Страница:
— Будем, господа, заканчивать, — сказал Тротт, обмахиваясь сложенной газетой. — Семейный совет слишком уж затянулся, а всем нам завтра работать…
Присутствующие посмеялись — из восьми человек, собравшихся сегодня в квартире Бертольда Штауффенберга, четверых и в самом деле связывали родственные узы: Клаус был родным братом хозяина, Цезарь фон Хофаккер — двоюродным, Петер Йорк фон Вартенбург — племянником. Кроме них и Адама фон Тротт-цу-Зольца, в комнате находились еще Мерц фон Квирнгейм, новый (вместо переведенного к Фромму Штауффенберга) начальник штаба у Ольбрихта, полковник Ганзен из абвера и Фритц Дитлоф фон Шуленбург, так и не сумевший перебраться через линию фронта на Востоке.
— Надеюсь, — сказал полковник Штауффенберг, — что наш совет заслуживает того, чтобы его называли «семейным» в смысле не только кровного родства, но и нашего братства по духу.
— Которое отнюдь не мешает нам спорить до хрипоты по самому пустячному поводу, — заметил Квирнгейм.
Штауффенберг рассмеялся.
— Мой дорогой Мерц! Если вы думаете, что у родных братьев дело обходится без драк, спросите Бертольда, он вам на этот счет может кое-что рассказать. Однако Адам прав; с вашего позволения, я попытаюсь подвести итог тому, что здесь говорилось. Вопрос первый: сроки. Все согласны, что откладывать действие нельзя. До сих нор мы позволяли себе медлить, выжидая стечения благоприятных обстоятельств; одиннадцатого в Берхтесгадене я мог взорвать бомбу, но не сделал этого из-за отсутствия Гиммлера. Очевидно, это было ошибкой. Вчера, правда, выбора у меня не было — я просто не успел, Гитлер неожиданно вышел и уже не возвращался, совещание окончилось без него. На следующем совещании я взорву бомбу в любом случае — независимо от числа и состава присутствующих, лишь бы Гитлер находился в пределах досягаемости. Действовать немедленно нас вынуждает военная обстановка, которая характеризуется сегодня бесспорной уже и совершенно очевидной неспособностью вермахта сдерживать противника не только на Востоке, но и на Западе… Кстати, забыл сказать: известие о гибели Роммеля не подтвердилось. Убиты его адъютант и водитель, фельдмаршала доставили в лазарет в очень тяжелом состоянии, однако он жив…
— Но из игры выбыл, — заметил Йорк.
— Да, к сожалению; поддержка Роммеля очень нам помогла бы. Итак, простой взгляд на карту фронтов убеждает нас, что государственный переворот — единственное, что еще может спасти Германию от тотальной катастрофы, — должен быть осуществлен в ближайшие дни. Иначе он вообще потеряет смысл. Теперь вопрос второй: шансы на успех. Считаю их вполне реальными относительно первой фазы переворота, то есть самого момента захвата власти; здесь все настолько продумано, что осечки быть просто не должно. Меня беспокоит другое: сумеем ли мы эту власть удержать. Господа, мы должны быть предельно трезвы в оценках и прогнозах. Главное, из чего следует исходить, это тот печальный факт, что мы изолированы от немецкого народа и не можем рассчитывать на его поддержку — а может быть, даже и одобрение. Не будем бояться назвать вещи своими именами: то, что мы намерены совершить, это не революция, а типичный дворцовый переворот, и именно так он будет воспринят. Даже в случае успеха! Как только наши имена станут известны — а известны они станут в любом случае, — нас прежде всего воспримут как сборище заядлых реакционеров, поскольку движение наше объединяет в основном представителей самых непопулярных в народе групп немецкого общества, а именно, — Штауффенберг поднял три пальца изуродованной руки и стал загибать их по одному, — крупного чиновничества, высшей финансовой буржуазии и, наконец, офицерской касты. Вот в этом и заключается самая неблагополучная сторона дела, и именно здесь, — я убежден! — именно здесь перед новым правительством встанут основные трудности. Предвидя их, мы попытались — правда, слишком поздно — создать нечто вроде единого общенационального фронта, включая коммунистов. Как бы мы с вами ни относились к марксизму, нельзя закрывать глаза на тот очевидный факт, что в течение последних десяти лет коммунисты были самыми последовательными и непримиримыми противниками режима. Они к тому же тесно связаны с народом…
— Еще теснее — с Москвой…
— Не надо играть словами! Их связь с Москвой естественна и в данном случае совершенно оправдана: и у нас с вами, и у Москвы, и у Лондона с Вашингтоном цель одна общая, и эта цель есть уничтожение национал-социализма как государственной системы.
— Цель Москвы, Клаус, может быть несколько шире: уничтожение Германии как государства.
— Вот в это я не верю, — возразил Штауффенберг. — Именно не верю — это вопрос интуитивного доверия, поскольку ничем более точным здесь оперировать не приходится.
— Доверия Сталину?
— Да, если угодно! Нам с вами, разумеется, ближе и понятнее — и симпатичнее — люди типа Рузвельта и Черчилля. Однако ни от того, ни от другого мы ни разу не услышали ничего подобного сказанному Сталиным: я имею в виду его слова о том, что Гитлеры приходят и уходят, а Германия остается.
— Пропаганда…
— Разумеется, пропаганда! Но именно поэтому слова Сталина и заслуживают внимания. Если он решился на такое высказывание, значит, оно соответствует его целям. Оно мне представляется тем более знаменательным, что было сделано в то же самое время, когда советская печать продолжала кампанию разжигания ненависти к немцам как к противнику — все эти статьи Эренбурга, стихи «Убей немца» и прочее. Если в подобных материалах не всегда четко разграничиваются понятия «немец» и «фашист», то Сталин своими словами как бы заверяет, что война ведется против германского нацизма, но не против германской нации. Заметьте, кстати, что в советской печати ни разу не появлялось призывов к послевоенному расчленению Германии, как того требуют некоторые английские и американские газеты. Однако не будем отвлекаться! Я говорил о попытке наладить сотрудничество с коммунистическим подпольем — она, как вы знаете, сорвалась, гестапо нас опередило, и при этом мы потеряли двух соратников — Лебера и Рейхвейна. Предпринимать дальнейшие шаги в этом направлении уже поздно, следовательно внутри страны мы остаемся в том же качестве изолированно действующей силы. Что касается внешних связей, то они хорошо налажены на Западе и совершенно отсутствуют на Востоке — этого нам уже тоже не изменить. Остается одно: немедленно после переворота мы начинаем переговоры с советским и англо-американским командованием, это пока должны быть переговоры военных с военными, не на правительственном уровне. Итак: устранение фюрера в ближайшие дни, немедленное прекращение огня на всех фронтах и затем Адам отправляется в Лондон, а вы, Фриц, — в Москву. Надеюсь, там еще помнят вашего дядюшку…
После своего перевода в штаб армии резерва Штауффенберг значительно реже виделся с Дорнбергером, разве что иногда случайно в кантине. Именно там они встретились вечером во вторник восемнадцатого: зайдя поужинать, полковник огляделся в поисках более свободного столика и увидел Дорнбергера сидящим в углу под пальмой.
