Страница:
Шлабрендорф едва удержался, чтобы не попросить — нельзя ли подумать в коридоре: лучше бы простоять три часа носом к стенке, чем провести пятнадцать минут наедине с этой маленькой дрянью. Некоторый опыт у него уже был.
— Вы действительно наглец, — сказала Герти, как только дверь закрылась за Хабеккером. — Что меня удивляет, так это противоестественное сочетание наглости и ничтожества. Вы ведь ничтожество, милый мой Фабиан, гнусная мразь, дерьмо…
Закурив, она прошлась по комнате походкой манекенщицы, держа сигарету на отлете в левой руке, а правую заложив за пояс мундира. Шлабрендорф настороженно следил за нею взглядом, избегая, однако, поворачивать голову. Особенно неуютно он себя чувствовал, когда она оказывалась у него за спиной. А духи все-таки «Ланвэн», их не спутаешь. Появившись снова в поле его зрения, Герти подошла к столу и взяла лист с протоколом допроса Лендорфа.
— Подпись, значит, выглядит странно, — усмехнулась она. — Посмотрим, как будет сегодня выглядеть ваша… если у вас останется чем держать перо… «В нашем кругу это принято», — передразнила она жеманным тоном. — Что это за «ваш круг», а?
— Я имел в виду себя, графа Лендорфа…
— Аристократия, голубая кровь?
— Ну, не такой уж я аристократ… Просто люди определенной среды, воспитания…
— Ах, воспитания, — Герти понимающе покивала, подходя ближе. — Воспитание у вас наследственно-аристократическое, еще бы, еще бы! Ведь ваш опа, если не ошибаюсь, был лейб-медиком этой старой английской шлюхи Виктории, ставил ей клистиры и все такое?
— Прадед, с вашего позволения, — поправил Шлабрендорф. — Барон Штокмар был моим прадедом.
— Тем более. А скажите, разве воспитанному человеку полагается сидеть, когда перед ним стоит дама? — Она вдруг изо всех сил лягнула его по щиколотке. — Встать, выродок!!
Он встал, морщась от боли. И ведь всякий раз найдет самое чувствительное место…
— Мразь, — продолжала Герти, отойдя к столу. — Рядом с вами противно находиться, вы, наверное, никогда не моетесь…
— Дважды в день, — возразил он. — Но холодной водой, и мыла, конечно, не дают.
— Удивительно! Явный недосмотр хозяйственного отдела, ведь мыла у нас сколько угодно — из одних ваших соплеменников сколько вываривают. Признайтесь, Фаби, вы ведь немножко иудей?
— Нет, насколько мне известно.
— Да вы гляньте в зеркало! При всем «аристократизме» вашей физиономии, дорогой фон Шлабрендорф, — она сделала на «фон» издевательское ударение, — в ней явно проглядывает нечто дегенеративно-семитическое. Скорее всего, ваша мутти побаловалась с каким-нибудь крючконосым. А? Она — даром что внучка барона, как его там, — любила, наверное, этим заниматься, и ей было все равно — где и с кем, верно? Тем более что крючконосые, говорят, как любовники — что-то колоссальное!
— Фрейлейн, — сказал Шлабрендорф, — могу я быть с вами откровенным? Вы вызываете во мне сложное чувство. С одной стороны, вы существо страшное и отвратительное, и в то же время мне вас жаль — когда я подумаю, что ждет таких, как вы. Вам ведь не так уж долго осталось носить этот элегантный мундирчик, а что потом? Вы будете весь остаток жизни дрожать от страха, что кто-нибудь опознает вас на улице…
Она подошла к нему и плюнула в лицо.
— Ты к тому времени давно сгниешь, вонючий предатель!
Шлабрендорф поднял к лицу скованные руки и обшлагом стер со щеки плевок.
— Надеюсь, что нет, фрейлейн, — ответил он любезно.
За несколько дней до рождества к нему на свидание впервые пришел его защитник, доктор Боден.
— Коллега, не стану вас обманывать, — сказал он, — мое присутствие в суде — чистая формальность, все дела «двадцать дробь семь» сейчас решаются заранее, с одним и тем же приговором. Говорю об этом прямо, вы человек мужественный — иначе вас бы тут не было. Совершенно неважно, сможет ли суд инкриминировать вам соучастие в действиях Трескова; достаточно, что вы о них знали. Вы знакомы с историей капеллана Верле? Он проходил свидетелем по делу барона Леонрода — того судили еще в августе, вместе с генерал-лейтенантом Тиле и другими мюнхенцами. Выяснилось, что Леонрод пришел однажды к Верле и поинтересовался, как относится церковь к тираноубийству — в принципе. Фрейслер спросил у свидетеля, был ли вопрос задан на исповеди, а когда капеллан ответил, что нет, это была просто беседа, его обвинили в сокрытии преступного замысла. Он, дескать, обязан был донести, поскольку тайна исповеди его не связывала. На следующем процессе бедняга капеллан фигурировал уже как обвиняемый, и четырнадцатого сентября его приговорили к смерти вместе с группой графа Юкскюля. Это просто для вашего ознакомления, коллега.
— Благодарю за откровенность. Когда назначено к слушанию мое дело?
— Двадцать первого декабря, если не отложат.
— Вот что, доктор Боден. Хотя исход предрешен заранее — тут вы правы, у меня нет на этот счет никаких иллюзий, — давайте все же попытаемся использовать единственный шанс. Хочу вас предупредить, что на суде я намерен отказаться от всех показаний, сделанных во время следствия.
— Простите, а мотивировка?
— Самая простая: показания сделаны под пыткой, следовательно юридической силы не имеют.
— Вы хотите сказать, что вас пытали?
— Да, несколько раз, и это докажет любая экспертиза. Если угодно, у меня здесь все записано — даты, вид применявшейся пытки, кто присутствовал…
Доктор Боден оглянулся на надзирателя, безучастно сидевшего в другом конце комнаты для свиданий.
— Просуньте листок под сетку… Ну что ж, коллега, я даже не знаю, что сказать Попытаться, конечно, можно, я, правда, не уверен, что это не ухудшит вашего положения… Скажите, к другим подследственным тоже применяли пытки?
— Насколько мне известно, да. Не знаю, ко всем ли, но про некоторых могу сказать совершенно точно. Мы моемся вместе, я сам видел у них следы побоев и шрамы, которые оставляет «печная труба».
— Печная труба? — переспросил Боден.
— Ну, это я так называю — такая штука вроде печной трубы, ее надевают на ногу, а там внутри шипы, при завинчивании они врезаются в тело.
— Невероятно, коллега. Но… почему никто не заявлял об этом на суде?
