— Извини, получилось и в самом деле не очень ловко, — по лицу фрау Крумхоф промелькнула несмелая улыбка; Людмила подумала, что улыбаться этой женщине случается не часто. — Собственно, я давно должна была тебя вызвать, но задержались с проверкой. Так вот в чем дело… Доктор, как я сказала, просил наших берлинских товарищей тебе помочь. Он рассказал твою историю и просил позаботиться о тебе до конца войны, чтобы ты смогла благополучно вернуться на родину. Ему обещали, что все возможное будет сделано, и мы можем это сделать. В Мариендорфе ты в безопасности, а война долго не продлится. Мы можем помочь тебе выжить, если ты хочешь только этого. Но я подумала, что у тебя — советской девушки, комсомолки… ты ведь комсомолка?
   — Естественно.
   — Ну да, — кивнула фрау Крумхоф. Встав из-за стола, она прошлась по тесному кабинетику, прикрепила кнопкой отогнувшийся угол плаката «Зимней помощи» с изображением солдата в заснеженном окопе и, придвинув стул, села рядом с Людмилой.
   — Так вот, комсомолка Люси Земцоф. Возможно, у тебя есть желание не только пережить эту войну, но и самой сделать что-то для того, чтобы она кончилась скорее. Возможно, ты хочешь внести и свой вклад в то, за что боремся все мы… и за что погиб человек, которого ты любила. В Дрездене, согласись, ты не испытывала особых тягот, не говорю уж об опасности, и жилось тебе, если сравнить с положением других твоих соотечественниц, довольно благополучно…
   — Но, фрау Крумхоф, — горячо заговорила Людмила, перебив инспектрису, — я сама все время — не надо меня уговаривать и стыдить, я уже давно мечтаю только об этом — и не только после гибели Эриха, нет, еще и раньше — в Дрездене, вы правы, я ведь все время сама ощущала, просто вот чувствовала, насколько это было — аморально, если хотите! — совсем ничего не делать, жить как в мирное время…
   — Ну, кое-что сделала и ты, не увлекайся самобичеванием. Переправить лекарства в шталаг — на это, милая моя, тоже не всякая решится.
   — Откуда вы знаете про лекарства? — изумилась Людмила.
   — Не задавай глупых вопросов. Ты думаешь, я начала бы этот разговор, если бы не знала про тебя все решительно? Словом, вот что. Мне поручено выяснить, можем ли мы рассчитывать на тебя в том случае, если возникнет необходимость. Ты поняла?
   — Да, разумеется, я…
   Фрау Крумхоф предостерегающим жестом подняла ладонь.
   — С ответом спешить не надо. Ты вернешься к себе в Мариендорф и хорошенько все обдумаешь. Возможно, такой необходимости вообще не возникнет. Но может случиться и так, что мы о тебе вспомним, тогда ты получишь телеграмму с каким-нибудь не вызывающим подозрений текстом, где будут указаны адрес и дата. Если к тому времени — через месяц, или два, или три, — если ты твердо решишь, что хочешь нам помогать, явишься по указанному адресу в указанный день, и тебе скажут, что делать. Если тебя не будет, мы поймем, что ты решила иначе.
   — Я уже сейчас могу сказать, что приеду по первому вызову!
   — То, что ты можешь сказать сейчас, меня не интересует. Меня интересует, что ты скажешь через месяц, когда поостынешь. Нам нужно решение спокойное, трезвое, тщательно обдуманное и взвешенное с учетом возможностей и обстоятельств. Кстати, по поводу этого твоего головокружения… Ты, насколько я понимаю, была с Дорнбергером близка, — уж не ждешь ли ты ребенка?
   Людмила, прикусив губу, отрицательно мотнула головой.
   — Хорошо хоть на это хватило ума… Да, вот еще что: телеграмма будет подписана «Агнессой» — это мое имя. Других знакомых Агнесс у тебя нет? — а то может получиться путаница. Итак, в принципе мы договорились?