— Вы чертовски меланхолично выглядите рядом с этим растением, Эрих, — сказал он, подойдя. Во внеслужебной обстановке Штауффенберг не поощрял формальное титулование между коллегами по заговору и демонстративно обращался к ним по фамилии или даже просто по имени — к тем, кого знал ближе. — Еще не обслужены? Я тогда присоединюсь, с вашего позволения.
— Садитесь, Клаус.
— У вас неприятности какие-нибудь?
— Те же, что и у всех. Вы, кстати, тоже выглядите не блестяще, я бы сказал. Впрочем, вас спасает энергия.
— Этим и держимся…
Молоденькая кельнерша — кантину ОКХ обслуживали девушки из вспомогательных армейских частей — немедленно подошла принять заказ, увидев, что к хромому капитану подсел сам начальник штаба, да еще к тому же и граф.
— Есть что-нибудь новое? — спросил Эрих, когда Она удалилась.
— Фромм просил подготовить на послезавтра доклад о ходе формирования новых народно-гренадерских дивизий.
— Доклад для совещания в ставке?
— Так точно. Ее, кстати, переводят в Цоссен — русские уже в ста километрах от Растенбурга. Но фюрер пока там.
— Значит, в четверг, — задумчиво произнес Эрих, чертя вилкой на скатерти геометрические фигуры.
— Да, двадцатого. Вылетаем прямо с утра.
— А скажите, Клаус… Спрашивать об этом не ко времени, я понимаю, но все же… Насколько вы верите в успех?
— У меня нет ни тени сомнения, — не задумываясь ответил Штауффенберг. — Хотя, возможно, мы имеем в виду несколько разные вещи. Что вы подразумеваете под успехом?
— Насколько я знаю, под этим словом всегда подразумевалось достижение поставленной цели. Наша цель будет достигнута, если послезавтра некий господин перестанет исполнять все свои функции.
— Вот этого я вам гарантировать не могу, хотя и постараюсь сделать все от меня зависящее. Тут, видите ли, может вмешаться слишком много случайных и непредсказуемых факторов… Вы же знаете, как это бывает. Но вы назвали одну цель: на самом деле их две. Так вот, вторая — главная! — будет нами достигнута в любом случае.
— Клаус, вы начинаете говорить загадками. Что это еще за вторая, главная?
— Моральный пример, Эрих.
— Вот как… Любопытная постановка вопроса, — Эрих усмехнулся. — Я-то всегда считал, что главная наша цель — покончить с войной. Каждый ее лишний месяц, как вам известно, обходится сейчас Германии в двести тысяч жизней. Если война продлится еще год, мы потеряем еще — ни много ни мало — два миллиона. А вы, значит, мыслите отвлеченными категориями морали…
— Нет, почему же. И чисто военными тоже, в конце концов это моя профессия! Но ведь не в них суть, согласитесь… Я Дитриху говорю: помилуй, кто же ходит с такой карты в твоем положении, ты посмотри, что у тебя на руках! Но вы его знаете: иногда бывает упрям как мул — продулся, естественно, капитальнейшим образом…
Кельнерша поставила перед ними две порции гуляша по-венгерски, тарелку с четырьмя тонкими ломтиками хлеба, две бутылки светлого безалкогольного пива и отошла, пожелав господам приятного аппетита.
— Нет, Клаус, вы неисправимы, — заметил Эрих, принимаясь за еду. — Продолжайте, впрочем, я все же хочу понять вашу мысль.
— Она предельно проста, Эрих. Вы не можете не согласиться, что наша цивилизация зашла в тупик. Мы все попросту одичаем, если после этой войны не сумеем вернуться к пониманию каких-то… хотя бы основных, элементарных нравственных принципов, которые давно осмеяны и отброшены за непригодностью. Я думаю, вы согласитесь и с тем, что пора начать о них напоминать, и лучше не на словах, а делом. Почему эти принципы в свое время утратили для нас привлекательность и стали объектом осмеяния — вопрос другой. Тут вина наша общая. Когда в четырнадцатом году преподаватели во всех немецких гимназиях твердили ученикам, что «Dulce et decorum est pro Patria mori» [18], — это была гнусность, потому что высокими словами гнали юношей на бессмысленную и потому преступную, не имеющую никакого оправдания бойню. Неудивительно, что наше с вами поколение в веймарские времена почти поголовно переболело нигилизмом, решив сгоряча, что само понятие Отечества — равно как и многие другие — не заключает в себе ничего, кроме высокопарной лжи и лицемерия… Нынешние господа, не прибегая уже к латинским цитатам, снова сумели сыграть на чувстве патриотизма, снова — и еще гнуснее — использовали его в своих низких целях; попытайтесь себе представить, как это скажется на морали следующего поколения немцев. Эрих, я не люблю громких слов, но попробуем мыслить перспективно — речь идет о духовном здоровье нации, это серьезнее, чем цифры потерь…
— За каждой единицей этих цифр стоит чья-то личная трагедия, — сказал Эрих. — Что может быть серьезнее этого, я не знаю.
— А я знаю: трагедия целого народа, которому грозит обесчеловечиванье. Вот что серьезнее всех личных трагедий, сколько бы их ни было. Поэтому и надо начать возвращать определенным словам и понятиям их подлинный, чистый смысл… мы-то ведь понимаем, что Отечество и в самом деле не пустой звук и что когда человек сознательно и свободно отдает за него жизнь, то это действительно сладостно и почетно…
К ним подсел какой-то майор, заговорил с полковником о делах. Эрих молча попрощался и пошел к выходу. Не знаю, насколько это сладостно, подумал он. И уж, наверное, далеко не всегда почетно; нам, скорее всего, дожидаться посмертных почестей придется долго. В чем Клаус прав, так это в том, что человеку иной раз просто не остается ничего другого — чтобы остаться человеком…
Проходя мимо комнаты Бернардиса, он заглянул и спросил, нет ли на сегодня еще работы.