— Вероятно, они тоже не были уверены, что это не ухудшит их положения. Это ведь, вы сами понимаете, крайняя мера. Тут или — или.
— И вы все-таки думаете…
— Это единственный мой шанс, да и что мне терять?
Боден согласился, что терять и в самом деле нечего. Шанс был действительно единственным и последним, если это вообще можно было назвать шансом.
Две недели назад Шлабрендорфа подняли, как обычно, среди ночи, но, вместо того чтобы отвести к следователю, вывели во внутренний дворик, где ждала закрытая машина. Ехали около часа — по асфальтированному шоссе, потом по грунтовой дороге, потом под колесами захрустело — гравий или шлак. Машина стала, ему велели выходить, он вылез и увидел стену барака, а дальше — за обширным пустым плацем — ярко освещенную продольным лучом прожектора ограду из колючей проволоки на бетонных, загнутых внутрь столбах. Он мысленно прикинул — единственным известным ему местом, расположенным так близко от Берлина, был Заксенхаузен.
Его привели в длинное низкое помещение, похожее на тир; торцевая стена была обшита досками, в полу перед ней тянулось углубление вроде широкого желоба, наполненного опилками.
— Не догадываетесь, зачем вас сюда привезли? — с издевательским смешком спросил сопровождавший гестаповец. — Но только перед этим придется исполнить еще одну формальность. Сюда, прошу вас…
Через боковую дверцу они прошли в другое помещение, одну стену которого занимали вмурованные в кирпичную кладку широкие чугунные дверцы — их было несколько, и за одной из них, неплотно прикрытой, гудело и клокотало пламя, бросая на бетонный пол белые пляшущие блики. Под потолком тускло светила единственная лампочка в проволочной сетке, и Шлабрендорф не сразу разглядел длинный темный предмет на полу. Запах он почувствовал раньше. Ему велели подойти ближе — это оказался большой темный гроб, измазанный глинистой землей, с разбитой и оторванной крышкой. Здесь запах был совершенно непереносим, ему стало дурно. Сквозь расщепленные, расколотые ударами кирки дубовые доски был виден полуразложившийся труп в мундире с золотым шитьем на алых петлицах; Шлабрендорфа спросили, опознает ли он останки бывшего генерал-майора Хеннинга фон Трескова, он ответил утвердительно — да, опознает.
— Еще бы вы не узнали своего соучастника, — сказал гестаповец. — Мерзавец надеялся ускользнуть от расплаты, инсценировав честную солдатскую смерть в бою, но мы не позволим, чтобы гнусная плоть предателя оскверняла немецкую землю. В печку эту падаль!
Откуда-то из темноты появились четверо в круглых шапочках и полосатых куртках, один раскрыл чугунные дверцы топки и длинным крюком вытянул из бушующего белого пламени раскаленную тележку-лоток — она мягко шла по вделанным в пол рельсам, которые сразу задымились. Гроб взвалили на тележку, повалил смрадный дым, но «мертвецкая команда» действовала проворно и со сноровкой — огненная тележка мгновенно исчезла со своей страшной поклажей, дверцы снова захлопнулись. Едва державшегося на ногах Шлабрендорфа вывели наружу, посадили в ту же машину и отвезли обратно. На следующий день Хабеккер объявил ему, что следствие закончено.
— Против вас, милейший, — сказал он на прощанье, — столько уже улик, что хватит на десять смертных приговоров.
С тех пор его положение значительно улучшилось — прекратились ночные вызовы на допрос, наручники с него сняли, разрешили свидания и передачи. Он наконец смог получить костюм, чистое белье — все эти месяцы ему пришлось носить давно превратившийся в грязную тряпку мундир, в котором он был арестован, с кителя только спороли знаки различия — в тот день, когда ему (вскоре после ареста) официально сообщили, что офицерским «судом чести» он изгнан из вермахта. Так было со всеми арестованными военными — эта юридическая хитрость позволяла отдавать офицеров под гражданский суд, которому они без этого были бы неподсудны.
Двадцать первого, как и обещал Боден, утром его побрили, выдали очки и отвезли в хорошо знакомое здание судебной палаты города Берлина, где ему так часто приходилось бывать по делам еще в веймарские времена. «Народный трибунал Великогерманской империи» заседал в большом пленарном зале, судьи разместились за длинным столом: на среднем месте председатель Роланд Фрейслер, справа от него — генерал Рейнеке, слева — заместитель председателя суда, президент сената Гюнтер Небелунг. Генерал был в мундире, Фрейслер и Небелунг — в средневековых судейских шапочках и мантиях цвета бычьей крови, с имперским орлом на груди, остальные сидевшие за столом были в штатском. За спиною у Фрейслера, на фоне огромного красного полотнища со свастикой в белом круге, высился четырехгранный постамент, увенчанный бюстом Гитлера.
В этот день вместе со Шлабрендорфом должны были рассматриваться дела еще четверых обвиняемых. До обеда успели вынести три смертных приговора. В зале раскатами гремел голос Фрейслера — его манера вести процесс шокировала даже заседателей. Умелый оратор, он не упускал ни малейшей возможности подметить и обыграть любую оговорку или неудачное выражение обвиняемого — то иронизировал, то обрушивался на него с площадной бранью. «Грязное животное, — кричал он, — вы хоть чувствуете себя сломленным тяжестью собственных преступлений?!» — «Видите ли, господин председатель…» — «Никаких „видите ли“ — я вас спрашиваю, чувствуете ли вы себя сломленным, отвечайте прямо — да или нет!» — «Нет!» — «Еще бы! Сломиться может что-то твердое, а вы ведь просто жалкий слизняк!» — так зачастую проходил диалог между ним и обвиняемым. Безнадежно, подумал Шлабрендорф, попробуй тут упомянуть о пытках — он просто не даст договорить, любым способом заткнет рот…
После обеда судебное заседание не возобновилось, и «недосуженных» отвезли обратно во внутреннюю тюрьму. Никакой новой даты не объявили, свидания с Боденом Шлабрендорф добился только через неделю; ничего не поделаешь, сказал тот, это вещь обычная, слушание может откладываться не один раз, и без объяснения причин. Скорее всего, трибунал просто перегружен, дела рассматриваются в том порядке, в каком они представляют интерес для Кальтенбруннера, Гиммлера или самого фюрера. Поди узнай, кто их заинтересует завтра!
