Он помолчал, потом спросил с подозрением:
   — Вас это что, специально послали уговорить меня вернуться к исследовательской работе?
   — Не совсем так. Дело в том, что вам это все равно предложат в управлении офицерского резерва. Но именно предложат, а не прикажут, так что выбор будет за вами. Мне поручено попытаться убедить вас не отказываться.
   — Черт возьми, почему именно меня?
   Розе добродушно рассмеялся, обмахиваясь шляпой.
   — Давайте-ка перебазируемся в не столь людное место… сюда опять кто-то идет.
   Они поднялись и медленно пошли по аллее.
   — Почему именно вас? — переспросил Розе. — Да потому что именно вы и есть самый подходящий человек. В том, что вы только что говорили о наших ученых мужах, много справедливого. Это действительно люди, в чем-то начисто лишенные чувства реальности… Хартек человек несомненно честный, но письмо он написал, а сейчас действительно ушел в работу с головой, проблема его захватила, и он уже не способен думать о моральной стороне дела. Лишь бы получилось! Вот, скажем, поставил эксперимент с сухим льдом — неудачно. А если бы вышло удачно? Цэ-о-два — это вам не дейтерий-два-о, этого добра навалом даже у нас. Значит, реактор мог бы и впрямь заработать… со всеми вытекающими отсюда последствиями. О них — об этих возможных последствиях — профессор Хартек уже не думает. Так же, как не думал профессор Гейзенберг, когда решил проблему стабилизации. Вы когда об этом упомянули, я сразу вспомнил, что мне рассказывал доктор Багге — он в тот день был в Лейпциге. Иду, говорит, по коридору, вдруг Вернер выскакивает из своего кабинета весь перемазанный мелом и буквально сияющий от счастья, хватает меня за рукав, затаскивает к себе и вопит, показывая на доску: «Смотрите, я наконец это сделал!!» Экая, подумаешь, радость…
   — А я вам о чем толкую? — буркнул Дорнбергер. — Свернем сюда, здесь хорошее место… прячусь тут от своих целителей и врачевателей. Это самое я и имел в виду и поэтому-то и ушел — чтобы самому не превратиться в такого же безответственного маньяка…
   — Я понимаю, ваше отличие от других в том и состоит, что вы человек абсолютно трезвый. Перебирая мысленно знакомых мне ваших коллег, я просто не нахожу ни одного, к кому можно было бы обратиться с таким предложением…
   — Польщен и еще больше заинтригован. Сядем здесь, Пауль, тут нас ни одна собака не подслушает. Итак, кому и для чего понадобилось вернуть меня в урановый проект?
   — Это понадобилось людям, которые хотят спасти Германию.
   — Любопытно. Спасти Германию — ни больше ни меньше. А от чего, кстати, они хотят ее спасти?
   — По-моему, это понятно.
   — Мне — нет. От чего можно сегодня пытаться спасти Германию? От военного поражения? Бесполезно, война уже проиграна. Или от национал-социализма? А вот об этом, дорогой Розе, нам следовало подумать лет десять назад. Или даже не десять, а двадцать — когда эти чумные крысы впервые выползли в Мюнхене из своей клоаки. Вот когда надо было спасать от них Германию!
   — Согласен, — терпеливо сказал Розе. — Но исправлять ошибки никогда не поздно.
   — Вы думаете? Есть на сей счет и другая теория, однако вернемся к практике. Предположим, я соглашаюсь. Что это даст вашим… спасителям Германии?
   — Ну… чем больше честных людей будет участвовать в Проекте, тем лучше.
   — Мы только что согласились на том, что честных людей там хватает.