— На сегодня — все, — ответил тот, — вы свободны как ветер, можете лететь домой и до завтрашнего утра забыть о службе.
— Черта с два о ней забудешь. Я посижу еще у себя, надо кое-что закончить.
Это «кое-что» было письмо, которое он не дописал вчера вечером. Его трудно было начать, сейчас писалось легче — главное было уже сказано. В комнате было тихо, машинистки давно ушли, но по всем этажам огромного здания продолжалась незатихающая ночная жизнь: хлопали двери, слышались телефонные звонки, гудел лифт, кто-то проходил по коридору. Подписавшись и поставив дату, Эрих, не перечитывая, вложил письмо в конверт, заклеил, надписал адрес и задумался, подперев голову кулаком и глядя на подсунутую под настольное стекло цветную открытку с репродукцией «Лукреции Панчатики», кисти маэстро Анжело Бронзино. Посидев так, он придвинул телефонный аппарат и набрал номер редактора Розе.
Через час он был в Тельтове. Знакомый кабинетик показался ему еще более тесным и захламленным, чемоданов в углу заметно прибавилось.
— Еще родственники? — спросил Эрих, взглянув на исцарапанный с продавленной крышкой кофр, затиснутый между письменным столом и шкафом.
— Нет, вдова одного нашего корректора. Бедняга погиб еще под Москвой, а их вот на прошлой неделе… Хорошо хоть, была в это время на работе. Ужинать будете?
— Нет, спасибо, поел на службе. Вот если у вас еще остался тот «болс»…
— Сделайте одолжение, — Розе, оживившись, полез в тумбу стола. — Этим добром меня снабжают более или менее регулярно… пока. Сколько еще времени сможет продержаться Западный фронт?
— Несколько дней назад Роммель говорил о трех неделях. Сделайте поправку на общеизвестную любовь фельдмаршала к сильным выражениям, и вы получите оптимальный срок — месяца два. Так что запасайтесь, Пауль, пока есть время. Ваше счастье, что там нет русских: те не топтались бы седьмую неделю вокруг Кана… Прозит!
— Прозит. Я сейчас слушал Лондон: вчера через Москву провели шестьдесят тысяч наших пленных, взятых в Белоруссии.
— Вот как, — Эрих усмехнулся, допил рюмку одним глотком. — У Сталина чисто восточная слабость к пышным зрелищам. Говорят, каждый свой крупный успех на фронте он отмечает тем, что приказывает устраивать над Кремлем колоссальный фейерверк.
— В Белоруссии действительно такой разгром, как утверждает Лондон?
— Что утверждает Лондон, я не знаю, но группа «Центр» разгромлена полностью. Двадцати восьми дивизий как не бывало. Пауль, у меня к вам еще одна просьба.
— Сколько угодно, — отозвался Розе, подливая ему из глиняной бутылки.
— Есть у вас какой-нибудь приятель — совершенно надежный, но в то же время застрахованный от ареста в случае нашего провала?
— Кого теперь можно считать застрахованным? Впрочем… — Он долго думал, потом кивнул: — Есть, пожалуй. Один священник.
— Он сейчас в Берлине? Тогда вот что… — Эрих достал из кармана кителя запечатанный конверт и протянул Розе — Отдайте ему завтра это письмо. В пятницу утром, не раньше, он должен бросить его в почтовый ящик. У него есть телефон?
— Есть, сейчас найду, — Розе стал листать справочную книгу, нашел и продиктовал номер. — Вы будете ему звонить?
— Да, вечером двадцатого. А если звонка не будет, в пятницу пусть отправляет. Пауль, это очень важно — прошу вас, запишите, чтобы ничего не спутать.
Розе взял листок, четко написал на нем: «Опустить утром в пятницу 21.7.44, если не последует другого распоряжения» — и скрепкой прикрепил листок к конверту.
— Так будет надежнее. А почему это, собственно, господин доктор не желает доверить отправку этого письма мне самому?
— Да потому, что до пятницы господин редактор может вместе с другими «спасителями Германии» оказаться там, откуда писем не отправляют.
— Ну, меня-то за что? Я ведь не из активных, скорее попутчик.
— Классифицировать нас будут потом, сперва посадят. Налейте-ка еще, Пауль…
Они молча выпили, потом Розе ухмыльнулся, поскреб лысину.
— Вообще-то вы правы. Помните, как я вас вербовал прошлой весной?
— Кстати, вы ведь тогда так и не назвали человека, который поручил вам со мной говорить.
— Неужто не назвал? Скажите на милость, запамятовал, значит. Это был некто Шлабрендорф, юрист…
Присутствующие посмеялись — из восьми человек, собравшихся сегодня в квартире Бертольда Штауффенберга, четверых и в самом деле связывали родственные узы: Клаус был родным братом хозяина, Цезарь фон Хофаккер — двоюродным, Петер Йорк фон Вартенбург — племянником. Кроме них и Адама фон Тротт-цу-Зольца, в комнате находились еще Мерц фон Квирнгейм, новый (вместо переведенного к Фромму Штауффенберга) начальник штаба у Ольбрихта, полковник Ганзен из абвера и Фритц Дитлоф фон Шуленбург, так и не сумевший перебраться через линию фронта на Востоке.
— Надеюсь, — сказал полковник Штауффенберг, — что наш совет заслуживает того, чтобы его называли «семейным» в смысле не только кровного родства, но и нашего братства по духу.
— Которое отнюдь не мешает нам спорить до хрипоты по самому пустячному поводу, — заметил Квирнгейм.
Штауффенберг рассмеялся.
— Мой дорогой Мерц! Если вы думаете, что у родных братьев дело обходится без драк, спросите Бертольда, он вам на этот счет может кое-что рассказать. Однако Адам прав; с вашего позволения, я попытаюсь подвести итог тому, что здесь говорилось. Вопрос первый: сроки. Все согласны, что откладывать действие нельзя. До сих нор мы позволяли себе медлить, выжидая стечения благоприятных обстоятельств; одиннадцатого в Берхтесгадене я мог взорвать бомбу, но не сделал этого из-за отсутствия Гиммлера. Очевидно, это было ошибкой. Вчера, правда, выбора у меня не было — я просто не успел, Гитлер неожиданно вышел и уже не возвращался, совещание окончилось без него. На следующем совещании я взорву бомбу в любом случае — независимо от числа и состава присутствующих, лишь бы Гитлер находился в пределах досягаемости. Действовать немедленно нас вынуждает военная обстановка, которая характеризуется сегодня бесспорной уже и совершенно очевидной неспособностью вермахта сдерживать противника не только на Востоке, но и на Западе… Кстати, забыл сказать: известие о гибели Роммеля не подтвердилось. Убиты его адъютант и водитель, фельдмаршала доставили в лазарет в очень тяжелом состоянии, однако он жив…
— Но из игры выбыл, — заметил Йорк.