   — Да, фрау Агнесса.
   — Очень хорошо. Вопросы ко мне есть?
   — Да, я хотела бы спросить… Те люди, у которых я жила в Дрездене, — ну, вы знаете, вероятно, профессор Штольниц и его супруга. Может быть, вам о них что-нибудь известно? Они мне, естественно, писать не могут, а профессор — он ведь тоже участвовал, я думаю, во всяком случае он был в курсе, помог мне бежать сразу же после двадцатого, когда начались аресты…
   — Да, я знаю, — прервала ее фрау Агнесса. Она вернулась к своему столу, села, начала перебирать бумаги. — Боюсь, ничего утешительного сообщить не могу, — продолжала она, не глядя на Людмилу. — Профессор Штольниц казнен две недели назад по приговору «народного трибунала» там же, в Дрездене. Я не хотела тебе говорить, Люси Земцоф… Но, пожалуй, надо, чтобы ты знала и об этом.


ГЛАВА 5


   Надзиратель откинул стальную заслонку глазка, заглянул — обитатель камеры No 25 сидел как положено, лицом к двери, держа руки на коленях. Когда в тишине послышалось громкое металлическое клацанье вставляемого в замок ключа, он поднялся с табуретки и близоруко прищурился, поддерживая брюки скованными руками.
   — Шлабрендорф, на выход! — рявкнул надзиратель, распахнув дверь. Заключенный вышел из камеры и привычно остановился, пока замок снова запирали двумя ключами. Зачем надо запирать пустую камеру, он не понимал и часто задавал себе этот вопрос, раз даже не утерпел и спросил надзирателя, но ответа не удостоился.
   Процедура запирания окончилась, последовала команда идти, он пошел. Соседнюю камеру — No 24 — занимает Дитрих Бонхёфер, крупнейший протестантский богослов Германии. Камеру 23-ю — его превосходительство адмирал Канарис. 22-ю — ближайший помощник адмирала, генерал-майор Ганс Остер. 21-ю — доктор Карл Гёрделер. 20-ю — Ульрих фон Хассель, бывший посол в Риме. Какой, однако, у нас тут подобрался beau-monde, [24] меланхолично подумал Шлабрендорф и поддернул сползающие брюки.
   Странно, что их всех не изолировали, опять мелькнуло у него в голове. Этому он тоже не переставал удивляться. Формально заключение считается одиночным — каждый сидит в отдельной камере, но дважды в сутки, утром и вечером, всех водят в общую умывальную комнату. Во время умывания с них не спускают глаз, общение между собой строго запрещено и наказуемо, но полностью ему воспрепятствовать конвоиры, естественно, не могут. Десять-двенадцать человек моются одновременно в тесном помещении, где с шумом льется вода и урчат трубы, — в общем-то, всегда есть возможность оказаться рядом с кем нужно и украдкой шепнуть или услышать словечко-другое. Не менее удобное место встреч — бомбоубежище, куда во время налетов загоняют всех заключенных. Какой-то остряк (из него, видно, еще не успели выбить чувство юмора) назвал тюремный бункер «Клубом господ».