   — Я имею в виду — честных и способных к действию. Просто «не любить» нацистов не такая большая заслуга, куда труднее предпринять что-то для того, чтобы помешать им окончательно погубить страну. Вы считаете — поздно, а мне кажется, сейчас-то и наступает самое благоприятное время. Сталинградская катастрофа открыла глаза даже тем, кто еще год назад молился на фюрера. Кстати, именно в том же самом Мюнхене — самом «коричневом» городе Германии — недавно имели место беспорядки в университете, студенты разбросали листовки с открытым призывом к сопротивлению. Но надо быть реалистом, Эрих, легкой победы здесь быть не может, это борьба не на жизнь, а на смерть. Борьба, в которой допустимы все средства. Вы согласны — в принципе?
   Дорнбергер пожал плечами.
   — Не знаю, — сказал он наконец. — «Все» — это уж, пожалуй, слишком… Уточните, какое средство вы имеете в виду в данном случае. Применительно к урановому проекту.
   — Хорошо, я уточню. Люди, о которых мы говорим, наладили контакт с дипломатическими представителями союзников в Швейцарии; сейчас очень важно, чтобы там знали о существовании у нас активной оппозиции режиму, особенно в военных и промышленных кругах. Но вы сами понимаете, насколько сложны подобные переговоры… и с каким недоверием партнеры принюхиваются друг к другу. Особенно, конечно, недоверчива та сторона; хотя бы потому, что она менее заинтересована. Это ведь мы, немцы, лихорадочно пытаемся спастись… а для них победа — лишь вопрос времени. Поэтому нам приходится подкреплять слова чем-то конкретным… В частности, Эрих, наших партнеров явно интересует положение дел в германском урановом проекте. Если бы мы могли хотя бы время от времени снабжать их достоверной информацией…
   — Я понимаю, — сказал Дорнбергер. — Только мне все-таки не ясно, при чем тут я. Вы с ними в контакте? Вот и снабжайте, если находите это правильным.
   — Помилуйте, я не имею никакого отношения к Проекту, меня туда на пушечный выстрел не подпустят, да и вообще я не физик! По образованию — да, но я никогда не занимался научной работой, я всю жизнь редактор, моих знаний хватает лишь на то, чтобы разбираться в материалах, которые мне приносят!
   — Ну, ну, не прибедняйтесь, разбираетесь вы в них совсем неплохо. И вы только что с большим знанием дела информировали меня, где что происходит и кто чем занимается. Я, например, не знал, что ставились опыты с сухим льдом. А вы это знаете. Вот и в добрый час!
   — Да что там я знаю? Какие-то обрывки сплетен! Только лишь потому, что кое-кто из коллег еще собирается по субботам у меня дома…
   — Вот и прекрасно! Подпаивайте их не скупясь, виски пусть присылают из Женевы, и слушайте повнимательнее. Вас, кстати, еще не разбомбили?
   — Что? — Розе запнулся и глянул на него непонимающе. — А, нет. Покамест бог миловал. У нас в Тельтове упало, правда, несколько тяжелых бомб, я также видел разрушенные дома в Целендорфе и в Далеме — у самого института. Но в целом, можно сказать, юго-запад еще сравнительно благополучен. Фрау Рената сказала мне, что ездила в Груневальд взять кое-какие вещи, и там тоже все пока цело…
   — Она разве не дома живет?
   — Насколько я понял, нет. У какой-то подруги в Бабельсберге, поближе к студии, надо полагать. Эрих, послушайте. Я не жду ответа сейчас, но решить вам надо. Хартек помнит вашу работу по разделению изотопов ксенона — с ним говорили, он охотно возьмет вас в свою группу…
   — Я в его группу не пойду, и не надо меня уговаривать, это бесполезно.
   — Почему, Эрих? Почему? Ведь я только что объяснил вам, насколько это важно!