— Да, к сожалению; поддержка Роммеля очень нам помогла бы. Итак, простой взгляд на карту фронтов убеждает нас, что государственный переворот — единственное, что еще может спасти Германию от тотальной катастрофы, — должен быть осуществлен в ближайшие дни. Иначе он вообще потеряет смысл. Теперь вопрос второй: шансы на успех. Считаю их вполне реальными относительно первой фазы переворота, то есть самого момента захвата власти; здесь все настолько продумано, что осечки быть просто не должно. Меня беспокоит другое: сумеем ли мы эту власть удержать. Господа, мы должны быть предельно трезвы в оценках и прогнозах. Главное, из чего следует исходить, это тот печальный факт, что мы изолированы от немецкого народа и не можем рассчитывать на его поддержку — а может быть, даже и одобрение. Не будем бояться назвать вещи своими именами: то, что мы намерены совершить, это не революция, а типичный дворцовый переворот, и именно так он будет воспринят. Даже в случае успеха! Как только наши имена станут известны — а известны они станут в любом случае, — нас прежде всего воспримут как сборище заядлых реакционеров, поскольку движение наше объединяет в основном представителей самых непопулярных в народе групп немецкого общества, а именно, — Штауффенберг поднял три пальца изуродованной руки и стал загибать их по одному, — крупного чиновничества, высшей финансовой буржуазии и, наконец, офицерской касты. Вот в этом и заключается самая неблагополучная сторона дела, и именно здесь, — я убежден! — именно здесь перед новым правительством встанут основные трудности. Предвидя их, мы попытались — правда, слишком поздно — создать нечто вроде единого общенационального фронта, включая коммунистов. Как бы мы с вами ни относились к марксизму, нельзя закрывать глаза на тот очевидный факт, что в течение последних десяти лет коммунисты были самыми последовательными и непримиримыми противниками режима. Они к тому же тесно связаны с народом…
— Еще теснее — с Москвой…
— Не надо играть словами! Их связь с Москвой естественна и в данном случае совершенно оправдана: и у нас с вами, и у Москвы, и у Лондона с Вашингтоном цель одна общая, и эта цель есть уничтожение национал-социализма как государственной системы.
— Цель Москвы, Клаус, может быть несколько шире: уничтожение Германии как государства.
— Вот в это я не верю, — возразил Штауффенберг. — Именно не верю — это вопрос интуитивного доверия, поскольку ничем более точным здесь оперировать не приходится.
— Доверия Сталину?
— Да, если угодно! Нам с вами, разумеется, ближе и понятнее — и симпатичнее — люди типа Рузвельта и Черчилля. Однако ни от того, ни от другого мы ни разу не услышали ничего подобного сказанному Сталиным: я имею в виду его слова о том, что Гитлеры приходят и уходят, а Германия остается.
— Пропаганда…
— Разумеется, пропаганда! Но именно поэтому слова Сталина и заслуживают внимания. Если он решился на такое высказывание, значит, оно соответствует его целям. Оно мне представляется тем более знаменательным, что было сделано в то же самое время, когда советская печать продолжала кампанию разжигания ненависти к немцам как к противнику — все эти статьи Эренбурга, стихи «Убей немца» и прочее. Если в подобных материалах не всегда четко разграничиваются понятия «немец» и «фашист», то Сталин своими словами как бы заверяет, что война ведется против германского нацизма, но не против германской нации. Заметьте, кстати, что в советской печати ни разу не появлялось призывов к послевоенному расчленению Германии, как того требуют некоторые английские и американские газеты. Однако не будем отвлекаться! Я говорил о попытке наладить сотрудничество с коммунистическим подпольем — она, как вы знаете, сорвалась, гестапо нас опередило, и при этом мы потеряли двух соратников — Лебера и Рейхвейна. Предпринимать дальнейшие шаги в этом направлении уже поздно, следовательно внутри страны мы остаемся в том же качестве изолированно действующей силы. Что касается внешних связей, то они хорошо налажены на Западе и совершенно отсутствуют на Востоке — этого нам уже тоже не изменить. Остается одно: немедленно после переворота мы начинаем переговоры с советским и англо-американским командованием, это пока должны быть переговоры военных с военными, не на правительственном уровне. Итак: устранение фюрера в ближайшие дни, немедленное прекращение огня на всех фронтах и затем Адам отправляется в Лондон, а вы, Фриц, — в Москву. Надеюсь, там еще помнят вашего дядюшку…
После своего перевода в штаб армии резерва Штауффенберг значительно реже виделся с Дорнбергером, разве что иногда случайно в кантине. Именно там они встретились вечером во вторник восемнадцатого: зайдя поужинать, полковник огляделся в поисках более свободного столика и увидел Дорнбергера сидящим в углу под пальмой.
— Вы чертовски меланхолично выглядите рядом с этим растением, Эрих, — сказал он, подойдя. Во внеслужебной обстановке Штауффенберг не поощрял формальное титулование между коллегами по заговору и демонстративно обращался к ним по фамилии или даже просто по имени — к тем, кого знал ближе. — Еще не обслужены? Я тогда присоединюсь, с вашего позволения.
— Садитесь, Клаус.
— У вас неприятности какие-нибудь?
— Те же, что и у всех. Вы, кстати, тоже выглядите не блестяще, я бы сказал. Впрочем, вас спасает энергия.
— Этим и держимся…
Молоденькая кельнерша — кантину ОКХ обслуживали девушки из вспомогательных армейских частей — немедленно подошла принять заказ, увидев, что к хромому капитану подсел сам начальник штаба, да еще к тому же и граф.
— Есть что-нибудь новое? — спросил Эрих, когда Она удалилась.
— Фромм просил подготовить на послезавтра доклад о ходе формирования новых народно-гренадерских дивизий.
— Доклад для совещания в ставке?
— Так точно. Ее, кстати, переводят в Цоссен — русские уже в ста километрах от Растенбурга. Но фюрер пока там.
— Значит, в четверг, — задумчиво произнес Эрих, чертя вилкой на скатерти геометрические фигуры.
— Да, двадцатого. Вылетаем прямо с утра.