Заканчивался сорок четвертый год, ничего веселого не сулил и приближающийся сорок пятый. Было ясно, что он станет последним годом «третьей империи», но сколько еще жертв погребет она под своими обломками! Кто-то из кальфакторов принес новость о провале наступления в Арденнах, — значит, и эта последняя авантюра кончилась ничем. Шлабрендорф чувствовал, что силы его на исходе — голод и погребная сырость в едва отапливаемой камере подтачивали сопротивляемость; иногда ему казалось, что он постепенно теряет способность мыслить, впадает в какое-то отупение. Миновала половина января, на Восточном фронте началось новое грандиозное наступление советских армий — об этом тоже известили заключенных всезнающие кальфакторы. Двадцатого доктор Боден сообщил Шлабрендорфу, что слушание его дела назначено на третье февраля.
Третьего, едва началось утреннее судебное заседание, взревели сирены. Сначала была объявлена обычная предупредительная тревога; Фрейслер распорядился позвонить в штаб ПВО Берлина, чтобы узнать обстановку, и оттуда ответили, что колоссальная — до полутора тысяч машин — армада американских «крепостей» только что прошла Рур и движется в направлении Ганновер — Магдебург. Через несколько минут сирены взвыли снова, возвещая уже непосредственную угрозу. Под зданием судебной палаты имелись обширные прочные подвалы, приспособленные под бомбоубежища; члены суда и публика спустились вниз, туда же — в отдельное помещение — отвели и подсудимых, надев наручники и ножные кандалы. Началась самая страшная за всю войну дневная бомбежка Берлина. В одиннадцать часов шесть минут тысячекилограммовая фугасная бомба разнесла в щебень левое крыло здания, пробив пять верхних этажей; перекрытия нижних обрушились внутрь, раздавив всех находившихся в этой части убежища. Среди погибших, как выяснилось позже, оказался и «кровавый судья» Роланд Фрейслер.
А подсудимые в своем закоулке уцелели. Когда бомбежка кончилась, их вывели наверх и по улицам, заваленным догорающими обломками, отвезли обратно на Принц-Альбрехтштрассе. Здание гестапо тоже сильно пострадало, но подземные помещения выдержали, в камерах только не было теперь ни света, ни отопления. Когда сняли наручники, Шлабрендорф сунул озябшие руки в карманы пиджака и вдруг почувствовал под пальцами тоненькую туго скрученную бумажную трубочку — видимо, кто-то сунул ему в карман там, в убежище. Нащупав знакомую щель в табуретке, он спрятал туда записку. А что, если света не будет несколько дней?
Свет, однако, дали в ту же ночь. Опасливо поглядывая на глазок в двери, Шлабрендорф развернул клочок тончайшей папиросной бумаги и с трудом разобрал бисерные буковки: «Не падайте духом, ваши друзья делают все возможное».
— Вы действительно наглец, — сказала Герти, как только дверь закрылась за Хабеккером. — Что меня удивляет, так это противоестественное сочетание наглости и ничтожества. Вы ведь ничтожество, милый мой Фабиан, гнусная мразь, дерьмо…
Закурив, она прошлась по комнате походкой манекенщицы, держа сигарету на отлете в левой руке, а правую заложив за пояс мундира. Шлабрендорф настороженно следил за нею взглядом, избегая, однако, поворачивать голову. Особенно неуютно он себя чувствовал, когда она оказывалась у него за спиной. А духи все-таки «Ланвэн», их не спутаешь. Появившись снова в поле его зрения, Герти подошла к столу и взяла лист с протоколом допроса Лендорфа.
— Подпись, значит, выглядит странно, — усмехнулась она. — Посмотрим, как будет сегодня выглядеть ваша… если у вас останется чем держать перо… «В нашем кругу это принято», — передразнила она жеманным тоном. — Что это за «ваш круг», а?
— Я имел в виду себя, графа Лендорфа…
— Аристократия, голубая кровь?
— Ну, не такой уж я аристократ… Просто люди определенной среды, воспитания…
— Ах, воспитания, — Герти понимающе покивала, подходя ближе. — Воспитание у вас наследственно-аристократическое, еще бы, еще бы! Ведь ваш опа, если не ошибаюсь, был лейб-медиком этой старой английской шлюхи Виктории, ставил ей клистиры и все такое?
— Прадед, с вашего позволения, — поправил Шлабрендорф. — Барон Штокмар был моим прадедом.
— Тем более. А скажите, разве воспитанному человеку полагается сидеть, когда перед ним стоит дама? — Она вдруг изо всех сил лягнула его по щиколотке. — Встать, выродок!!
Он встал, морщась от боли. И ведь всякий раз найдет самое чувствительное место…
— Мразь, — продолжала Герти, отойдя к столу. — Рядом с вами противно находиться, вы, наверное, никогда не моетесь…
— Дважды в день, — возразил он. — Но холодной водой, и мыла, конечно, не дают.
— Удивительно! Явный недосмотр хозяйственного отдела, ведь мыла у нас сколько угодно — из одних ваших соплеменников сколько вываривают. Признайтесь, Фаби, вы ведь немножко иудей?
— Нет, насколько мне известно.
— Да вы гляньте в зеркало! При всем «аристократизме» вашей физиономии, дорогой фон Шлабрендорф, — она сделала на «фон» издевательское ударение, — в ней явно проглядывает нечто дегенеративно-семитическое. Скорее всего, ваша мутти побаловалась с каким-нибудь крючконосым. А? Она — даром что внучка барона, как его там, — любила, наверное, этим заниматься, и ей было все равно — где и с кем, верно? Тем более что крючконосые, говорят, как любовники — что-то колоссальное!
— Фрейлейн, — сказал Шлабрендорф, — могу я быть с вами откровенным? Вы вызываете во мне сложное чувство. С одной стороны, вы существо страшное и отвратительное, и в то же время мне вас жаль — когда я подумаю, что ждет таких, как вы. Вам ведь не так уж долго осталось носить этот элегантный мундирчик, а что потом? Вы будете весь остаток жизни дрожать от страха, что кто-нибудь опознает вас на улице…
Она подошла к нему и плюнула в лицо.
— Ты к тому времени давно сгниешь, вонючий предатель!
Шлабрендорф поднял к лицу скованные руки и обшлагом стер со щеки плевок.
— Надеюсь, что нет, фрейлейн, — ответил он любезно.
За несколько дней до рождества к нему на свидание впервые пришел его защитник, доктор Боден.