   — Да вы что, Розе, — тихо сказал Дорнбергер, — вы и в самом деле ничего до сих пор не поняли? Ладно бы они — вся эта обезумевшая орава — ведь эти проклятые фанатики «научного поиска» вообще уже не соображают, что делают, для них не существует больше ни моральной стороны дела, ни политической, ничего кроме самой проблемы в чистом виде, будь она проклята. Но вы-то, черт побери! Вы-то должны понимать, какое чудовище мы не сегодня-завтра пустим на волю из своих лабораторий! Да не именно мы, немцы, мы уже ни черта не успеем — и слава богу, хоть в этом не будет нашей вины, — но ведь это все равно сделают другие — рано или поздно сделают, если не Чедвик, то Капица, если не Капица, то Ферми — не все ли равно кто! Оглянитесь вокруг, редактор Розе, раскройте глаза, посмотрите — во что превратилось человечество! И это ему вы хотите дать в руки энергию ядерного распада?
   — Да, да, я понимаю ваши опасения, — терпеливо сказал Розе. — Но, Эрих, новый источник энергии всегда пугает современников. То, что вы говорите сейчас, в свое время говорилось и по поводу электричества, и даже по поводу пара…
   — Да при чем тут пар и электричество, черт побери! Я все же не неграмотный монах, усмотревший дьявола в тележке Дени Папена! Логичнее вспомнить Бертольда Шварца, если уж вам нужны исторические аналогии; уран прежде всего станет орудием смерти, и только после этого — может быть! — мы научимся использовать его как источник энергии. Говорю «может быть», потому что вовсе не уверен, что человечество до этого доживет. Поэтому я и не намерен работать ни с Хартеком, ни с кем другим из этой обезумевшей оравы. Да, Гитлеру они урановую бомбу не подарят, просто не успеют, — но что из того? Представьте себе, что успели англичане или американцы. Попытайтесь! Или слишком страшно? Вот то-то и оно. Если Черчилль не задумываясь посылает на тыловые города по тысяче тяжелых бомбардировщиков — какие соображения помешают ему применить потом урановую взрывчатку? Мораль? Гуманность? Ха! Поезжайте в Кельн — там увидите, что такое «гуманность» в английском понимании…
   — Ковентри тоже был тыловым городом, Эрих.
   — Ну, знаете, это логика каннибальская: соседнее племя сожрало двоих наших, так мы теперь сожрем у них сотню! Словом, договоримся: если вы считаете нужным свести меня с этими вашими «спасителями Германии», я готов встретиться и побеседовать. Но как на шпиона пусть на меня не рассчитывают, это вы им скажите сразу…


ГЛАВА 2


   Жизнь Людмилы Земцевой переломилась страшно и непоправимо в августе сорок первого года. Именно в августе, не в июне. Сам факт начала войны не столько испугал, сколько ошеломил вчерашних школьников, накануне отпраздновавших свои аттестаты; о том, как развернутся события ближайших месяцев, они не только не догадывались — они и вообразить себе не могли ничего подобного. Людмила потом часто вспоминала, как вечером двадцать второго к ней прибежал Володя Глушко — принялся доказывать, что уж завтра-то в Германии начнется; немецкий пролетариат, сказал он, просто не может теперь не обернуть оружие против Гитлера и его преступной клики…
   Город, где прошло их детство, — старый, зимою снежный, а летом весь в зеленой шумящей тени акаций и каштанов, не очень крупный областной город на Правобережной Украине — уже через месяц оказался под непосредственной угрозой. В конце июля комсомольцев допризывного возраста мобилизовали на оборонные работы. Людмила и почти все ее бывшие одноклассники отправились копать противотанковые рвы — на всякий случай, как объяснили в райкоме.
   Случай этот представился двумя неделями позже: танковый корпус Кемпфа, нанося удар в направлении Кривой Рог — Запорожье, прорвал нашу оборону под Куприяновкой. Войска 26-й армии начали отходить к Днепру, и вместе с ними, мешаясь с обозами, артиллерией и пехотными колоннами, потянулись по занавешенным черной пылью шляхам бесконечные толпы беженцев. Какой уж тут противотанковый ров!