— А скажите, Клаус… Спрашивать об этом не ко времени, я понимаю, но все же… Насколько вы верите в успех?
— У меня нет ни тени сомнения, — не задумываясь ответил Штауффенберг. — Хотя, возможно, мы имеем в виду несколько разные вещи. Что вы подразумеваете под успехом?
— Насколько я знаю, под этим словом всегда подразумевалось достижение поставленной цели. Наша цель будет достигнута, если послезавтра некий господин перестанет исполнять все свои функции.
— Вот этого я вам гарантировать не могу, хотя и постараюсь сделать все от меня зависящее. Тут, видите ли, может вмешаться слишком много случайных и непредсказуемых факторов… Вы же знаете, как это бывает. Но вы назвали одну цель: на самом деле их две. Так вот, вторая — главная! — будет нами достигнута в любом случае.
— Клаус, вы начинаете говорить загадками. Что это еще за вторая, главная?
— Моральный пример, Эрих.
— Вот как… Любопытная постановка вопроса, — Эрих усмехнулся. — Я-то всегда считал, что главная наша цель — покончить с войной. Каждый ее лишний месяц, как вам известно, обходится сейчас Германии в двести тысяч жизней. Если война продлится еще год, мы потеряем еще — ни много ни мало — два миллиона. А вы, значит, мыслите отвлеченными категориями морали…
— Нет, почему же. И чисто военными тоже, в конце концов это моя профессия! Но ведь не в них суть, согласитесь… Я Дитриху говорю: помилуй, кто же ходит с такой карты в твоем положении, ты посмотри, что у тебя на руках! Но вы его знаете: иногда бывает упрям как мул — продулся, естественно, капитальнейшим образом…
Кельнерша поставила перед ними две порции гуляша по-венгерски, тарелку с четырьмя тонкими ломтиками хлеба, две бутылки светлого безалкогольного пива и отошла, пожелав господам приятного аппетита.
— Нет, Клаус, вы неисправимы, — заметил Эрих, принимаясь за еду. — Продолжайте, впрочем, я все же хочу понять вашу мысль.
— Она предельно проста, Эрих. Вы не можете не согласиться, что наша цивилизация зашла в тупик. Мы все попросту одичаем, если после этой войны не сумеем вернуться к пониманию каких-то… хотя бы основных, элементарных нравственных принципов, которые давно осмеяны и отброшены за непригодностью. Я думаю, вы согласитесь и с тем, что пора начать о них напоминать, и лучше не на словах, а делом. Почему эти принципы в свое время утратили для нас привлекательность и стали объектом осмеяния — вопрос другой. Тут вина наша общая. Когда в четырнадцатом году преподаватели во всех немецких гимназиях твердили ученикам, что «Dulce et decorum est pro Patria mori» [18], — это была гнусность, потому что высокими словами гнали юношей на бессмысленную и потому преступную, не имеющую никакого оправдания бойню. Неудивительно, что наше с вами поколение в веймарские времена почти поголовно переболело нигилизмом, решив сгоряча, что само понятие Отечества — равно как и многие другие — не заключает в себе ничего, кроме высокопарной лжи и лицемерия… Нынешние господа, не прибегая уже к латинским цитатам, снова сумели сыграть на чувстве патриотизма, снова — и еще гнуснее — использовали его в своих низких целях; попытайтесь себе представить, как это скажется на морали следующего поколения немцев. Эрих, я не люблю громких слов, но попробуем мыслить перспективно — речь идет о духовном здоровье нации, это серьезнее, чем цифры потерь…
— За каждой единицей этих цифр стоит чья-то личная трагедия, — сказал Эрих. — Что может быть серьезнее этого, я не знаю.
— А я знаю: трагедия целого народа, которому грозит обесчеловечиванье. Вот что серьезнее всех личных трагедий, сколько бы их ни было. Поэтому и надо начать возвращать определенным словам и понятиям их подлинный, чистый смысл… мы-то ведь понимаем, что Отечество и в самом деле не пустой звук и что когда человек сознательно и свободно отдает за него жизнь, то это действительно сладостно и почетно…
К ним подсел какой-то майор, заговорил с полковником о делах. Эрих молча попрощался и пошел к выходу. Не знаю, насколько это сладостно, подумал он. И уж, наверное, далеко не всегда почетно; нам, скорее всего, дожидаться посмертных почестей придется долго. В чем Клаус прав, так это в том, что человеку иной раз просто не остается ничего другого — чтобы остаться человеком…
Проходя мимо комнаты Бернардиса, он заглянул и спросил, нет ли на сегодня еще работы.
— На сегодня — все, — ответил тот, — вы свободны как ветер, можете лететь домой и до завтрашнего утра забыть о службе.
— Черта с два о ней забудешь. Я посижу еще у себя, надо кое-что закончить.
Это «кое-что» было письмо, которое он не дописал вчера вечером. Его трудно было начать, сейчас писалось легче — главное было уже сказано. В комнате было тихо, машинистки давно ушли, но по всем этажам огромного здания продолжалась незатихающая ночная жизнь: хлопали двери, слышались телефонные звонки, гудел лифт, кто-то проходил по коридору. Подписавшись и поставив дату, Эрих, не перечитывая, вложил письмо в конверт, заклеил, надписал адрес и задумался, подперев голову кулаком и глядя на подсунутую под настольное стекло цветную открытку с репродукцией «Лукреции Панчатики», кисти маэстро Анжело Бронзино. Посидев так, он придвинул телефонный аппарат и набрал номер редактора Розе.
Через час он был в Тельтове. Знакомый кабинетик показался ему еще более тесным и захламленным, чемоданов в углу заметно прибавилось.
— Еще родственники? — спросил Эрих, взглянув на исцарапанный с продавленной крышкой кофр, затиснутый между письменным столом и шкафом.
— Нет, вдова одного нашего корректора. Бедняга погиб еще под Москвой, а их вот на прошлой неделе… Хорошо хоть, была в это время на работе. Ужинать будете?
— Нет, спасибо, поел на службе. Вот если у вас еще остался тот «болс»…
— Сделайте одолжение, — Розе, оживившись, полез в тумбу стола. — Этим добром меня снабжают более или менее регулярно… пока. Сколько еще времени сможет продержаться Западный фронт?
— Несколько дней назад Роммель говорил о трех неделях. Сделайте поправку на общеизвестную любовь фельдмаршала к сильным выражениям, и вы получите оптимальный срок — месяца два. Так что запасайтесь, Пауль, пока есть время. Ваше счастье, что там нет русских: те не топтались бы седьмую неделю вокруг Кана… Прозит!