   Посильную помощь оказывают также тюремные уборщики из уголовных. Есть среди них и осведомители, но те, как правило, известны поименно; обычно же кальфакторы за небольшую мзду, а то и просто из чувства тюремной солидарности охотно сообщают внешние новости, информируют о появлении новых «жильцов», передают устные сообщения из камеры в камеру…
   В сопровождении конвоира Шлабрендорф долго шел по коридору, потом был поворот, лестница наверх, опять коридор — уже не такой тихий и потеплее: ближе к поверхности. Холод и могильная тишина на нижних ярусах внутренней тюрьмы Главного управления имперской безопасности особенно убийственно действовали на свежего человека: попадая туда, арестованный чувствовал себя уже навсегда отрезанным от мира живых, заживо погребенным. «Оставь надежду, всяк сюда входящий…»
   Еще одна лестница — здесь совсем тепло, это уже их царство. Конечно, когда побываешь на допросах с применением второй или третьей степени, возникает как бы обратный рефлекс: тишина и холод там внизу воспринимаются как желанный покой, как отдых, лишь бы дали поспать, набраться сил для следующего раза. И наоборот — комфортная обстановка верхних этажей вызывает страх. Впрочем, последние две недели его оставили в покое — не били, не растягивали на «прокрустовом ложе», даже на пальцы не надевали тисков. Наверное, испугались после того сердечного приступа — не ожидали, да и он сам не ожидал: в тридцать семь лет о сердце еще не думают. Но в данном случае это оказалось весьма кстати.
   Перед знакомой дверью конвоир велел стать лицом к стене. Шлабрендорф стал, привычно нашел правильное положение тела. Главное — равномерно распределить тяжесть на обе ступни. Ни в коем случае не переминаться с ноги на ногу, это обманчивое облегчение, устаешь гораздо скорее. А сколько придется стоять, никогда не знаешь, — то ли пять минут, то ли двадцать, то ли четыре часа. Однажды он выстоял около четырех с половиной — это был рекорд; но прождать у двери следователя час-полтора — вещь обычная. Это входит в программу, как предварительная обработка — разрушение воли к сопротивлению. Когда впервые вызывают на допрос, заключенный весь внутренне напрягается, он готов к худшему и настроен на борьбу. Начни его допрашивать в таком состоянии — ничего не скажет, скорее даст себя забить. А нужно, чтобы этот заряд внутренней энергии потихоньку испарился, растаял. Вызванный думает, что его тут же схватят, начнут выкручивать руки, — чепуха, никому он не нужен, пусть-ка постоит, подождет — полчасика, часик, еще столько же. Когда тебя бьют по лицу, возникает яростная ответная реакция, организм внутренне мобилизуется, а когда просто болят ноги — тут никакой мобилизации не происходит, организм медленно изматывается, силы уходят еще до начала схватки.
   Той же цели отвечает и излюбленная следовательская практика ночных допросов, так называемых конвейерных — предварительно подготовив подследственного ожиданием у двери, его допрашивают в течение часа, потом отводят обратно в камеру, дают уснуть и тут же опять будят на допрос — и весь цикл повторяется три-четыре раза за ночь. Следователи, естественно, сменяют друг друга. А днем в камере спать нельзя, запрещено даже прилечь, можно только сидеть или ходить — семь шагов по диагонали…
   — Входи! — послышалось у него за спиной, одновременно со звуком отворенной двери. Шлабрендорф вошел в кабинет с чувством застигнутости врасплох — ждать почти не пришлось, само по себе это хорошо, но может означать и нечто худшее. Окинув комнату быстрым взглядом, он несколько успокоился: лишних людей не было, за столом сидел его следователь, комиссар Хабеккер. И, конечно, Герти в своем углу, у столика с пишущей машинкой. При пытках, как правило, присутствует больше народу — вахмистр, криминаль-ассистент, иногда врач. Не исключено, конечно, что они появятся позже.
   — Садитесь, Шлабрендорф, — сказал Хабеккер почти добродушным тоном, указывая на прикрепленный к полу стул, в полутора метрах перед столом. Шлабрендорф сел, положил руки на колени и украдкой покосился в угол. Может быть, это не Герти? Без очков он видел плохо, в принципе это могла быть и другая секретарша, в таком же серо-черном мундирчике СД. Нет, все-таки это она, змееныш, ее поза — сидит нога на ногу, покачивает начищенным сапожком…
   Хабеккер долго рылся в бумагах, листал какую-то папку, потом закурил. От запаха табака Шлабрендорф почувствовал головокружение.
   — Ну, так как, — спросил наконец следователь, — расположены мы сегодня говорить правду?
