. Ну подумайте сами — какой смысл бросить новую бомбу, скажем, на Гамбург? Там уже и без того все разрушено старым добрым способом. А сокрушить одним ударом город совершенно неповрежденный, целенький, да еще знаменитый своими архитектурными красотами — вот это будет эффект! Дрезден, боюсь, единственный сегодня город, отвечающий этим требованиям. Второго такого в Германии уже просто не найти.
— Не знаю, — отозвался Эрих. — Тактическое применение урановой бомбы на решающем участке фронта гораздо более вероятно. Я не высокого мнения о гуманности наших противников, но все же допустить, что они в целях рекламы могут атомизировать тыловой город…
— Хотелось бы и мне так думать, — вздохнул Розе. — Беда в том, что мир сошел с ума, а безумие заразительно, из какой бы страны оно ни начало распространяться. Впрочем, все это, разумеется, совершенно недостоверно. Мы не знаем, в конце концов, не блефуют ли американцы в Лиссабоне, не разыграл ли Геринг Гейзенберга…
— И не разыгрывает ли Гейзенберг Пауля Розе.
— Нет, нет, он говорил совершенно серьезно, можете мне поверить. Но вообразите его положение!
— Так что же он все-таки ответил Герингу?
— Ну что он мог ответить? Ответил уклончиво, не сказав ни «да», ни «нет». Сказал, что считает наличие у американцев такого оружия крайне маловероятным, но не абсолютно невозможным.
— Чепуха, — сказал Эрих. — Он просто перестраховывается! Гейзенберг — да вы и сами знаете — осторожен до трусости. Это ведь и впрямь огромная ответственность — заверить правительство в том, что противник не располагает новым оружием. Лично я уверен, что не располагает. Я не допускаю мысли, чтобы они там настолько продвинулись в этой области. Найти принципиальное решение — может быть; но создать боеспособное оружие, наладить производство? Нет, не могу поверить.
— Вы забываете, кто там сейчас работает.
— Нисколько не забываю. Я ведь сказал, что теоретическое решение проблемы вполне вероятно; но этого мало, согласитесь, формулы в бомбовый отсек не погрузишь, а чтобы воплотить идею в металле, нужно совсем другое. Ни Ферми, ни Сциллард не станут ее воплощать, они не производственники, а где найти таких производственников? Это ведь надо построить заводы, разработать технологию, создать совершенно новую отрасль промышленности…
— Дай бог, — вздохнул Розе. Пошарив в бумагах, он протянул Эриху листок с машинописным текстом. — Но теперь почитайте вот это. Это перевод заметки, напечатанной в «Стокгольме тиднинген» неделю назад… Читайте, читайте вслух…
— «В Соединенных Штатах, — начал читать Эрих, — проводятся исследования с новым типом бомбы. Материалом служит уран, и, когда высвобождаются связанные в этом элементе силы, может быть получено взрывное действие ни с чем не сравнимой мощи. Одна 5-килограммовая бомба делает воронку глубиною в 1 км и радиусом в 40 км. В окружности 150 км все крепкие постройки превращаются в развалины…» Что за собачий бред! И это вы находите достойным внимания? Я не понимаю вас, Пауль. Пусть шведские домохозяйки щекочут себе нервы подобными «сенсациями» — там, мне говорили, вообще обожают читать про ужасы войны, благо Швеции она уже не грозит. Но вы-то должны видеть, что это типичная утка невежественного писаки! Он, видите ли, уже не только измерил воронку, но и бомбу взвесил…
— Да, да, — закивал Розе, — невежество тут налицо, согласен, и дешевая сенсационность тоже, все верно. Но вообще…
— Что «вообще»?
— Вы знаете, я звонил Арденне. Так вот, он тоже обратил внимание на эту заметку и не склонен считать ее полным вздором. Почему-то про нас такой сенсации не состряпают, а? То, что американцы над бомбой работают, не может вызывать сомнений, вопрос лишь — как далеко они нас опередили. Тем более, тут еще эта история с ультиматумом… Может, и совпадение, конечно. Словом, я сам не очень верю, но… чем черт ни шутит, У вас ведь есть в Дрездене близкие? Хотя бы та девушка, чьи бумаги вы мне дали на сохранение. Посоветуйте им уехать на время.