— Прозит. Я сейчас слушал Лондон: вчера через Москву провели шестьдесят тысяч наших пленных, взятых в Белоруссии.
— Вот как, — Эрих усмехнулся, допил рюмку одним глотком. — У Сталина чисто восточная слабость к пышным зрелищам. Говорят, каждый свой крупный успех на фронте он отмечает тем, что приказывает устраивать над Кремлем колоссальный фейерверк.
— В Белоруссии действительно такой разгром, как утверждает Лондон?
— Что утверждает Лондон, я не знаю, но группа «Центр» разгромлена полностью. Двадцати восьми дивизий как не бывало. Пауль, у меня к вам еще одна просьба.
— Сколько угодно, — отозвался Розе, подливая ему из глиняной бутылки.
— Есть у вас какой-нибудь приятель — совершенно надежный, но в то же время застрахованный от ареста в случае нашего провала?
— Кого теперь можно считать застрахованным? Впрочем… — Он долго думал, потом кивнул: — Есть, пожалуй. Один священник.
— Он сейчас в Берлине? Тогда вот что… — Эрих достал из кармана кителя запечатанный конверт и протянул Розе — Отдайте ему завтра это письмо. В пятницу утром, не раньше, он должен бросить его в почтовый ящик. У него есть телефон?
— Есть, сейчас найду, — Розе стал листать справочную книгу, нашел и продиктовал номер. — Вы будете ему звонить?
— Да, вечером двадцатого. А если звонка не будет, в пятницу пусть отправляет. Пауль, это очень важно — прошу вас, запишите, чтобы ничего не спутать.
Розе взял листок, четко написал на нем: «Опустить утром в пятницу 21.7.44, если не последует другого распоряжения» — и скрепкой прикрепил листок к конверту.
— Так будет надежнее. А почему это, собственно, господин доктор не желает доверить отправку этого письма мне самому?
— Да потому, что до пятницы господин редактор может вместе с другими «спасителями Германии» оказаться там, откуда писем не отправляют.
— Ну, меня-то за что? Я ведь не из активных, скорее попутчик.
— Классифицировать нас будут потом, сперва посадят. Налейте-ка еще, Пауль…
Они молча выпили, потом Розе ухмыльнулся, поскреб лысину.
— Вообще-то вы правы. Помните, как я вас вербовал прошлой весной?
— Кстати, вы ведь тогда так и не назвали человека, который поручил вам со мной говорить.
— Неужто не назвал? Скажите на милость, запамятовал, значит. Это был некто Шлабрендорф, юрист…
ГЛАВА 2
Переоборудованный для нужд фельдсвязи бомбардировщик «Хейнкель-111» приземлился на аэродроме Растенбург в одиннадцатом часу утра. Умолкли двигатели, солдаты аэродромной команды сунули под колеса колодки, в днище фюзеляжа, позади остекления штурманской кабины, открылся люк, высунулась алюминиевая лесенка, по ней, осторожно нащупывая каждую ступеньку, стали спускаться ноги в сверкающих твердыми голенищами сапогах и генеральских — с двойным алым лампасом — бриджах. За генералом из самолета вышли еще два офицера.
Один из прибывших, полковник с неподвижно висящим протезом правой руки и черной повязкой на глазу, поблагодарил спрыгнувшего следом летчика за благополучный полет и попросил держать машину в готовности к обратному вылету после полудня.
— Нет-нет, спасибо, ефрейтор, это не тяжело, — сказал он водителю, который хотел поднести к автомобилю его портфель. Точно такой же — большой, новый, желтой добротной кожи — был и у прилетевшего с ним лейтенанта.
Открытый военный «мерседес» описал дугу по летному полю и, миновав аэродромный КПП, помчался по прямой бетонированной дороге, проложенной через старый сосновый лес. Через несколько минут они подкатили к западному караулу внешней зоны ограждения «Волчьего логова».
Во внутренней зоне их встретил комендант. Он сам вписал прибывших в книгу — генерал-майор Штифф, полковник граф фон Штауффенберг, обер-лейтенант фон Хефтен, пометил дату и точное время: 20.7.44, 10 час. 32 мин.
— Вас, полковник, генерал-фельдмаршал Кейтель просил быть у него в двенадцать ноль-ноль, — сказал он, обращаясь к Штауффенбергу. — А пока, если господа желают позавтракать, мой адъютант проводит вас в казино…
Следом за ротмистром фон Мёллендорфом они направились к казино. Штауффенберг поглядывал по сторонам — он уже не первый раз посещал ставку, но привыкнуть к виду внутренней зоны было трудно. Тишина, нарушаемая лишь лаем собак на псарне, безлюдье, мощные циклопические стены бункеров, варварски размалеванные огромными зигзагами и змеистыми полосами камуфляжа по грубой шероховатой поверхности неоштукатуренного бетона, — все это напоминало декорацию к фантастическому фильму ужасов и выглядело угнетающе мрачно даже таким солнечным июльским утром; да, можно себе представить, подумал Штауффенберг, как это смотрится в ненастную погоду или зимой, когда воет метель… Говорят, Гитлер сам принимал участие в проектировании своего «логова» — что ж, тут видел своего рода извращенный артистизм, утонченность с обратным знаком — пожалуй, только болезненная фантазия несостоявшегося художника могла подсказать облик этой нацистской валгаллы. Глухие стены, валуноподобно округленные по углам и верхнему краю, вздымались на высоту десятка метров — примерно три этажа; и еще, говорят, не менее пяти подземных ярусов в каждом бункере. Штауффенберг приподнял в руке портфель, словно взвешивая неощутимую тяжесть огромной разрушительной энергии, запресованной в килограммовый брусок гексита. Увидеть бы, как это рванет — там, внизу, под многометровой толщей монолитного железобетона, замешенного на стальной стружке…
За завтраком в полупустом зале казино полковник был непринужденно весел, добродушно подшучивал над своим адъютантом, посочувствовал фон Мёллендорфу, который стал жаловаться на собачью тоску в этой мазурской глуши, и рассказал несколько столичных анекдотов. В половине двенадцатого он поднялся, сказав, что опаздывать к «старому господину» не годится, а ему, перед тем как идти к Кейтелю, надо еще повидать генералов Буле и Фельгибеля. Хефтен остался допивать кофе с ротмистром.