   Вернувшись домой, Людмила застала мать укладывающей чемоданчик. «Как хорошо, что ты успела, — сказала Галина Николаевна, — а я уже написала тебе письмо. Дело в том, что эти умники решили вдруг эвакуировать лабораторию — мы целую неделю демонтировали установки, вчера наконец отправили оба вагона. Я лечу сегодня ночью — там ведь надо все подготовить заранее, пока эшелон будет в пути…»
   Людмила ничего не поняла сразу, до нее как-то не дошло, она стала расспрашивать. Оказалось, что эвакуируется не только лаборатория доктора Земцевой, эвакуируется весь Институт токов высокой частоты, и не куда-нибудь, а в Среднюю Азию. Впрочем, самолетом сегодня вылетают лишь несколько ведущих сотрудников, чья работа связана с оборонными темами. Их семьи, а также все остальные работники института должны ехать следующим эшелоном — об этом позаботится замдиректора. Все это Галина Николаевна разъяснила дочери спокойно и терпеливо, как положено разговаривать с детьми; при этом она рылась в книжном шкафу, отбирая то, что необходимо было взять с собой. Она заставила Людмилу еще раз записать телефон зама, повторив, что тот все устроит и все организует и беспокоиться решительно не о чем — скорее всего, добавила она, эта нелепая эвакуация вообще не более чем проявление перестраховки. Людмила вспомнила увиденное за этот день и подумала, что мысль о «перестраховке» никому, кроме мамы, пожалуй, и на ум не могла бы прийти.
   Через полчаса — Галина Николаевна едва успела объяснить дочери, где что лежит, и еще раз наказать ей не распускаться и держать себя в руках (что особенно необходимо в такое трудное время) — на улице знакомо просигналил институтский «газик», и Людмила осталась одна. Той памятной для нее ночью город бомбили — впервые с начала войны. И на следующий день тоже, еще сильнее. Бомбили свирепо и прицельно, с пикировщиков, особенно пострадали вокзал и сортировочная станция, так что ни о каких эшелонах теперь не могло быть и речи. К тому же Людмила узнала от одной маминой сотрудницы, что замдиректора, которому было поручено «все организовать», после второй бомбежки бежал за Днепр, нагрузив своей мебелью последнюю институтскую полуторку. Через неделю пришли немцы.
   Вместе со школьной подругой, переселившейся к ней из разбомбленного дома в центре, они прожили до холодов — вернее, не прожили, а просуществовали, потому что это уже не было жизнью в привычном для них понимании. Они никуда не выходили, ни с кем не общались, читали старые романы из огромной земцевской библиотеки и старались не думать о том, что будет, когда кончатся запасенные Галиной Николаевной (как ни странно!) мука и картофель. Особнячок, построенный еще Людмилиным дедом, стоял в запущенном саду на зеленой и тихой улочке, здесь была уже почти окраина города и немцы появлялись редко. У Земцевых останавливались переночевать всего два раза — солдаты, к счастью, попались в обоих случаях немолодые и смирные. Они мылись в саду у водопроводного крана, гремели котелками на кухне и укладывались спать, попиликав на губных гармошках.
   Так что ничего страшного вроде и не происходило, но все равно — это уже была не жизнь, а нечто бредовое и нереальное. Людмила и ее подруга принадлежали к поколению, не умеющему сомневаться; они слепо верили всему, во что им предложено было верить, а слепая вера боится резких ударов. Вера их сверстников, остававшихся по нашу сторону фронта, не подвергалась столь жестокому испытанию на прочность; испытания, выпавшие на их долю, были совсем иного рода. А для молодежи, попавшей в оккупацию в первые же месяцы войны, слишком внезапно рухнуло многое из казавшегося незыблемым, вечным, как небо и земля…
   В октябре кончились продукты, а тут еще явился однажды полицай из местных — спросил, почему девушки не зарегистрировались до сих пор на бирже труда, и пригрозил суровой карой за уклонение от общественно полезной деятельности. Пришлось идти регистрироваться. Тане повезло — ее отправили на уборку развалин в центре, а Людмила имела неосторожность показать при начальнице хорошее знание немецкого. Ей тут же предложили стать переводчицей, она отказалась, и обозленная отказом начальница проштемпелевала ее «кеннкарту» жирной буквой «R» — это означало работу на территории рейха. В Германию ее отправили первым же эшелоном.