— За пределы ста пятидесяти километров? — Эрих невесело усмехнулся. — Кстати, эти бумаги я, пожалуй, у вас сегодня заберу.
— Пожалуйста, они тут в сейфе, сейчас достанем.
— Или погодите… Нет, пока не надо, пусть еще полежат.
Он задумался, держа в руке листок с переводом. Розе раскрыл тумбу письменного стола, достал глиняную бутылку голландского «болса», два стаканчика.
— Давайте-ка… Я этим лечусь, хорошо помогает.
— Что? Да-да, спасибо. Пауль, скажите мне вот что… Есть у вас какой-нибудь знакомый коммунист?
— Найдем, коли надо. А что это вам вдруг коммунисты понадобились?
— Есть одно дело… Вы бы нас познакомили, если можно? Или даже… пожалуй, мне самому и не обязательно. Вам, наверное, удобнее будет договориться, сейчас я все объясню…
ГЛАВА 8
Условную телеграмму принесли в субботу пятнадцатого, уже поздно вечером.
— Это мне, — сказала Людмила, прочитав текст: «Встречайте воскресенье одиннадцать». — Можно, я завтра уеду, фрау Ильзе?
— Поезжай, разумеется, — та пожала плечами. — Я только удивляюсь, почему бы Эриху не навестить нас здесь, и что это вообще за игра в конспирацию — скоро он потребует, чтобы ты надевала синие очки и привязывала длинную рыжую бороду…
Утром профессор, молчаливый и озабоченный, отвез ее на станцию в хозяйском шарабане.
— В отличие от Ильзе, я понимаю, что это не игра, — сказал он, когда они стояли на платформе, ожидая пригородного поезда, — поэтому будь осторожна, обещай мне.
— Я буду осторожна, — пообещала Людмила, не спросив, чего ей следует остерегаться.
— И постарайся не задерживаться, если сможешь. Скажи Эриху, что у меня все в порядке, пусть он ни о чем не беспокоится.
Подошел поезд. Вдоль платформы пропыхтел маленький паровоз, украшенный выцветшим лозунгом «Колеса должны вращаться для победы», побежали, замедляя ход, обшарпанные зеленые вагоны-»сороконожки», с наружной дверью из каждого купе. Профессор помог Людмиле подняться в пустое отделение, подал ей сумку, захлопнул дверь. Людмила, потянув за оконный ремень, опустила раму и высунулась наружу.
— Скажите фрау Ильзе, что творог я вынесла на ледник! — крикнула она, когда поезд уже тронулся.
Железная дорога бежала по берегу Эльбы, следуя ее прихотливым излучинам среди зеленых холмов, утреннее солнце заглядывало в вагон то справа, то слева. Вниз по течению медленно плыла баржа, навстречу так же неторопливо прошел пароход «Лейпциг», потом пробежала белая моторная лодка, вспарывая сверкающую речную гладь. Людмила смотрела на мирный солнечный ландшафт и думала о том, что, наверное, никогда сам не любил тот, кто первым придумал выражение «несчастная любовь». А глупцы подхватили и повторяют — «счастливая любовь», «несчастная любовь», — как будто это не одно и то же, как будто в настоящей любви можно разделить радость и горе…
Всякая настоящая любовь — счастье, сколько бы горя она ни принесла. Счастье может длиться, и тогда человек счастлив всю жизнь, или оно может оказаться коротким, может оборваться внезапно, и тогда человек остается несчастным. Таким несчастным, что жизнь ему в тягость. Но при чем тут сама любовь? Разве ее вина, что отпущенный срок оказался мал?
Прошлый раз она сказала Эриху, что хорошо, что никто из них не знал заранее друг о друге — предвидеть все это было бы тяжелее. Значит, и сама она в тот день тоже чего-то еще не понимала, чего-то главного, — не понимала, что это уже и есть счастье: просто любить. Сегодня, сейчас, сию минуту, ничего больше не требуя от судьбы, не зная, — и не желая знать! — что будет завтра.