— Коллега, не стану вас обманывать, — сказал он, — мое присутствие в суде — чистая формальность, все дела «двадцать дробь семь» сейчас решаются заранее, с одним и тем же приговором. Говорю об этом прямо, вы человек мужественный — иначе вас бы тут не было. Совершенно неважно, сможет ли суд инкриминировать вам соучастие в действиях Трескова; достаточно, что вы о них знали. Вы знакомы с историей капеллана Верле? Он проходил свидетелем по делу барона Леонрода — того судили еще в августе, вместе с генерал-лейтенантом Тиле и другими мюнхенцами. Выяснилось, что Леонрод пришел однажды к Верле и поинтересовался, как относится церковь к тираноубийству — в принципе. Фрейслер спросил у свидетеля, был ли вопрос задан на исповеди, а когда капеллан ответил, что нет, это была просто беседа, его обвинили в сокрытии преступного замысла. Он, дескать, обязан был донести, поскольку тайна исповеди его не связывала. На следующем процессе бедняга капеллан фигурировал уже как обвиняемый, и четырнадцатого сентября его приговорили к смерти вместе с группой графа Юкскюля. Это просто для вашего ознакомления, коллега.
— Благодарю за откровенность. Когда назначено к слушанию мое дело?
— Двадцать первого декабря, если не отложат.
— Вот что, доктор Боден. Хотя исход предрешен заранее — тут вы правы, у меня нет на этот счет никаких иллюзий, — давайте все же попытаемся использовать единственный шанс. Хочу вас предупредить, что на суде я намерен отказаться от всех показаний, сделанных во время следствия.
— Простите, а мотивировка?
— Самая простая: показания сделаны под пыткой, следовательно юридической силы не имеют.
— Вы хотите сказать, что вас пытали?
— Да, несколько раз, и это докажет любая экспертиза. Если угодно, у меня здесь все записано — даты, вид применявшейся пытки, кто присутствовал…
Доктор Боден оглянулся на надзирателя, безучастно сидевшего в другом конце комнаты для свиданий.
— Просуньте листок под сетку… Ну что ж, коллега, я даже не знаю, что сказать Попытаться, конечно, можно, я, правда, не уверен, что это не ухудшит вашего положения… Скажите, к другим подследственным тоже применяли пытки?
— Насколько мне известно, да. Не знаю, ко всем ли, но про некоторых могу сказать совершенно точно. Мы моемся вместе, я сам видел у них следы побоев и шрамы, которые оставляет «печная труба».
— Печная труба? — переспросил Боден.
— Ну, это я так называю — такая штука вроде печной трубы, ее надевают на ногу, а там внутри шипы, при завинчивании они врезаются в тело.
— Невероятно, коллега. Но… почему никто не заявлял об этом на суде?
— Вероятно, они тоже не были уверены, что это не ухудшит их положения. Это ведь, вы сами понимаете, крайняя мера. Тут или — или.
— И вы все-таки думаете…
— Это единственный мой шанс, да и что мне терять?
Боден согласился, что терять и в самом деле нечего. Шанс был действительно единственным и последним, если это вообще можно было назвать шансом.
Две недели назад Шлабрендорфа подняли, как обычно, среди ночи, но, вместо того чтобы отвести к следователю, вывели во внутренний дворик, где ждала закрытая машина. Ехали около часа — по асфальтированному шоссе, потом по грунтовой дороге, потом под колесами захрустело — гравий или шлак. Машина стала, ему велели выходить, он вылез и увидел стену барака, а дальше — за обширным пустым плацем — ярко освещенную продольным лучом прожектора ограду из колючей проволоки на бетонных, загнутых внутрь столбах. Он мысленно прикинул — единственным известным ему местом, расположенным так близко от Берлина, был Заксенхаузен.
Его привели в длинное низкое помещение, похожее на тир; торцевая стена была обшита досками, в полу перед ней тянулось углубление вроде широкого желоба, наполненного опилками.
— Не догадываетесь, зачем вас сюда привезли? — с издевательским смешком спросил сопровождавший гестаповец. — Но только перед этим придется исполнить еще одну формальность. Сюда, прошу вас…
Через боковую дверцу они прошли в другое помещение, одну стену которого занимали вмурованные в кирпичную кладку широкие чугунные дверцы — их было несколько, и за одной из них, неплотно прикрытой, гудело и клокотало пламя, бросая на бетонный пол белые пляшущие блики. Под потолком тускло светила единственная лампочка в проволочной сетке, и Шлабрендорф не сразу разглядел длинный темный предмет на полу. Запах он почувствовал раньше. Ему велели подойти ближе — это оказался большой темный гроб, измазанный глинистой землей, с разбитой и оторванной крышкой. Здесь запах был совершенно непереносим, ему стало дурно. Сквозь расщепленные, расколотые ударами кирки дубовые доски был виден полуразложившийся труп в мундире с золотым шитьем на алых петлицах; Шлабрендорфа спросили, опознает ли он останки бывшего генерал-майора Хеннинга фон Трескова, он ответил утвердительно — да, опознает.
— Еще бы вы не узнали своего соучастника, — сказал гестаповец. — Мерзавец надеялся ускользнуть от расплаты, инсценировав честную солдатскую смерть в бою, но мы не позволим, чтобы гнусная плоть предателя оскверняла немецкую землю. В печку эту падаль!
Откуда-то из темноты появились четверо в круглых шапочках и полосатых куртках, один раскрыл чугунные дверцы топки и длинным крюком вытянул из бушующего белого пламени раскаленную тележку-лоток — она мягко шла по вделанным в пол рельсам, которые сразу задымились. Гроб взвалили на тележку, повалил смрадный дым, но «мертвецкая команда» действовала проворно и со сноровкой — огненная тележка мгновенно исчезла со своей страшной поклажей, дверцы снова захлопнулись. Едва державшегося на ногах Шлабрендорфа вывели наружу, посадили в ту же машину и отвезли обратно. На следующий день Хабеккер объявил ему, что следствие закончено.
— Против вас, милейший, — сказал он на прощанье, — столько уже улик, что хватит на десять смертных приговоров.
С тех пор его положение значительно улучшилось — прекратились ночные вызовы на допрос, наручники с него сняли, разрешили свидания и передачи. Он наконец смог получить костюм, чистое белье — все эти месяцы ему пришлось носить давно превратившийся в грязную тряпку мундир, в котором он был арестован, с кителя только спороли знаки различия — в тот день, когда ему (вскоре после ареста) официально сообщили, что офицерским «судом чести» он изгнан из вермахта. Так было со всеми арестованными военными — эта юридическая хитрость позволяла отдавать офицеров под гражданский суд, которому они без этого были бы неподсудны.