   — Я всегда расположен говорить правду, — с готовностью подтвердил Шлабрендорф и почтительно добавил: — господин криминаль-комиссар.
   — Да, да, еще бы. Всегда расположены говорить правду, но почему-то врете на каждом слове, как…
   — Как грязная скотина, — ангельским голоском подсказала Герти из своего угла.
   — В сущности, да. Увы, Шлабрендорф, это действительно так: вы врете, как грязная скотина. Фрейлейн права. Грубовато сказано, конечно… Вы ведь знаете нынешнюю молодежь, нас с вами воспитывали иначе. Но по сути верно. Сколько это времени я уже с вами бьюсь? Сентябрь, октябрь, ноябрь — да, почти три месяца. И за эти три месяца вы ничем не помогли следствию, вы его только запутываете, только и знаете что отрицать: там не были, того не видели, с тем не встречались… Вы сами юрист, Шлабрендорф, и должны знать, что столь упорное противодействие органам правосудия ни к чему хорошему не приводит. Если вы рассчитываете облегчить этим свое положение, то могу заверить — ошибаетесь. Вы лишь отягощаете его, Шлабрендорф. Вы уже не раз вынуждали нас прибегнуть к методам допроса, которые я в принципе не одобряю…
   — И совершенно напрасно, — послышалось из угла.
   — Помолчите, Герти. Я действительно этого не хотел, Шлабрендорф, но вы сами своим упорством… Кстати, как ваши руки?
   — Уже ничего, господин криминаль-комиссар.
   — Покажите.
   Шлабрендорф встал и, приблизившись к столу, показал руки. Следователь покачал головой, подошла и Герти, овеяв Шлабрендорфа запахом французских духов. Он попытался вспомнить — «Ланвэн»?
   — Шрамов, я думаю, не будет, — сказал Хабеккер. — Вы еще легко отделались… пока.
   — Пару патефонных иголок под ногти, — деловито посоветовала Герти, — и он подписал бы что угодно.
   Шлабрендорф покосился на нее — с виду этакая миловидная белокурая гретхен, пожалуй не старше двадцати. Чего только не увидишь в этом паноптикуме! А ведь он давно считал, что его ничем уже не удивить.
   — Герти, займитесь своим делом, — строго сказал следователь. — Найдите протокол последнего допроса Лендорфа. И вы тоже сядьте…
   Шлабрендорф вернулся на место.
   — Вот и эти наручники, — продолжал Хабеккер, — к чему они вам, скажите на милость, насколько приятнее было бы иметь руки свободными хотя бы на ночь, не правда ли? Поймите, все зависит от вас. Вы, конечно, уже совершили ошибку — огромную ошибку, чуть было не сказал: непоправимую. Вы, человек такого происхождения, связались черт знает с кем…
   Шлабрендорф невольно усмехнулся — можно подумать, Штауффенберг или Эвальд фон Клейст были из батраков…
   — То есть, конечно, главные предатели тоже принадлежали к так называемому «хорошему обществу», — поправился Хабеккер, заметив и правильно истолковав его усмешку. — Дело не в этом. Так или иначе, ошибку вы сделали, но я не считаю ее непоправимой. Напротив, я хотел бы дать вам возможность ее исправить. Почему вы отказываетесь мне помочь?
   — Господин криминаль-комиссар, — сказал Шлабрендорф, — свои действия я не считаю ошибкой: я действовал в соответствии со своими убеждениями, которые во многом расходятся с идеями и практикой национал-социализма. Как юрист, я понимаю и признаю, что совершил государственное преступление, сознательно нарушая ныне действующие законы германского государства. За эта я готов понести наказание в полной мере. Но не вынуждайте меня клеветать на других людей, доискивайтесь до их вины сами, если они действительно в чем-то виновны. А если я невольно оговорю кого-либо из своих знакомых под пыткой, то это будет вынужденный оговор, не имеющий юридической силы.