А ведь, наверное, если взглянуть со стороны, их любовь относится к разряду самых несчастных. Еще бы! — любовь без будущего, явно и заведомо обреченная. Будущего у них не было, они оба прекрасно это понимали, недаром они никогда, словно сговорившись, не начинали разговора о том, что будет после войны. Эта тема была для них неприкосновенной, запретной. Они не могли даже мечтать, как испокон веку мечтают все влюбленные, потому что — о чем? О неизбежной разлуке?
Занятая своими мыслями, Людмила не заметила, как проехала половину пути. У Пирны железнодорожное полотно ушло от реки, начались заводские пригороды — Зедлиц, Хейденау с дымящими трубами фабрик и жилыми кварталами унылых одинаковых домов красного кирпича. За Добрицем опять заводов стало поменьше, садов — побольше, промелькнуло зеленое поле ипподрома, станция Дрезден-Рейк, снова улицы, уже шире и наряднее, с невыцветающими довоенными рекламами по брандмауэрам: «Байер», «Хлородонт», «Шоколад „Телль“, „Почему „Юно“ — круглые?“, „Лучшие сигареты — «Мокри“, яркая зелень тополей и платанов, розарии за коваными решетками вилл, перрон станции Дрезден-Штрелен, косо выбегающие из-под мостов трамваи и, наконец, гулкий и пахнущий паровозным дымом полусумрак — после солнца — под закопченными стеклянными сводами вокзала Дрезден-Главный.
Она сошла с трамвая на Постплац, и Эрих догнал ее уже за театром, у садовой ограды.
— Здравствуй, любимая, — сказал он негромко, поравнявшись с ней, и замедлил шаг. — Я пойду вперед, подожду тебя на лестнице. Или поедем куда-нибудь, не заходя домой? Я достал машину, до вечера.
— Зайдем, — отозвалась она, не оборачиваясь. — Мне все равно надо взять почту, ступай…
Он ушел вперед. Людмила нарочно помедлила еще у портала Оранжереи, делая вид, будто разглядывает статую Флоры в нише, потом попыталась прочитать какое-то свеженаклеенное объявление, но не поняла ни слова, так билось сердце, перехватывая дыхание. Увидев, что Эрих скрылся в подъезде, она тоже пошла к дому — сначала не спеша, потом быстрее, потом чуть ли не бегом. Они поцеловались в лифте, благо лампочку в кабине опять кто-то вывинтил, потом в прихожей — тоже полутемной, где поскрипывал под ногами старый паркет и пахло земляникой, которая рассыпалась из ее сумки. Любимая, повторял он, о, любимая, а она опять почти не разбирала его слов — так колотилось сердце, — их и не надо было разбирать, понимать, воспринимать рассудком, они входили прямо в сердце, поэтому-то оно и рвалось. Я так тебя ждала, любимый, так ждала — полтора месяца, нет, больше — пятьдесят дней, ровно семь недель и два дня — позавчера исполнилось семь недель, я считала, Эрих, любимый мой, я ведь так ждала…
— Пусти меня, — прошептала она наконец, пытаясь дотянуться до выключателя, — пусти, милый, я… я не могу больше, мне кажется, я сейчас умру, ну пусти же!
Свет наконец зажегся. Людмила, пряча глаза, присела на корточки, начала подбирать рассыпанные по полу ягоды.
— Помоги мне собрать это, — сказала она так же шепотом, словно кто-то мог услышать их в пустой квартире. — И надо съесть, фра у Ильзе сказала, чтобы съели сразу… иначе испортятся — эта жара… Какой у тебя усталый вид, милый, я боюсь спросить, как ты там живешь, все равно не скажешь правды, но выглядишь ты…
— Просто я не спал по-настоящему. Уже три ночи, понимаешь, и ничего нельзя сделать. Снотворное принимать — бессмысленно, я так наглотался первитина, что теперь ничто не помогает…
— Много работы?
— Да, и… ездить приходится все время, вчера только вернулся из Румынии, до этого был во Франции. А ты сама представляешь, какой сейчас всюду транспорт. В Румынию, правда, летал самолетом, туда и обратно, пристроился к курьеру фельдсвязи…
— Это ведь, наверное, опасно сейчас — летать?