Фельгибель, начальник узла связи ставки, был участником заговора. Зайдя к нему, Штауффенберг еще раз уточнил детали: немедленно после взрыва надо сообщить Ольбрихту, что дело сделано, и затем блокировать все каналы связи — хотя бы на три-четыре часа ставка должна быть полностью отрезана от внешнего мира. Фельгибель заверил, что блокада будет полной; неизвестно, как долго удастся ее удержать, но он сделает все возможное.
Ровно в полдень адъютант Кейтеля фон Фрейенд пригласил Штауффенберга в кабинет начальника штаба ОКВ. Тот встретил полковника с обычной своей суховатой любезностью, поинтересовался некоторыми цифровыми данными доклада, записал их себе в настольный блокнот.
— Кое-что здесь следует еще дополнительно уточнить, господин генерал-фельдмаршал, — сказал Штауффенберг. — Мне обещали позвонить из Берлина перед самым совещанием, утром этих данных еще не было.
— Хорошо, но только учтите, что времени у вас осталось уже совсем мало — совещание начнется раньше, — сказал Кейтель. — Сегодня прибывает дуче, поэтому к четырнадцати часам фюрер хочет быть свободным от текущих дел. Собственно, нам уже пора…
Он посмотрел на часы и стал неторопливо выбираться из-за стола. Штауффенберг почтительно отступил к двери, пропуская фельдмаршала.
…Черт побери, это уже осложнение: из точно разработанного графика действий выпадает целых сорок минут, и сейчас им с Вернером необходимо остаться наедине, чтобы установить взрыватель… Выйдя следом за Кейтелем из бункера ОКВ, Штауффенберг оглянулся, щурясь от солнца, и к своему облегчению увидел Хефтена с его портфелем, быстрым шагом идущего со стороны казино.
— Господин генерал-фельдмаршал, прошу позволения отлучиться на пять минут, — сказал он. — Мне необходимо освежиться, переменить сорочку — мы ведь прямо с аэродрома, а сегодня такая жара — я думал, успею до начала совещания…
— Ну, хорошо, ступайте, только поскорее, — с оттенком досады кивнул Кейтель. Его адъютант проводил полковника и Хефтена в свою комнату и вышел.
Запершись, они вытащили бомбу из портфеля Штауффенберга, развернули обертку из плотной крафт-бумаги, Хефтен достал плоскогубцы.
— Погодите, Вернер, — сказал полковник. — Я, пожалуй, возьму с собой и тот — все-таки надежнее будет…
Из портфеля Хефтена вынули второй заряд, развернули, проверили. Когда начали засовывать обе бомбы в портфель Штауффенберга, оказалось, что они там не помещаются.
Тем временем к ожидавшему снаружи майору Фрейенду подошел дежурный телефонист и доложил, что полковника Штауффенберга просят позвонить на узел связи.
— Вы знаете, где моя комната? Полковник находится там, подите и скажите это ему, — велел майор.
Телефонист постучал в дверь майорской комнаты, оттуда не сразу спросили «в чем дело?», потом замок щелкнул и коренастый обер-лейтенант с расстроенным лицом распахнул дверь. Телефонист, вытянувшись, отрапортовал поручение, он успел заметить внутри комнаты раскрытый портфель на койке и кучу оберточной бумаги.
— Спасибо, я позвоню, — сказал полковник, вытаскивая что-то из портфеля, — вы свободны.
— Так что будем делать? — спросил Хефтен, заперев дверь за солдатом.
— Черт с ним, пойду с одной. В конце концов, это уже перестраховка — в такой железобетонной пещере достаточно взорвать ручную гранату, чтобы там не осталось ничего живого… — Он посмотрел на ручные часы — Быстрее, уже двенадцать двадцать семь. Ломайте капсюль!
Обер-лейтенант открыл заглушку на торцевой стенке уже вложенной в портфель бомбы и, взявшись плоскогубцами за поблескивающий в отверстии латунный стержень, сдавил его резким нажатием. Внутри хрустнуло стекло.
Когда они вышли наружу, Кейтель, не дождавшись, ушел уже далеко вперед. Фон Фрейенд сделал нетерпеливый жест — скорее, скорее!
— Бога ради, господин полковник, фюрер уже на месте, мы опаздываем…
— Да, да, идем, — Штауффенберг обернулся к Хефтену. — Никуда не отлучайтесь от машины: совещание будет коротким и мы немедленно вылетаем обратно…
Хефтен козырнул и скрылся за углом, Штауффенберг с Фрейендом быстро пошли по бетонированной дорожке Когда майор миновал поворот к бункеру Гитлера, Штауффенберг удивленно спросил:
— А что, разве сегодня не там?
— Нет, фюрер распорядился провести совещание в картографическом бараке. В бункере что-то не ладится с вентиляцией…
Штауффенберг озабоченно нахмурился — еще одно отклонение от плана, на этот раз более серьезное: мощность заряда была рассчитана на убойное действие взрывной волны в замкнутом пространстве с особо прочными стенами. А вторая бомба осталась у Вернера…
Один из прибывших, полковник с неподвижно висящим протезом правой руки и черной повязкой на глазу, поблагодарил спрыгнувшего следом летчика за благополучный полет и попросил держать машину в готовности к обратному вылету после полудня.
— Нет-нет, спасибо, ефрейтор, это не тяжело, — сказал он водителю, который хотел поднести к автомобилю его портфель. Точно такой же — большой, новый, желтой добротной кожи — был и у прилетевшего с ним лейтенанта.
Открытый военный «мерседес» описал дугу по летному полю и, миновав аэродромный КПП, помчался по прямой бетонированной дороге, проложенной через старый сосновый лес. Через несколько минут они подкатили к западному караулу внешней зоны ограждения «Волчьего логова».
Во внутренней зоне их встретил комендант. Он сам вписал прибывших в книгу — генерал-майор Штифф, полковник граф фон Штауффенберг, обер-лейтенант фон Хефтен, пометил дату и точное время: 20.7.44, 10 час. 32 мин.