   Она находилась тогда в состоянии какого-то душевного окоченения. Мир вокруг нее продолжал рушиться, не оставалось даже соломинки, чтобы ухватиться; единственным, пожалуй, во что она еще не потеряла веру, была привязанность к ней оставшейся дома Тани, они дружили давно, и это — хоть это! — уцелело, но все равно их разлучили. А все остальное было кошмаром, немцы взяли Киев и овладели Украиной до самого Донбасса, стояли у ворот Москвы, Ленинграда; кошмаром были пересыльные лагеря, унизительные медосмотры, ругань охранников и надзирательниц. Даже воспоминания о доме были мучительны. Людмила осуждала мать не за то, что та уехала: она понимала, что не эвакуироваться Галина Николаевна не могла. Но хоть бы заплакала тогда, прощаясь, хоть так проявила бы страх за судьбу дочери, оставляемой в прифронтовом уже городе! Нет, ее и тогда больше беспокоило — не забыть бы нужный справочник…
   Чуть просветлело, когда в одном из лагерей девушки узнали о начале нашего контрнаступления под Москвой. Забрезжила робкая надежда — а вдруг что-то переменится еще в лучшую сторону… Впрочем, для них — полонянок, угнанных в неволю точно так же, как триста лет назад угоняли их соотечественниц на невольничьи рынки Кафы и Карасубазара, — для них пока мало что могло измениться. Группа Людмилиных землячек редела: часть отобрали в Оппельне, часть — в Бреслау, остальных повезли дальше. Хмурым январским деньком поезд остановился на большой товарной станции с множеством забитых составами путей, девушкам велели выходить, построили в колонну. «Ты не видела, что за город?» — спросила Людмила у Наталки Демченко. «Да Дрезден якись, хай ему», — ответила та.
   Их долго вели по улице унылого фабричного предместья, с серого неба сыпался снежок пополам с дождем, ноги промокли. Людмила пыталась вспомнить все, что знала о Дрездене, но вспомнилось не много — знаменитая картинная галерея, одна из лучших в Европе, король Август Саксонский… Еще река Эльба. «Но спят усачи гренадеры в долине, где Эльба шумит…» «Под снегом холодным России» — это понятно, а почему в долине Эльбы? Разве Наполеон и здесь побывал? А впрочем, конечно. По всей Европе, и даже «под знойным песком пирамид». Совсем как эти. Неужели у этих может кончиться иначе?
   Девушек привели в помещение со стеклянным потолком, вроде пустого цеха. К счастью, здесь было относительно тепло. Выдали бумажные тюфяки с соломенной трухой, велели идти в баню, вещи сдать на санобработку, процедура была уже привычной. Вечером дали по миске брюквенного супа с кусочком хлеба в ладонь. Утром, в этом же зале — после того, как тюфяки были убраны и пол тщательно подметен, — состоялся очередной «аукцион».
   Людмила, впрочем, не знала, действительно ли это было аукционом и покупали ли немцы своих рабынь, или те распределялись как-то иначе. Может быть, по ордерам? За столом с бумагами сидел обычно чиновник, с ним и имели дело покупатели — после того как отобрали себе нужный «товар», оптом или в розницу. Иногда брали целыми группами, иногда поодиночке. Это тоже было уже привычным делом; Людмила только всякий раз удивлялась, как это они еще не додумались выставлять рабынь нагишом.