— Здесь-то еще ничего, а на Западе ни одного нашего самолета вообще не увидишь — у союзников полное господство в воздухе… Но, бога ради, не будем об этом. Подставляй, куда высыпать… Ну что, все?
— Вон еще там, сзади. Ты опять на один день?
— Разумеется, и так едва вырвался. Зато я достал здесь машину, до самого вечера.
— Ты ведь говорил, что бензин…
— Это неофициально, — он поднялся с усилием, опираясь на край вешалки.
Людмила испуганно ахнула:
— Господи, Эрих, — зачем же ты нагибался, ну что я за дура! Тебе больно?
— Нет, нет, нисколько. Не обращай внимания, это я так, по привычке. О чем мы говорили? Ах, да. Так я хочу сказать, что у нас легче организовать бочку бензина на черном рынке, чем получить один литр законным путем. Дай все-таки я на тебя посмотрю. Ты выглядишь совсем хорошо — я же говорил, надо жить в деревне. Впрочем, эта проклятая лампочка едва тлеет, выйдем на свет — я хочу тебя видеть.
— Можно посидеть в кабинете, там я недавно убирала, а в столовой и гостиной пыльно и все в чехлах. Побудь здесь, я сейчас — только сполосну ягоды…
Сев на диван, он долго смотрел на бюст Минервы над книжными шкафами, потом откинул голову на спинку и закрыл глаза. Он не знал, правильно ли сделал, что приехал. Это, очевидно, последний его приезд — ну, разве что произойдет какое-нибудь чудо, какое-нибудь исключительное — на грани чуда — стечение обстоятельств. Но маловероятно. Пока что обстоятельства складываются против: срыв за срывом, неудача за неудачей. Вчера, в субботу, провалилась вторая в течение одной недели попытка Штауффенберга — на этот раз в «Волчьем логове». Он вылетел в Растенбург утром, совещание было назначено на 13 часов; в 11.00 Ольбрихт в Берлине запустил «Валькирию». Поднятые по тревоге подразделения были уже на марше, когда в 13.30 Штауффенберг позвонил из «логова», чтобы дать отбой — совещание оказалось таким коротким, что он не успел поставить взрыватель…
А сегодня утром в штабе округа Эриху доверительно сообщили, что на Западном фронте убит Роммель. Как бы ни относиться к «герою пустыни», он был решителен, смел, солдаты действительно души в нем не чаяли; недаром заговорщики в Париже прилагали столько усилий, чтобы заручиться его поддержкой. Теперь эта важнейшая фигура сошла с доски, а кто оставался — трус Клюге? Не пользующийся никакой популярностью у немцев и ненавидимый французами Штюльпнагель? Какое уж тут «чудо»…
Людмила, помыв землянику, вернулась с тарелкой в кабинет и, увидев Эриха с закрытыми глазами, осторожно подошла на цыпочках.
— Я не сплю, садись сюда, — сказал он, не открывая глаз, и протянул руку.
— А я подумала… — она поставила тарелку, села рядом, прижавшись к нему. — Может быть, ты поспишь? Отдохни, а потом мы съездим куда-нибудь, если хочешь…
— Нет, что ты, я не сплю днем. Посмотри на меня, Я до сих пор вижу, как ты на меня посмотрела тогда — я ждал на мостике, помнишь?
— Да, — шепнула она, приложив щеку к его ладони. — Я очень хорошо помню, как ты ждал… Ты там стоял и смотрел в воду, а когда поднял голову и оглянулся, у тебя лицо стало вдруг совсем… мальчишеское, наверное, я не знаю, как точно определить…
— Мальчишеское? Это потому, наверное, что я в тот момент увидел, как ты на меня посмотрела. Я не знаю… это, наверное, звучит как-то… хвастливо, что ли, но мне тогда показалось, что ты вся словно осветилась изнутри.
— Почему хвастливо?
— Ну… получается ведь, будто я допускаю, что ты так обрадовалась, увидев меня.
— Но я действительно обрадовалась… Скажи, о чем ты сейчас подумал?
— А что?
— Я просто увидела в твоих глазах, что тебе — грустно? Нет, другое — тяжело, печально, не знаю, как сказать, — здесь, наверное, много синонимов, да?