— Вас, полковник, генерал-фельдмаршал Кейтель просил быть у него в двенадцать ноль-ноль, — сказал он, обращаясь к Штауффенбергу. — А пока, если господа желают позавтракать, мой адъютант проводит вас в казино…
Следом за ротмистром фон Мёллендорфом они направились к казино. Штауффенберг поглядывал по сторонам — он уже не первый раз посещал ставку, но привыкнуть к виду внутренней зоны было трудно. Тишина, нарушаемая лишь лаем собак на псарне, безлюдье, мощные циклопические стены бункеров, варварски размалеванные огромными зигзагами и змеистыми полосами камуфляжа по грубой шероховатой поверхности неоштукатуренного бетона, — все это напоминало декорацию к фантастическому фильму ужасов и выглядело угнетающе мрачно даже таким солнечным июльским утром; да, можно себе представить, подумал Штауффенберг, как это смотрится в ненастную погоду или зимой, когда воет метель… Говорят, Гитлер сам принимал участие в проектировании своего «логова» — что ж, тут видел своего рода извращенный артистизм, утонченность с обратным знаком — пожалуй, только болезненная фантазия несостоявшегося художника могла подсказать облик этой нацистской валгаллы. Глухие стены, валуноподобно округленные по углам и верхнему краю, вздымались на высоту десятка метров — примерно три этажа; и еще, говорят, не менее пяти подземных ярусов в каждом бункере. Штауффенберг приподнял в руке портфель, словно взвешивая неощутимую тяжесть огромной разрушительной энергии, запресованной в килограммовый брусок гексита. Увидеть бы, как это рванет — там, внизу, под многометровой толщей монолитного железобетона, замешенного на стальной стружке…
За завтраком в полупустом зале казино полковник был непринужденно весел, добродушно подшучивал над своим адъютантом, посочувствовал фон Мёллендорфу, который стал жаловаться на собачью тоску в этой мазурской глуши, и рассказал несколько столичных анекдотов. В половине двенадцатого он поднялся, сказав, что опаздывать к «старому господину» не годится, а ему, перед тем как идти к Кейтелю, надо еще повидать генералов Буле и Фельгибеля. Хефтен остался допивать кофе с ротмистром.
Фельгибель, начальник узла связи ставки, был участником заговора. Зайдя к нему, Штауффенберг еще раз уточнил детали: немедленно после взрыва надо сообщить Ольбрихту, что дело сделано, и затем блокировать все каналы связи — хотя бы на три-четыре часа ставка должна быть полностью отрезана от внешнего мира. Фельгибель заверил, что блокада будет полной; неизвестно, как долго удастся ее удержать, но он сделает все возможное.
Ровно в полдень адъютант Кейтеля фон Фрейенд пригласил Штауффенберга в кабинет начальника штаба ОКВ. Тот встретил полковника с обычной своей суховатой любезностью, поинтересовался некоторыми цифровыми данными доклада, записал их себе в настольный блокнот.
— Кое-что здесь следует еще дополнительно уточнить, господин генерал-фельдмаршал, — сказал Штауффенберг. — Мне обещали позвонить из Берлина перед самым совещанием, утром этих данных еще не было.
— Хорошо, но только учтите, что времени у вас осталось уже совсем мало — совещание начнется раньше, — сказал Кейтель. — Сегодня прибывает дуче, поэтому к четырнадцати часам фюрер хочет быть свободным от текущих дел. Собственно, нам уже пора…
Он посмотрел на часы и стал неторопливо выбираться из-за стола. Штауффенберг почтительно отступил к двери, пропуская фельдмаршала.
…Черт побери, это уже осложнение: из точно разработанного графика действий выпадает целых сорок минут, и сейчас им с Вернером необходимо остаться наедине, чтобы установить взрыватель… Выйдя следом за Кейтелем из бункера ОКВ, Штауффенберг оглянулся, щурясь от солнца, и к своему облегчению увидел Хефтена с его портфелем, быстрым шагом идущего со стороны казино.
— Господин генерал-фельдмаршал, прошу позволения отлучиться на пять минут, — сказал он. — Мне необходимо освежиться, переменить сорочку — мы ведь прямо с аэродрома, а сегодня такая жара — я думал, успею до начала совещания…
— Ну, хорошо, ступайте, только поскорее, — с оттенком досады кивнул Кейтель. Его адъютант проводил полковника и Хефтена в свою комнату и вышел.
Запершись, они вытащили бомбу из портфеля Штауффенберга, развернули обертку из плотной крафт-бумаги, Хефтен достал плоскогубцы.
— Погодите, Вернер, — сказал полковник. — Я, пожалуй, возьму с собой и тот — все-таки надежнее будет…
Из портфеля Хефтена вынули второй заряд, развернули, проверили. Когда начали засовывать обе бомбы в портфель Штауффенберга, оказалось, что они там не помещаются.
Тем временем к ожидавшему снаружи майору Фрейенду подошел дежурный телефонист и доложил, что полковника Штауффенберга просят позвонить на узел связи.
— Вы знаете, где моя комната? Полковник находится там, подите и скажите это ему, — велел майор.
Телефонист постучал в дверь майорской комнаты, оттуда не сразу спросили «в чем дело?», потом замок щелкнул и коренастый обер-лейтенант с расстроенным лицом распахнул дверь. Телефонист, вытянувшись, отрапортовал поручение, он успел заметить внутри комнаты раскрытый портфель на койке и кучу оберточной бумаги.
— Спасибо, я позвоню, — сказал полковник, вытаскивая что-то из портфеля, — вы свободны.
— Так что будем делать? — спросил Хефтен, заперев дверь за солдатом.
— Черт с ним, пойду с одной. В конце концов, это уже перестраховка — в такой железобетонной пещере достаточно взорвать ручную гранату, чтобы там не осталось ничего живого… — Он посмотрел на ручные часы — Быстрее, уже двенадцать двадцать семь. Ломайте капсюль!
Обер-лейтенант открыл заглушку на торцевой стенке уже вложенной в портфель бомбы и, взявшись плоскогубцами за поблескивающий в отверстии латунный стержень, сдавил его резким нажатием. Внутри хрустнуло стекло.
Когда они вышли наружу, Кейтель, не дождавшись, ушел уже далеко вперед. Фон Фрейенд сделал нетерпеливый жест — скорее, скорее!
— Бога ради, господин полковник, фюрер уже на месте, мы опаздываем…
— Да, да, идем, — Штауффенберг обернулся к Хефтену. — Никуда не отлучайтесь от машины: совещание будет коротким и мы немедленно вылетаем обратно…
Хефтен козырнул и скрылся за углом, Штауффенберг с Фрейендом быстро пошли по бетонированной дорожке Когда майор миновал поворот к бункеру Гитлера, Штауффенберг удивленно спросил:
— А что, разве сегодня не там?
— Нет, фюрер распорядился провести совещание в картографическом бараке. В бункере что-то не ладится с вентиляцией…
Штауффенберг озабоченно нахмурился — еще одно отклонение от плана, на этот раз более серьезное: мощность заряда была рассчитана на убойное действие взрывной волны в замкнутом пространстве с особо прочными стенами. А вторая бомба осталась у Вернера…