Двадцать первого, как и обещал Боден, утром его побрили, выдали очки и отвезли в хорошо знакомое здание судебной палаты города Берлина, где ему так часто приходилось бывать по делам еще в веймарские времена. «Народный трибунал Великогерманской империи» заседал в большом пленарном зале, судьи разместились за длинным столом: на среднем месте председатель Роланд Фрейслер, справа от него — генерал Рейнеке, слева — заместитель председателя суда, президент сената Гюнтер Небелунг. Генерал был в мундире, Фрейслер и Небелунг — в средневековых судейских шапочках и мантиях цвета бычьей крови, с имперским орлом на груди, остальные сидевшие за столом были в штатском. За спиною у Фрейслера, на фоне огромного красного полотнища со свастикой в белом круге, высился четырехгранный постамент, увенчанный бюстом Гитлера.
В этот день вместе со Шлабрендорфом должны были рассматриваться дела еще четверых обвиняемых. До обеда успели вынести три смертных приговора. В зале раскатами гремел голос Фрейслера — его манера вести процесс шокировала даже заседателей. Умелый оратор, он не упускал ни малейшей возможности подметить и обыграть любую оговорку или неудачное выражение обвиняемого — то иронизировал, то обрушивался на него с площадной бранью. «Грязное животное, — кричал он, — вы хоть чувствуете себя сломленным тяжестью собственных преступлений?!» — «Видите ли, господин председатель…» — «Никаких „видите ли“ — я вас спрашиваю, чувствуете ли вы себя сломленным, отвечайте прямо — да или нет!» — «Нет!» — «Еще бы! Сломиться может что-то твердое, а вы ведь просто жалкий слизняк!» — так зачастую проходил диалог между ним и обвиняемым. Безнадежно, подумал Шлабрендорф, попробуй тут упомянуть о пытках — он просто не даст договорить, любым способом заткнет рот…
После обеда судебное заседание не возобновилось, и «недосуженных» отвезли обратно во внутреннюю тюрьму. Никакой новой даты не объявили, свидания с Боденом Шлабрендорф добился только через неделю; ничего не поделаешь, сказал тот, это вещь обычная, слушание может откладываться не один раз, и без объяснения причин. Скорее всего, трибунал просто перегружен, дела рассматриваются в том порядке, в каком они представляют интерес для Кальтенбруннера, Гиммлера или самого фюрера. Поди узнай, кто их заинтересует завтра!
Заканчивался сорок четвертый год, ничего веселого не сулил и приближающийся сорок пятый. Было ясно, что он станет последним годом «третьей империи», но сколько еще жертв погребет она под своими обломками! Кто-то из кальфакторов принес новость о провале наступления в Арденнах, — значит, и эта последняя авантюра кончилась ничем. Шлабрендорф чувствовал, что силы его на исходе — голод и погребная сырость в едва отапливаемой камере подтачивали сопротивляемость; иногда ему казалось, что он постепенно теряет способность мыслить, впадает в какое-то отупение. Миновала половина января, на Восточном фронте началось новое грандиозное наступление советских армий — об этом тоже известили заключенных всезнающие кальфакторы. Двадцатого доктор Боден сообщил Шлабрендорфу, что слушание его дела назначено на третье февраля.
Третьего, едва началось утреннее судебное заседание, взревели сирены. Сначала была объявлена обычная предупредительная тревога; Фрейслер распорядился позвонить в штаб ПВО Берлина, чтобы узнать обстановку, и оттуда ответили, что колоссальная — до полутора тысяч машин — армада американских «крепостей» только что прошла Рур и движется в направлении Ганновер — Магдебург. Через несколько минут сирены взвыли снова, возвещая уже непосредственную угрозу. Под зданием судебной палаты имелись обширные прочные подвалы, приспособленные под бомбоубежища; члены суда и публика спустились вниз, туда же — в отдельное помещение — отвели и подсудимых, надев наручники и ножные кандалы. Началась самая страшная за всю войну дневная бомбежка Берлина. В одиннадцать часов шесть минут тысячекилограммовая фугасная бомба разнесла в щебень левое крыло здания, пробив пять верхних этажей; перекрытия нижних обрушились внутрь, раздавив всех находившихся в этой части убежища. Среди погибших, как выяснилось позже, оказался и «кровавый судья» Роланд Фрейслер.
А подсудимые в своем закоулке уцелели. Когда бомбежка кончилась, их вывели наверх и по улицам, заваленным догорающими обломками, отвезли обратно на Принц-Альбрехтштрассе. Здание гестапо тоже сильно пострадало, но подземные помещения выдержали, в камерах только не было теперь ни света, ни отопления. Когда сняли наручники, Шлабрендорф сунул озябшие руки в карманы пиджака и вдруг почувствовал под пальцами тоненькую туго скрученную бумажную трубочку — видимо, кто-то сунул ему в карман там, в убежище. Нащупав знакомую щель в табуретке, он спрятал туда записку. А что, если света не будет несколько дней?
Свет, однако, дали в ту же ночь. Опасливо поглядывая на глазок в двери, Шлабрендорф развернул клочок тончайшей папиросной бумаги и с трудом разобрал бисерные буковки: «Не падайте духом, ваши друзья делают все возможное».
ГЛАВА 6
Старик Фицке принес телеграмму утром, Людмила распечатала ее и прежде всего взглянула на подпись — так и есть. Наконец-то! Глубоко вздохнув, словно ей вдруг не хватило воздуха, она внимательно прочитала текст: «Роберт пробудет Мюнхене три дня проездом из лазарета зпт остановился Швабинг Конрадштрассе 10 тчк Агнесса». Людмила прикусила губу, глядя на заснеженную линию гор вдали, под бледно-голубым февральским небом. Что ж, вот и пришел наконец ее час…
Фицке не торопился уезжать — топтался тут же, разглаживая усы, бормоча что-то о холоде и о том, что не худо бы сейчас выпить подогретого пива. Людмила сбегала за кошельком, сунула старику несколько алюминиевых монеток и спросила, ходят ли сегодня поезда на Мюнхен. Почтальон выразил сомнение (путь, кажется, еще не восстановили), но сказал, что если ей непременно надо ехать, то это можно устроить — туда едет кузнец и, пожалуй, сможет прихватить ее с собой.
— Спросите у него, господин Фицке, — сказала Людмила, — мне очень нужно!
Через полчаса красный велосипед снова подкатил к калитке и старик, заметно уже навеселе, крикнул, что пусть Трудль будет готова к двум часам — кузнец обещал заехать.
Людмила быстро собралась, уложила в чемоданчик самое необходимое. Кое-что пришлось оставить, чтобы не возбуждать лишних подозрений, хотя она была почти уверена, что больше сюда не вернется. Нужно было еще отпроситься у хозяйки: беженки, живущие и работающие в крестьянских хозяйствах, по своему правовому положению были приравнены к наемным работницам и свободно располагать собой не могли. Фрау Каспар сначала и слушать не стала — что это она себе воображает, тут столько работы, а ей в Мюнхен понадобилось, но в конце концов сдалась и угрожающе объявила только, что вычтет у нее за все дни прогула.