— Много, — кивнул он, прижимая к губам ее пальцы. «Скорбно», например; хорошо, что она не знает этого слова. Скорбно. Наверное, лучше было не приезжать — для нее, во всяком случае. Ждала, конечно, но все-таки — уже семь недель, а теперь все заново, и острее… Хотя приехать все равно было необходимо.
— Пока я не забыл, любимая, — сказал он. — Есть одно дело — давай уж с ним покончим сейчас, чтобы потом не думать. Хорошо?
— Да, только ты ешь землянику, ее действительно нельзя оставлять, а мне одной не съесть.
— Спасибо. Спасибо, очень вкусно… Послушай, помнишь, я говорил тебе относительно документов — на всякий случай?
— Да, помню. Фотографии подошли по размеру?
— Вполне. Так вот, Люси… — он поднял с полу портфель, расстегнул пряжки и достал плотный конверт. — Я привез эти бумаги. Здесь их не оставляй — возьми в Шандау, а там спрячешь где-нибудь. Надежно, но чтобы можно было достать в любой момент. Ты меня поняла?
Она кивнула, глядя на него настороженно.
— Эрих, что-нибудь… случилось?
— Пока нет. Значит, так — в этом пакете находится полный комплект документов на имя Гертруды Юргенс, «народной немки» родом с Южной Украины. Здесь все — удостоверение личности, эвакуационный лист с отметками эвакопунктов в Лемберге и Бреслау, продовольственные карточки, деньги. Здесь же найдешь направление в беженский лагерь в Аугсбурге — это в Баварии, недалеко от Мюнхена, — оно служит пропуском и дает право купить железнодорожный билет. Денег тебе должно хватить до конца войны — здесь три тысячи марок.
— Но…
— Погоди! Как я говорил, это сделано в порядке предосторожности — может быть, тебе вообще не придется воспользоваться этими бумагами. Все выяснится в ближайшие дни.
— Но как же я узнаю, Эрих? — спросила она упавшим голосом. Ей все еще казалось, что это не всерьез — чьи-то чужие документы, пропуск в Баварию… Зачем ей Бавария, если он сам говорил, что война скоро кончится?
— Узнаешь, — сказал он. — Узнаешь по радио, из газет, и сама поймешь, как действовать дальше. Больше я тебе ничего сказать не могу, но это все очень серьезно, поэтому, если ты поймешь, что надо бежать, делай это немедленно. Слышишь? Штольницам ты в этом случае ничем не поможешь, твое присутствие может лишь помешать… Да, вот что еще! Из Дрездена лучше уехать не по железной дороге, мало ли что — случайно может встретиться кто-то, кто тебя видел здесь как «восточную работницу», — вероятность минимальная, но к чему рисковать…
— Это мне, — сказала Людмила, прочитав текст: «Встречайте воскресенье одиннадцать». — Можно, я завтра уеду, фрау Ильзе?
— Поезжай, разумеется, — та пожала плечами. — Я только удивляюсь, почему бы Эриху не навестить нас здесь, и что это вообще за игра в конспирацию — скоро он потребует, чтобы ты надевала синие очки и привязывала длинную рыжую бороду…
Утром профессор, молчаливый и озабоченный, отвез ее на станцию в хозяйском шарабане.
— В отличие от Ильзе, я понимаю, что это не игра, — сказал он, когда они стояли на платформе, ожидая пригородного поезда, — поэтому будь осторожна, обещай мне.
— Я буду осторожна, — пообещала Людмила, не спросив, чего ей следует остерегаться.
— И постарайся не задерживаться, если сможешь. Скажи Эриху, что у меня все в порядке, пусть он ни о чем не беспокоится.
Подошел поезд. Вдоль платформы пропыхтел маленький паровоз, украшенный выцветшим лозунгом «Колеса должны вращаться для победы», побежали, замедляя ход, обшарпанные зеленые вагоны-»сороконожки», с наружной дверью из каждого купе. Профессор помог Людмиле подняться в пустое отделение, подал ей сумку, захлопнул дверь. Людмила, потянув за оконный ремень, опустила раму и высунулась наружу.
— Скажите фрау Ильзе, что творог я вынесла на ледник! — крикнула она, когда поезд уже тронулся.