   — Никто не требует от вас кого-либо оговаривать! Речь идет лишь об установлении истины. Есть факты, которые следствию неясны, и поэтому мне хотелось бы уточнить некоторые обстоятельства.
   — Какие именно?
   — Ну, в частности, меня интересует ваша встреча с графом Лендорфом, имевшая место в середине июня сего года. Этого факта вы не отрицаете?
   — Нет, не отрицаю.
   — Где состоялась встреча?
   — В имении Штейнорт, в Восточной Пруссии.
   — В Восточной Пруссии, — задумчиво повторил Хабеккер. — Не так уж и близко от тогдашней дислокации штаба «Центр», где вы служили. Так, так… А почему, собственно, вам вдруг пришло в голову ехать в гости к Лендорфу?
   — Собственно, не мне. К Лендорфу поехал мой непосредственный начальник, генерал-майор фон Тресков. Я сопровождал его в качестве адъютанта.
   — Так это что же, была служебная командировка?
   — Н-нет, не думаю. Это был частный визит, насколько я понимаю. Дело в том, что Тресков с Лендорфом давно знали друг друга, были в дружеских отношениях…
   — А вы? Вы были с ними в дружеских отношениях?
   — С генерал-майором — да. Насколько, конечно, позволительно говорить о «дружбе» между генералом и лейтенантом. Хеннинг фон Тресков был к тому же значительно старше.
   — А с графом Лендорфом?
   — Обычное светское знакомство, господин криминаль-комиссар.
   — Не очень близкое?
   — Пожалуй, нет.
   — Так, так… Все-таки мне не совсем понятна одна деталь: генерал-майор, начальник оперативного отдела штаба группы армий, в разгар боевых действий вдруг отлучается с места службы и едет с «частным визитом», как вы сами это определили. Причем едет довольно далеко — из Белоруссии в Восточную Пруссию ни много ни мало. А ведь обстановка на участке «Центр» была, помнится, весьма и весьма серьезной. А, Шлабрендорф?
   — Тогда еще нет, господин криминаль-комиссар. Русское наступление началось в пятницу двадцать третьего, если не ошибаюсь, а тогда наблюдались лишь некоторые тревожные признаки…
   — Например?
   — Массированные удары с воздуха по нашим аэродромам в Минске, Барановичах, Белостоке, а также заметная активизация партизанских банд на железных дорогах. Главное, конечно, эти бомбежки. Когда аэродром в Барановичах снова разбомбили через два дня после первого налета, Тресков сказал мне, что русские будут наступать, и очень скоро.
   — И все же поехал в гости?
   — Мне трудно обсуждать действия начальства, господин криминаль-комиссар, но думаю, что в тот день обстановка позволяла генералу отлучиться. Послужной список Хеннинга фон Трескова свидетельствует, что он никогда не манкировал своими служебными обязанностями.
   — Не несите чепуху, Шлабрендорф. Послужной список! Могу вам назвать офицера, чей послужной список можно выставить в Потсдамском музее, настолько он безупречен, — это полковник Штауффенберг. Впрочем, ближе к делу; итак, вы вместе с Тресковом приехали в этот самый, как его… Штейнорт. Граф был дома?
   — Так точно.
   — Он вас ждал, или ваш приезд был для него неожиданностью?
   — Не берусь утверждать, — осторожно ответил Шлабрендорф. — Так или иначе, он был дома…
   — И ждал гостей. Кстати, был там еще кто-нибудь?
   — Я никого не видел, кроме домашних Генриха.
   — Генриха, вы сказали?
   — Я имею в виду графа фон Лендорфа, господин криминаль-комиссар.
   — Я понял, кого вы имеете в виду! Не странно ли, что вы называете по имени человека, с которым у вас, как вы утверждаете, светское и не очень близкое знакомство?
   — В нашем кругу это принято.
   — Ах, вот оно что. Ну, ладно! При разговоре Лендорфа с Тресковом вы присутствовали?