В половине третьего к воротам подкатил тарахтящий трехколесный грузовичок с пристроенной сбоку черной колонкой газогенератора. Кузнец, круглолицый сорокалетний инвалид в вылинявшем горно-егерском кепи с козырьком, выбрался из кабины и открыл дверцу справа, поправляя что-то на сиденье.
— Полезай, Трудль, — сказал он, — тут я тебе одеяло подмостил, меньше будет трясти. А то подушки ни к черту. Ну да поедем потихоньку, торопиться некуда…
— Я тоже не спешу, — согласилась Людмила. — Только вы сможете там подвезти меня по адресу?
— Подвезем, — кивнул кузнец, забираясь на место и умащивая между педалей свой протез. — И адрес разыщем, если дом еще стоит. А то ведь может быть и так, что ами наведаются туда раньше нас, э? Ну-ну, не бойся, со мной не пропадешь, я везучий…
Грузовичок долго чихал и сотрясался, прежде чем двинуться с места, потом благополучно выехал на мюнхенское шоссе и прибавил ходу.
— По делам едешь или так? — спросил кузнец.
— Получила телеграмму от знакомой, — сказала Людмила. — Пишет, что ее брат приехал в Мюнхен — может быть, узнаю что-нибудь о своих. Они были вместе.
— Всех, что ли, растеряла?
— Да, вот так получилось…
— Отыщутся, — сказал кузнец и сунул за щеку коричневую плитку жевательного табака. — У меня вон у жены свояк тоже пропал еще в сорок втором в Африке, а месяц тому пришло письмо через Красный Крест — в плену сидит. А мы уж и похоронить успели. Может, и твои отыщутся. Если живы, конечно. Траур-то по ком носишь, по отцу?
— Нет, по мужу, — не сразу ответила Людмила.
— Вон что… Я почему подумал — колечка-то нет, вот и не скажешь, что замужем.
Некоторое время ехали молча, потом кузнец спросил:
— Муж твой… в России, верно, остался?
— Нет, он погиб в Берлине.
— Во-он что. Скажи на милость, выходит — кому где судьба… Он что же, служил там?
Людмила молча кивнула. Кузнец пососал табак и сплюнул, высунув голову наружу.
— А меня обкромсали на Восточном. Еще в сорок первом, под Москвой. Я же говорю — я везучий. Нога пропала к свиньям собачьим, это верно, но зато учти — в России я был всего четыре месяца. А другие? Представляешь, проторчать там всю кампанию — и чтоб тебя убило или покалечило под конец… Этого и врагу своему не пожелаешь. А мне повезло. Нога что? Танцевать я свое оттанцевал, а работать можно и так. Даже детишек делать. Младшая-то у меня в прошлом году родилась…
Путь оказался долгим. Грузовичок несколько раз останавливался с заглохшим мотором, кузнец вылезал, ругаясь, возился под капотом или шуровал в топке, подкидывая туда чурок. Правая стенка кабины нагрелась от газогенератора, было душно, Людмила расстегнула пальто. Медлительность путешествия выводила ее из себя; кузнецу она сказала, что не спешит, сказала просто так, решив почему-то, что это более конспиративно — не проявлять нетерпения. Но нетерпение и тревога росли с каждым километром, приближавшим их к Мюнхену. Зачем ее вызвали? Какое задание она получит — настоящее, серьезное, или, может быть, просто хотят что-то узнать? Нет, вряд ли стали бы вызывать из-за пустяков… Ну что он, в самом деле, так тащится, лошадьми и то было бы скорее!
Короткий февральский день быстро шел на убыль. К окраинам Мюнхена они подъехали уже в сумерках, движение здесь было более оживленным, стали попадаться велосипедисты с прицепами, военные грузовики, легковые машины с укрепленными на крыше газовыми баллонами; кузнец, опасаясь аварии (все ехали без огней), вел теперь свою колымагу и вовсе черепашьим шагом. Увидев наконец впереди первый трамвай, Людмила вздохнула с облегчением.
— Знаете, я, пожалуй, здесь сойду, — сказала она торопливо, застегивая пальто. — Я совсем забыла — мне еще в один дом надо зайти, тут совсем близко…
Кузнец свернул к тротуару, затормозил. Людмила расплатилась с ним талонами на табак и вылезла из душной кабины, кузнец достал из кузова ее чемоданчик.
— Ну, счастливо, Трудль, — сказал он, не преминув по своему баварскому обыкновению шлепнуть ее пониже талии. — Эх и добрый же товар! Обратно вместе поедем или как? Я возвращаюсь завтра, так что скажи, куда заехать, если нужно.
— Нет, спасибо, я еще не знаю, надолго ли здесь задержусь…
На трамвайной остановке она расспросила, как проехать в Швабинг, на Конрадштрассе; добираться пришлось долго — это оказалось на другой стороне Изара, возле университета. Было уже около семи, когда она подошла к мрачному особняку, чернеющему в глубине заснеженного сада. На звонок открыла укутанная в шаль старушка.
— Простите, — сказала Людмила, стараясь говорить спокойно, — мне нужен господин Роберт…
— Какой еще господин Роберт?
— Понимаете, я получила телеграмму — здесь указан этот адрес, — телеграмму от Агнессы…
— А, — сказала старушка неприязненно. — Идемте, я провожу…
Не сняв пальто, с чемоданчиком в руке, Людмила последовала за ней. В доме было так холодно, что изо рта шел пар. Они миновали несколько темных комнат, потом дверь открылась в освещенную. Здесь было немного теплее. Возле пристроенной к камину круглой железной печурки сидел в инвалидном кресле на колесах тощий старик в пальто и натянутой на уши вязаной лыжной шапочке с помпоном. Людмила опешила — она представляла себе своего подпольного руководителя совсем иначе.
— Здравствуйте, товарищ Роберт, — сказала она.
— Я никакой не Роберт! — раздраженно провизжал старик. — И никогда не имел чести состоять в «товарищах»! Меня зовут Лангмайер, Гуго Лангмайер! Телеграмма при вас?
Людмила протянула ему телеграмму, ничего не понимая и начиная уже опасаться, нет ли тут ловушки; но если этот нервный господин Лангмайер мало соответствовал ее представлению о подпольщике, то и на гестаповца, пожалуй, он походил еще меньше.
Старик прочитал телеграмму, скомкал и сунул в печку.