Железная дорога бежала по берегу Эльбы, следуя ее прихотливым излучинам среди зеленых холмов, утреннее солнце заглядывало в вагон то справа, то слева. Вниз по течению медленно плыла баржа, навстречу так же неторопливо прошел пароход «Лейпциг», потом пробежала белая моторная лодка, вспарывая сверкающую речную гладь. Людмила смотрела на мирный солнечный ландшафт и думала о том, что, наверное, никогда сам не любил тот, кто первым придумал выражение «несчастная любовь». А глупцы подхватили и повторяют — «счастливая любовь», «несчастная любовь», — как будто это не одно и то же, как будто в настоящей любви можно разделить радость и горе…
Всякая настоящая любовь — счастье, сколько бы горя она ни принесла. Счастье может длиться, и тогда человек счастлив всю жизнь, или оно может оказаться коротким, может оборваться внезапно, и тогда человек остается несчастным. Таким несчастным, что жизнь ему в тягость. Но при чем тут сама любовь? Разве ее вина, что отпущенный срок оказался мал?
Прошлый раз она сказала Эриху, что хорошо, что никто из них не знал заранее друг о друге — предвидеть все это было бы тяжелее. Значит, и сама она в тот день тоже чего-то еще не понимала, чего-то главного, — не понимала, что это уже и есть счастье: просто любить. Сегодня, сейчас, сию минуту, ничего больше не требуя от судьбы, не зная, — и не желая знать! — что будет завтра.
А ведь, наверное, если взглянуть со стороны, их любовь относится к разряду самых несчастных. Еще бы! — любовь без будущего, явно и заведомо обреченная. Будущего у них не было, они оба прекрасно это понимали, недаром они никогда, словно сговорившись, не начинали разговора о том, что будет после войны. Эта тема была для них неприкосновенной, запретной. Они не могли даже мечтать, как испокон веку мечтают все влюбленные, потому что — о чем? О неизбежной разлуке?
Занятая своими мыслями, Людмила не заметила, как проехала половину пути. У Пирны железнодорожное полотно ушло от реки, начались заводские пригороды — Зедлиц, Хейденау с дымящими трубами фабрик и жилыми кварталами унылых одинаковых домов красного кирпича. За Добрицем опять заводов стало поменьше, садов — побольше, промелькнуло зеленое поле ипподрома, станция Дрезден-Рейк, снова улицы, уже шире и наряднее, с невыцветающими довоенными рекламами по брандмауэрам: «Байер», «Хлородонт», «Шоколад „Телль“, „Почему „Юно“ — круглые?“, „Лучшие сигареты — «Мокри“, яркая зелень тополей и платанов, розарии за коваными решетками вилл, перрон станции Дрезден-Штрелен, косо выбегающие из-под мостов трамваи и, наконец, гулкий и пахнущий паровозным дымом полусумрак — после солнца — под закопченными стеклянными сводами вокзала Дрезден-Главный.
Она сошла с трамвая на Постплац, и Эрих догнал ее уже за театром, у садовой ограды.
— Здравствуй, любимая, — сказал он негромко, поравнявшись с ней, и замедлил шаг. — Я пойду вперед, подожду тебя на лестнице. Или поедем куда-нибудь, не заходя домой? Я достал машину, до вечера.
— Зайдем, — отозвалась она, не оборачиваясь. — Мне все равно надо взять почту, ступай…
Он ушел вперед. Людмила нарочно помедлила еще у портала Оранжереи, делая вид, будто разглядывает статую Флоры в нише, потом попыталась прочитать какое-то свеженаклеенное объявление, но не поняла ни слова, так билось сердце, перехватывая дыхание. Увидев, что Эрих скрылся в подъезде, она тоже пошла к дому — сначала не спеша, потом быстрее, потом чуть ли не бегом. Они поцеловались в лифте, благо лампочку в кабине опять кто-то вывинтил, потом в прихожей — тоже полутемной, где поскрипывал под ногами старый паркет и пахло земляникой, которая рассыпалась из ее сумки. Любимая, повторял он, о, любимая, а она опять почти не разбирала его слов — так колотилось сердце, — их и не надо было разбирать, понимать, воспринимать рассудком, они входили прямо в сердце, поэтому-то оно и рвалось. Я так тебя ждала, любимый, так ждала — полтора месяца, нет, больше — пятьдесят дней, ровно семь недель и два дня — позавчера исполнилось семь недель, я считала, Эрих, любимый мой, я ведь так ждала…
— Пусти меня, — прошептала она наконец, пытаясь дотянуться до выключателя, — пусти, милый, я… я не могу больше, мне кажется, я сейчас умру, ну пусти же!