   — Да, разговор шел при мне.
   — И о чем же они беседовали?
   Шлабрендорф не спешил отвечать. С Генрихом они виделись на прошлой неделе в умывальной, и тот успел шепнуть, что факт совещания в Штейнорте отрицать бессмысленно, но о чем шла речь — гестапо не знает. Жаль, что не было возможности хорошо согласовать версии.
   — Вы слышали вопрос?! — заорал Хабеккер. Это тоже входило в его метод: разговаривать с допрашиваемым спокойно, а потом вдруг срываться на крик. Шлабрендорф это уже знал, и особого воздействия вопли на него не производили. Чтобы не разочаровывать следователя, однако, он всякий раз разыгрывал испуг.
   — Д-да, прошу прощения, господин криминаль-комиссар, — заговорил он торопливо, — я просто пытался вспомнить как можно более добросовестно. Все-таки, вы понимаете, обычный застольный разговор, имевший место полгода назад, — тем более, потом такие события! — естественно, не все удержалось в памяти…
   — Послушайте, Шлабрендорф, не разыгрывайте идиота! Генерал-майор Тресков не отлучился бы из штаба накануне русского наступления — о котором он сам вас предупреждал! — ради «обычного застольного разговора»! Зачем он ездил к Лендорфу?
   — Если у генерал-майора и была какая-то скрытая цель поездки, мне об этом ничего не известно.
   — Они уединялись без вас?
   — Ни разу, господин криминаль-комиссар.
   — Значит, весь разговор — с начала до конца — шел в вашем присутствии? Подумайте хорошо, Шлабрендорф, прежде чем ответить на этот вопрос!
   — Естественно, господин криминаль-комиссар, кто же отвечает не подумав. Я присутствовал при всем разговоре генерал-майора с графом Лендорфом.
   — Скажите на милость! Вы только послушайте, Герти, какая вдруг чопорная официальность; только что он называл его Генрихом, а теперь уже «граф Лендорф»!
   — Крутится, как червяк на крючке, — прокомментировала секретарша. — А дерьмовый граф раскололся со второго раза.
   — Помолчите, до этого мы еще не дошли. Итак, Шлабрендорф! Вы, вероятно, кажетесь самому себе этаким героем, но зрелище являете самое жалкое. Нет ничего глупее, чем упорствовать в попытках выгородить соучастника, который вас уже давно продал. Да, да, Шлабрендорф, продал со всеми потрохами — и вас, и вашего Трескова! Итак, о чем они говорили?
   …Действительно — о чем? Знать бы, что на этот вопрос ответил Лендорф, — впрочем, все равно не поверят, даже если бы ответы более или менее совпали. Да он и сам не рассчитывал, что ему поверят, важно было одно — не делать признаний, которые можно зафиксировать в протоколе…
   — Насколько помнится, говорили обо всем понемногу. О хозяйстве — граф жаловался на трудности с рабочей силой… Они с генерал-майором вспоминали каких-то общих знакомых, еще довоенных, имена мне не запомнились, потому что ни одно из них не было мне известно. Ну, и о военном положении, естественно…
   — Точнее!
   — Больше всего говорили о высадке англо-американцев — что она, в общем, оказалась успешной, но Эйзенхауэр слишком медлит, топчется на месте. Тресков сказал, что еще неясно, можно ли это считать оперативным успехом, или он пока не превышает тактического уровня. Говорили также о разгроме финнов севернее Ленинграда и о том, что Финляндия, вероятно, в скором времени вынуждена будет выйти из войны…
   — Понятно. Радовались, так сказать, нашим временным неудачам. Фюрера критиковали?
   — Господин криминаль-комиссар, я мог бы сказать «нет», но ведь вы все равно не поверили бы. Методы верховного военного руководства сейчас и в самом деле вызывают у многих… недоумение.
   — Конкретнее, Шлабрендорф, конкретнее.