   Ею самой никто не прельстился и на этот раз. «Аукцион» закончился и чиновник за столом уже собирал бумаги, когда переводчица подошла к нему и, говоря что-то, указала на Людмилу — та сразу заметила это, ей стало не по себе. Чиновник тоже посмотрел, поманил пальцем.
   — Скажи-ка, — спросил он, когда она подошла к столу, — у тебя тут на карточке помечено «хорошо владеет немецким» — ты случайно не из фольксдойче?
   — Нет, разумеется, — сказала Людмила, — меня бы тогда не забрали.
   — Но ты действительно владеешь языком?
   — Как слышите. «Хорошо» — это преувеличение.
   — Могу предложить место переводчицы, — сказал чиновник, продолжая складывать бумаги в портфель. — В лагере при небольшом промышленном предприятии, там тоже работают девушки с Украины.
   — Мне уже предлагали место переводчицы, но эта работа мне не по душе.
   — Скажи на милость. Ладно, дело твое, не хочешь — не надо. Одевайся и возьми свои вещи, пойдешь со мной…
   Людмила попрощалась с девушками, взяла свой чемоданчик и натянула пальто, севшее от многократного прожаривания в дезкамерах. Вдобавок оно еще выглядело жеваным и омерзительно пахло какой-то химией — чиновник, когда они вышли на улицу, явно старался держаться от нее подальше. В трамвае он знаком велел ей остаться на площадке, а сам прошел в полупустой вагон и сел там, взяв у кондукторши билеты и пальцем указав через плечо — для той, мол, вон оно торчит, восточное чучело… Людмиле было немного страшно, кто знает, куда ее теперь отвезут? Может быть, стоило согласиться… Все-таки была бы среди своих, а с другой стороны — если работать переводчицей здесь, то чего же ради она отказалась от этого там, дома…
   Трамвай привез их в другой район города — здесь были высокие красивые дома старинной постройки, много деревьев. На одной из остановок чиновник вышел на площадку, свистнул Людмиле, как собачонке, и дал знак следовать за ним. Они вошли в подъезд мрачного серого дома — здесь помещалось какое-то учреждение, чиновник вел Людмилу коридорами, мимо дверей, за которыми стрекотали пишущие машинки, слышались телефонные звонки и голоса. Потом она ждала одна в коридоре, чиновник ушел и велел ей не отлучаться. За высокими окнами уже смеркалось, когда он наконец вернулся и снова поманил ее за собой.
   Высокий худощавый старик в роговых очках поднялся со стула, опираясь на трость, когда Людмила вошла в комнату вместе со своим конвоиром.
   — Ну, вот это она и есть, эта особа, — сказал чиновник и подтолкнул ее вперед — Не знаю, что и посоветовать, господин профессор, решайте сами. Если надумаете взять, зайдете потом ко мне и мы все оформим.
   С этими словами он скрылся за дверью. Людмила стояла, оцепенев от внезапно нахлынувшего страха; старик церемонно указал ей на стул.
   — Садитесь, пожалуйста. Рад познакомиться, фрейлейн… — он справился по бумажке, которую держал в руке, — фрейлейн Зем-цоф — я правильно произнес? Меня зовут Иоахим Штольниц, и я имею сделать вам некоторое предложение. Вы хорошо понимаете меня, фрейлейн?
   — Да, я хорошо вас понимаю, — Людмила кивнула, глядя на немца настороженно Он говорил очень ясно, не спеша, с четкой артикуляцией.
   — Сядьте же, прошу вас, нам надо поговорить, — немец повторил свой приглашающий жест. Когда Людмила опустилась на стул, он тоже сел, сложив пальцы на набалдашнике трости.