Свет наконец зажегся. Людмила, пряча глаза, присела на корточки, начала подбирать рассыпанные по полу ягоды.
— Помоги мне собрать это, — сказала она так же шепотом, словно кто-то мог услышать их в пустой квартире. — И надо съесть, фра у Ильзе сказала, чтобы съели сразу… иначе испортятся — эта жара… Какой у тебя усталый вид, милый, я боюсь спросить, как ты там живешь, все равно не скажешь правды, но выглядишь ты…
— Просто я не спал по-настоящему. Уже три ночи, понимаешь, и ничего нельзя сделать. Снотворное принимать — бессмысленно, я так наглотался первитина, что теперь ничто не помогает…
— Много работы?
— Да, и… ездить приходится все время, вчера только вернулся из Румынии, до этого был во Франции. А ты сама представляешь, какой сейчас всюду транспорт. В Румынию, правда, летал самолетом, туда и обратно, пристроился к курьеру фельдсвязи…
— Это ведь, наверное, опасно сейчас — летать?
— Здесь-то еще ничего, а на Западе ни одного нашего самолета вообще не увидишь — у союзников полное господство в воздухе… Но, бога ради, не будем об этом. Подставляй, куда высыпать… Ну что, все?
— Вон еще там, сзади. Ты опять на один день?
— Разумеется, и так едва вырвался. Зато я достал здесь машину, до самого вечера.
— Ты ведь говорил, что бензин…
— Это неофициально, — он поднялся с усилием, опираясь на край вешалки.
Людмила испуганно ахнула:
— Господи, Эрих, — зачем же ты нагибался, ну что я за дура! Тебе больно?
— Нет, нет, нисколько. Не обращай внимания, это я так, по привычке. О чем мы говорили? Ах, да. Так я хочу сказать, что у нас легче организовать бочку бензина на черном рынке, чем получить один литр законным путем. Дай все-таки я на тебя посмотрю. Ты выглядишь совсем хорошо — я же говорил, надо жить в деревне. Впрочем, эта проклятая лампочка едва тлеет, выйдем на свет — я хочу тебя видеть.
— Можно посидеть в кабинете, там я недавно убирала, а в столовой и гостиной пыльно и все в чехлах. Побудь здесь, я сейчас — только сполосну ягоды…
Сев на диван, он долго смотрел на бюст Минервы над книжными шкафами, потом откинул голову на спинку и закрыл глаза. Он не знал, правильно ли сделал, что приехал. Это, очевидно, последний его приезд — ну, разве что произойдет какое-нибудь чудо, какое-нибудь исключительное — на грани чуда — стечение обстоятельств. Но маловероятно. Пока что обстоятельства складываются против: срыв за срывом, неудача за неудачей. Вчера, в субботу, провалилась вторая в течение одной недели попытка Штауффенберга — на этот раз в «Волчьем логове». Он вылетел в Растенбург утром, совещание было назначено на 13 часов; в 11.00 Ольбрихт в Берлине запустил «Валькирию». Поднятые по тревоге подразделения были уже на марше, когда в 13.30 Штауффенберг позвонил из «логова», чтобы дать отбой — совещание оказалось таким коротким, что он не успел поставить взрыватель…
А сегодня утром в штабе округа Эриху доверительно сообщили, что на Западном фронте убит Роммель. Как бы ни относиться к «герою пустыни», он был решителен, смел, солдаты действительно души в нем не чаяли; недаром заговорщики в Париже прилагали столько усилий, чтобы заручиться его поддержкой. Теперь эта важнейшая фигура сошла с доски, а кто оставался — трус Клюге? Не пользующийся никакой популярностью у немцев и ненавидимый французами Штюльпнагель? Какое уж тут «чудо»…
Людмила, помыв землянику, вернулась с тарелкой в кабинет и, увидев Эриха с закрытыми глазами, осторожно подошла на цыпочках.