   — Я, например, слышал, что утром шестого июня фюрер запретил перебросить в район высадки две танковые дивизии резерва главного командования, потому что астрологи отсоветовали.
   — Астрологи?
   — Ну да, вы же знаете — фюрер с ними консультируется. Так вот, они якобы сказали, что высадка в Нормандии носит отвлекающий характер, а главные силы вторжения будут десантированы в районе Кале или Дюнкерка, чтобы через Бельгию выйти к Аахену кратчайшим путем. Поэтому дивизии РГК пошли на север; потом, правда, их вернули, но было уже поздно.
   — Я не понимаю! — завизжала Герти. — Господин Хабеккер, почему вы позволяете этому предателю изрыгать в вашем присутствии такую гнусную клевету? Ему надо проколоть язык!
   — Ти-ше! — следователь хлопнул по столу ладонью. — Не устраивайте мне тут истерик! Шлабрендорф, это и в самом деле типичные пораженческие слухи. От кого вы их слышали?
   — Вот уж не помню! Возможно, в какой-то компании — в столовой, в казино, где угодно, тогда ведь это было главной темой разговоров…
   — Хорошо, вернемся к вашей поездке в Штейнорт. Значит, если я правильно вас понял, разговор за столом носил общий характер и касался главным образом текущих событий. Планы переворота при этом обсуждались?
   — Нет, господин криминаль-комиссар.
   — Так уж и нет? Судите сами, Шлабрендорф: вы своего участия в заговоре не отрицаете. Лендорф — тоже. Тресков изобличен совершенно неопровержимо, хотя и in articulo mortis. [25] Итак, трое заговорщиков собрались вместе, беседуют о том о сем, но почему-то не касаются главной темы. Вы ведь, если не ошибаюсь, сказали, что посторонних при этом не было? Следовательно, умолчание из осторожности отпадает. Ну? Правдоподобно ли, что вы вдруг «забыли» о своих гнусных планах?
   — Мы действительно их не обсуждали тогда.
   — Ложь! Шлабрендорф, вы опять намеренно запутываете следствие! Мне доподлинно известно, что Тресков для того и встречался с подполковником Лендорфом, чтобы проинструктировать его, дать конкретное задание на день переворота! По сигналу «Валькирия» Лендорф должен был явиться к командующему Первым военным округом в Кенигсберге и убедить того присоединиться к путчистам. Откуда мне это известно? Да из показаний самого Лендорфа, безмозглый вы идиот! Герти, я просил найти протокол, где он?
   Герти подошла к столу и положила перед Хабеккером лист бумаги. Тот пробежал его, бормоча себе под нос и водя пальцем по машинописным строчкам, и сунул Шлабрендорфу.
   — Подойдите сюда! Читайте сами — вот здесь, где отчеркнуто синим карандашом! И взгляните ниже. Вы узнаете подпись Генриха фон Лендорфа?
   Шлабрендорф, взяв протокол обеими руками, поднес его к самому носу, с трудом разобрал отчеркнутый текст, потом стал разглядывать подпись. Подпись была подделана, и даже не очень искусно.
   — Простите, господин криминаль-комиссар, — сказал он с сожалением, — без очков мне трудно утверждать, но подпись выглядит странно — подполковник Лендорф, вероятно, был немного… не в себе, когда это подписывал. Могу я просить об очной ставке?
   — Можете, можете, — с угрозой сказал Хабеккер. — Вы у меня допроситесь, наглец вы этакий, я вот распоряжусь надеть на вас еще и ножные кандалы…
   Герти выразительно вздохнула, явно поражаясь долготерпению начальства. На столе зазвонил телефон, Хабеккер снял трубку, послушал.
   — Ладно, — буркнул он недовольно и стал выбираться из-за стола. — Я скоро вернусь. Вы пока подумайте, Шлабрендорф, взвесьте, как говорится, все «про» и «контра»…