   — Фрейлейн, я хотел бы предложить вам работу в моем доме, в качестве — ну, помощницы, назовем это так. Нас двое, жена тоже немолода, ей уже трудно. Разумеется, мы не хотели бы принимать помощь от человека подневольного, поэтому обдумайте сами. Если вы предпочитаете работать в другом месте… скажем, на заводе или в крестьянском хозяйстве, вы вольны отказаться. Но я обещаю вам, что у нас вы будете как член семьи. Работы не так много — ну, я не знаю, прибрать, сходить за покупками, постирать — впрочем, у нас есть эта, знаете, — он покрутил пальцем, будто что-то размешивая, — такая машина. А готовит жена сама, этого она никому не доверит. Хотя что сейчас можно готовить? Да, если вас интересует, кто я такой, то могу сказать: я преподаватель, вернее бывший, читал курс истории искусств, специальность — итальянское Возрождение. Ну, и у меня есть еще несколько книжек на ту же тему. Вот так, фрейлейн. А о себе вы расскажете позже — если захотите. И если, конечно, вообще согласитесь принять мое предложение…
   Людмила понимала каждое слово, но общий смысл все еще как-то не доходил до ее сознания, может быть просто потому, что у нее кружилась голова от голода и усталости. Утром им выдали по кружке ужасного суррогатного кофе и по куску хлеба с маргарином, и это было все; после «аукциона», вероятно, оставшихся должны были накормить обедом, но забравший ее чиновник об этом и не подумал. Она все-таки постаралась сосредоточиться — немцу, вероятно, надо дать ответ? Она не знала, что о нем и думать, выглядел он приличным человеком и говорил с ней, казалось бы, искренне, но… Мало ли кем он может оказаться? Все-таки немец. Но тут же ей вспомнился врач в одном из лагерей — на медосмотре он отозвал ее и, делая вид, будто занимается обмерами головы, сказал о провале немецкого наступления на Москву. Он ведь тоже был немец, и даже довольно молодой, но явно из антифашистов. Он еще сказал ей тогда: «В Германии есть люди, которые вам помогут…»
   У меня нет оснований верить этому старику, подумала она, но нет оснований и не верить, в таких случаях, наверное, лучше избирать доверие. В конце концов, рискует она только собой. А жить, никому не доверяя, вообще не стоит…
   — Вы хорошо меня понимаете? — опять спросил немец и добавил, словно прочитав ее мысли, еще один вопрос: — Вы вообще верите в мою искренность?
   — Да, господин профессор, — ответила она. — Хорошо, я согласна работать у вас в доме…

 
   Профессор Штольниц не обманул ее доверия. За полтора года, прожитых в этой семье, она и в самом деле стала чувствовать себя почти родственницей. Фрау Ильзе, правда, казалась ей слишком уж расчетливой и экономной; Людмила признавала, что основания к этому у фрау были: Штольницы жили очень небогато, почти бедно, хотя и в просторной квартире, обставленной старой дорогой мебелью. Все это было остатками прежнего благополучия, сейчас профессор не преподавал и книги его не переиздавались, так что было даже не совсем понятно, на какие средства они вообще существуют. Но все-таки — охать и всплескивать руками по поводу толщины картофельных очисток! Если не считать этого, фрау Ильзе была женщина добрая, хотя и недалекая. Людмила относилась к ней покровительственно.
   О сыне, служившем в Африканском корпусе, фрау Ильзе говорила часто и с умилением, профессор же — никогда; можно было предположить, что отец с сыном не очень-то ладят. На фотографиях Эгон выглядел красивым, но несимпатичным — этакая надменная «белокурая бестия». Людмила побаивалась его приезда. Ему должны были дать отпуск еще прошлой осенью, но англичане остановили Роммеля под Эль-Аламейном и сами перешли в наступление; отпуска тогда были отменены, и Эгон приехал только весной. Оба предположения подтвердились: и то, что не ладит с отцом, и то, что бестия. В последний день они с профессором совсем перессорились — Людмила случайно услышала часть разговора — речь шла о безнадежном положении на фронтах, и профессор сказал, что «нордическая верность» тех, кто продолжает слепо исполнять приказы, теперь уже оборачивается соучастием в преступлении…