— Я не сплю, садись сюда, — сказал он, не открывая глаз, и протянул руку.
— А я подумала… — она поставила тарелку, села рядом, прижавшись к нему. — Может быть, ты поспишь? Отдохни, а потом мы съездим куда-нибудь, если хочешь…
— Нет, что ты, я не сплю днем. Посмотри на меня, Я до сих пор вижу, как ты на меня посмотрела тогда — я ждал на мостике, помнишь?
— Да, — шепнула она, приложив щеку к его ладони. — Я очень хорошо помню, как ты ждал… Ты там стоял и смотрел в воду, а когда поднял голову и оглянулся, у тебя лицо стало вдруг совсем… мальчишеское, наверное, я не знаю, как точно определить…
— Мальчишеское? Это потому, наверное, что я в тот момент увидел, как ты на меня посмотрела. Я не знаю… это, наверное, звучит как-то… хвастливо, что ли, но мне тогда показалось, что ты вся словно осветилась изнутри.
— Почему хвастливо?
— Ну… получается ведь, будто я допускаю, что ты так обрадовалась, увидев меня.
— Но я действительно обрадовалась… Скажи, о чем ты сейчас подумал?
— А что?
— Я просто увидела в твоих глазах, что тебе — грустно? Нет, другое — тяжело, печально, не знаю, как сказать, — здесь, наверное, много синонимов, да?
— Много, — кивнул он, прижимая к губам ее пальцы. «Скорбно», например; хорошо, что она не знает этого слова. Скорбно. Наверное, лучше было не приезжать — для нее, во всяком случае. Ждала, конечно, но все-таки — уже семь недель, а теперь все заново, и острее… Хотя приехать все равно было необходимо.
— Пока я не забыл, любимая, — сказал он. — Есть одно дело — давай уж с ним покончим сейчас, чтобы потом не думать. Хорошо?
— Да, только ты ешь землянику, ее действительно нельзя оставлять, а мне одной не съесть.
— Спасибо. Спасибо, очень вкусно… Послушай, помнишь, я говорил тебе относительно документов — на всякий случай?
— Да, помню. Фотографии подошли по размеру?
— Вполне. Так вот, Люси… — он поднял с полу портфель, расстегнул пряжки и достал плотный конверт. — Я привез эти бумаги. Здесь их не оставляй — возьми в Шандау, а там спрячешь где-нибудь. Надежно, но чтобы можно было достать в любой момент. Ты меня поняла?
Она кивнула, глядя на него настороженно.
— Эрих, что-нибудь… случилось?
— Пока нет. Значит, так — в этом пакете находится полный комплект документов на имя Гертруды Юргенс, «народной немки» родом с Южной Украины. Здесь все — удостоверение личности, эвакуационный лист с отметками эвакопунктов в Лемберге и Бреслау, продовольственные карточки, деньги. Здесь же найдешь направление в беженский лагерь в Аугсбурге — это в Баварии, недалеко от Мюнхена, — оно служит пропуском и дает право купить железнодорожный билет. Денег тебе должно хватить до конца войны — здесь три тысячи марок.
— Но…
— Погоди! Как я говорил, это сделано в порядке предосторожности — может быть, тебе вообще не придется воспользоваться этими бумагами. Все выяснится в ближайшие дни.
— Но как же я узнаю, Эрих? — спросила она упавшим голосом. Ей все еще казалось, что это не всерьез — чьи-то чужие документы, пропуск в Баварию… Зачем ей Бавария, если он сам говорил, что война скоро кончится?
— Узнаешь, — сказал он. — Узнаешь по радио, из газет, и сама поймешь, как действовать дальше. Больше я тебе ничего сказать не могу, но это все очень серьезно, поэтому, если ты поймешь, что надо бежать, делай это немедленно. Слышишь? Штольницам ты в этом случае ничем не поможешь, твое присутствие может лишь помешать… Да, вот что еще! Из Дрездена лучше уехать не по железной дороге, мало ли что — случайно может встретиться кто-то, кто тебя видел здесь как «восточную работницу», — вероятность минимальная, но к чему рисковать…