— Садитесь, — разрешил он. — Садитесь и грейтесь. Пальто можете не снимать, все равно собачий холод. И если позволите, я бы хотел видеть ваши документы…
Людмила раскрыла чемоданчик и протянула Лангмайеру конверт со своими бумагами.
— Садитесь же, — повторил тот, изучая ее удостоверение личности. — Так, так… Гертруда Юргенс, стало быть. Марта! Марта! — закричал он пронзительным голосом.
Появилась та же закутанная старушка.
— Знакомьтесь, — сказал хозяин, — моя экономка, фрау Марта…
— Очень рада, — сказала Людмила.
Экономка что-то пробормотала, бросив на гостью неодобрительный взгляд.
— Марта, молодой даме надо согреться. В доме есть спиртное?
— Вы, видать, совсем уже спятили, — ответила фрау Марта.
— Так. А бульонных кубиков не осталось?
— Кубики есть.
— Тогда не откажите приготовить чашку горячего бульона.
Экономка поджала губы.
— Там их всего пять штук, — заявила она непреклонно.
— Спасибо, но я совершенно не голодна, — торопливо сказала Людмила, чувствуя, что краснеет. — И я даже не замерзла совсем, в машине было так тепло…
— Вас не спрашивают! А вы делайте, что приказано, старая вы зловредная ведьма! Хотите, чтобы у меня опять подскочило давление?
Экономка, ворча, удалилась.
— Раньше таких жгли на кострах, ко всеобщему удовольствию, — заметил Лангмайер. — Совершенно книжный персонаж… из «Malleus Maleficarum»… [26] Так вот что, уважаемая! Хочу объяснить ситуацию: я в ваших делах никакого участия не принимаю, но жилище мое, увы, давно превратилось в дом свиданий. То и дело кто-то приезжает, день и ночь таскаются всякие темные личности… ваши «товарищи», надо думать, — добавил он с ехидством. — Вот и вы теперь.
— Я могу уйти, — Людмила пожала плечами. Куда ее, в самом деле, прислали? Старик явно помешан.
— Сидите уж, раз явились. Сколько вам лет?
— Двадцать один, как и по документам.
— Да, да… Солидный возраст, солидный и, главное, вполне разумный. Но ничего, уважаемая, не огорчайтесь, некая Жанна была моложе. Это просто ассоциация, не примите за намек — только что упомянули о кострах… Ваш Роберт явится завтра. Зачем вы ему понадобились?
— Я сама еще не знаю, господин Лангмайер.
— Ничего, узнаете. Уж они для вас что-нибудь придумают! А на Марту не обращайте внимания, поворчит и перестанет. Только не забудьте, прошу вас, отдать ей завтра свои карточки — она будет выстригать по мере надобности. Неизвестно ведь, сколько вы здесь пробудете.
Фицке не торопился уезжать — топтался тут же, разглаживая усы, бормоча что-то о холоде и о том, что не худо бы сейчас выпить подогретого пива. Людмила сбегала за кошельком, сунула старику несколько алюминиевых монеток и спросила, ходят ли сегодня поезда на Мюнхен. Почтальон выразил сомнение (путь, кажется, еще не восстановили), но сказал, что если ей непременно надо ехать, то это можно устроить — туда едет кузнец и, пожалуй, сможет прихватить ее с собой.
— Спросите у него, господин Фицке, — сказала Людмила, — мне очень нужно!
Через полчаса красный велосипед снова подкатил к калитке и старик, заметно уже навеселе, крикнул, что пусть Трудль будет готова к двум часам — кузнец обещал заехать.
Людмила быстро собралась, уложила в чемоданчик самое необходимое. Кое-что пришлось оставить, чтобы не возбуждать лишних подозрений, хотя она была почти уверена, что больше сюда не вернется. Нужно было еще отпроситься у хозяйки: беженки, живущие и работающие в крестьянских хозяйствах, по своему правовому положению были приравнены к наемным работницам и свободно располагать собой не могли. Фрау Каспар сначала и слушать не стала — что это она себе воображает, тут столько работы, а ей в Мюнхен понадобилось, но в конце концов сдалась и угрожающе объявила только, что вычтет у нее за все дни прогула.
В половине третьего к воротам подкатил тарахтящий трехколесный грузовичок с пристроенной сбоку черной колонкой газогенератора. Кузнец, круглолицый сорокалетний инвалид в вылинявшем горно-егерском кепи с козырьком, выбрался из кабины и открыл дверцу справа, поправляя что-то на сиденье.
— Полезай, Трудль, — сказал он, — тут я тебе одеяло подмостил, меньше будет трясти. А то подушки ни к черту. Ну да поедем потихоньку, торопиться некуда…
— Я тоже не спешу, — согласилась Людмила. — Только вы сможете там подвезти меня по адресу?
— Подвезем, — кивнул кузнец, забираясь на место и умащивая между педалей свой протез. — И адрес разыщем, если дом еще стоит. А то ведь может быть и так, что ами наведаются туда раньше нас, э? Ну-ну, не бойся, со мной не пропадешь, я везучий…
Грузовичок долго чихал и сотрясался, прежде чем двинуться с места, потом благополучно выехал на мюнхенское шоссе и прибавил ходу.
— По делам едешь или так? — спросил кузнец.
— Получила телеграмму от знакомой, — сказала Людмила. — Пишет, что ее брат приехал в Мюнхен — может быть, узнаю что-нибудь о своих. Они были вместе.
— Всех, что ли, растеряла?
— Да, вот так получилось…
— Отыщутся, — сказал кузнец и сунул за щеку коричневую плитку жевательного табака. — У меня вон у жены свояк тоже пропал еще в сорок втором в Африке, а месяц тому пришло письмо через Красный Крест — в плену сидит. А мы уж и похоронить успели. Может, и твои отыщутся. Если живы, конечно. Траур-то по ком носишь, по отцу?
— Нет, по мужу, — не сразу ответила Людмила.
— Вон что… Я почему подумал — колечка-то нет, вот и не скажешь, что замужем.
Некоторое время ехали молча, потом кузнец спросил:
— Муж твой… в России, верно, остался?
— Нет, он погиб в Берлине.
— Во-он что. Скажи на милость, выходит — кому где судьба… Он что же, служил там?
Людмила молча кивнула. Кузнец пососал табак и сплюнул, высунув голову наружу.
— А меня обкромсали на Восточном. Еще в сорок первом, под Москвой. Я же говорю — я везучий. Нога пропала к свиньям собачьим, это верно, но зато учти — в России я был всего четыре месяца. А другие? Представляешь, проторчать там всю кампанию — и чтоб тебя убило или покалечило под конец… Этого и врагу своему не пожелаешь. А мне повезло. Нога что? Танцевать я свое оттанцевал, а работать можно и так. Даже детишек делать. Младшая-то у меня в прошлом году родилась…
Путь оказался долгим. Грузовичок несколько раз останавливался с заглохшим мотором, кузнец вылезал, ругаясь, возился под капотом или шуровал в топке, подкидывая туда чурок. Правая стенка кабины нагрелась от газогенератора, было душно, Людмила расстегнула пальто. Медлительность путешествия выводила ее из себя; кузнецу она сказала, что не спешит, сказала просто так, решив почему-то, что это более конспиративно — не проявлять нетерпения. Но нетерпение и тревога росли с каждым километром, приближавшим их к Мюнхену. Зачем ее вызвали? Какое задание она получит — настоящее, серьезное, или, может быть, просто хотят что-то узнать? Нет, вряд ли стали бы вызывать из-за пустяков… Ну что он, в самом деле, так тащится, лошадьми и то было бы скорее!
Короткий февральский день быстро шел на убыль. К окраинам Мюнхена они подъехали уже в сумерках, движение здесь было более оживленным, стали попадаться велосипедисты с прицепами, военные грузовики, легковые машины с укрепленными на крыше газовыми баллонами; кузнец, опасаясь аварии (все ехали без огней), вел теперь свою колымагу и вовсе черепашьим шагом. Увидев наконец впереди первый трамвай, Людмила вздохнула с облегчением.
— Знаете, я, пожалуй, здесь сойду, — сказала она торопливо, застегивая пальто. — Я совсем забыла — мне еще в один дом надо зайти, тут совсем близко…
Кузнец свернул к тротуару, затормозил. Людмила расплатилась с ним талонами на табак и вылезла из душной кабины, кузнец достал из кузова ее чемоданчик.
— Ну, счастливо, Трудль, — сказал он, не преминув по своему баварскому обыкновению шлепнуть ее пониже талии. — Эх и добрый же товар! Обратно вместе поедем или как? Я возвращаюсь завтра, так что скажи, куда заехать, если нужно.
— Нет, спасибо, я еще не знаю, надолго ли здесь задержусь…
На трамвайной остановке она расспросила, как проехать в Швабинг, на Конрадштрассе; добираться пришлось долго — это оказалось на другой стороне Изара, возле университета. Было уже около семи, когда она подошла к мрачному особняку, чернеющему в глубине заснеженного сада. На звонок открыла укутанная в шаль старушка.
— Простите, — сказала Людмила, стараясь говорить спокойно, — мне нужен господин Роберт…
— Какой еще господин Роберт?
— Понимаете, я получила телеграмму — здесь указан этот адрес, — телеграмму от Агнессы…
— А, — сказала старушка неприязненно. — Идемте, я провожу…
Не сняв пальто, с чемоданчиком в руке, Людмила последовала за ней. В доме было так холодно, что изо рта шел пар. Они миновали несколько темных комнат, потом дверь открылась в освещенную. Здесь было немного теплее. Возле пристроенной к камину круглой железной печурки сидел в инвалидном кресле на колесах тощий старик в пальто и натянутой на уши вязаной лыжной шапочке с помпоном. Людмила опешила — она представляла себе своего подпольного руководителя совсем иначе.
— Здравствуйте, товарищ Роберт, — сказала она.
— Я никакой не Роберт! — раздраженно провизжал старик. — И никогда не имел чести состоять в «товарищах»! Меня зовут Лангмайер, Гуго Лангмайер! Телеграмма при вас?
Людмила протянула ему телеграмму, ничего не понимая и начиная уже опасаться, нет ли тут ловушки; но если этот нервный господин Лангмайер мало соответствовал ее представлению о подпольщике, то и на гестаповца, пожалуй, он походил еще меньше.
Старик прочитал телеграмму, скомкал и сунул в печку.
— Садитесь, — разрешил он. — Садитесь и грейтесь. Пальто можете не снимать, все равно собачий холод. И если позволите, я бы хотел видеть ваши документы…
Людмила раскрыла чемоданчик и протянула Лангмайеру конверт со своими бумагами.
— Садитесь же, — повторил тот, изучая ее удостоверение личности. — Так, так… Гертруда Юргенс, стало быть. Марта! Марта! — закричал он пронзительным голосом.
Появилась та же закутанная старушка.
— Знакомьтесь, — сказал хозяин, — моя экономка, фрау Марта…
— Очень рада, — сказала Людмила.
Экономка что-то пробормотала, бросив на гостью неодобрительный взгляд.
— Марта, молодой даме надо согреться. В доме есть спиртное?
— Вы, видать, совсем уже спятили, — ответила фрау Марта.
— Так. А бульонных кубиков не осталось?
— Кубики есть.
— Тогда не откажите приготовить чашку горячего бульона.
Экономка поджала губы.
— Там их всего пять штук, — заявила она непреклонно.
— Спасибо, но я совершенно не голодна, — торопливо сказала Людмила, чувствуя, что краснеет. — И я даже не замерзла совсем, в машине было так тепло…
— Вас не спрашивают! А вы делайте, что приказано, старая вы зловредная ведьма! Хотите, чтобы у меня опять подскочило давление?
Экономка, ворча, удалилась.
— Раньше таких жгли на кострах, ко всеобщему удовольствию, — заметил Лангмайер. — Совершенно книжный персонаж… из «Malleus Maleficarum»… [26] Так вот что, уважаемая! Хочу объяснить ситуацию: я в ваших делах никакого участия не принимаю, но жилище мое, увы, давно превратилось в дом свиданий. То и дело кто-то приезжает, день и ночь таскаются всякие темные личности… ваши «товарищи», надо думать, — добавил он с ехидством. — Вот и вы теперь.
— Я могу уйти, — Людмила пожала плечами. Куда ее, в самом деле, прислали? Старик явно помешан.
— Сидите уж, раз явились. Сколько вам лет?
— Двадцать один, как и по документам.
— Да, да… Солидный возраст, солидный и, главное, вполне разумный. Но ничего, уважаемая, не огорчайтесь, некая Жанна была моложе. Это просто ассоциация, не примите за намек — только что упомянули о кострах… Ваш Роберт явится завтра. Зачем вы ему понадобились?
— Я сама еще не знаю, господин Лангмайер.
— Ничего, узнаете. Уж они для вас что-нибудь придумают! А на Марту не обращайте внимания, поворчит и перестанет. Только не забудьте, прошу вас, отдать ей завтра свои карточки — она будет выстригать по мере надобности. Неизвестно ведь, сколько вы здесь пробудете.