— В два часа пополудни, — рассказывал после один шведский офицер, бывший в Нарве, — мы услышали со стороны Везенбергской дороги два сигнальные выстрела из пушек; вскоре они повторились. Комендант Нарвы генерал-майор Горн поднялся на крепостную башню и принялся наблюдать в зрительную трубу. Все мы нетерпеливо ожидали помощи. Хотелось верить, что вот наконец к нам идет со своим корпусом генерал Шлиппенбах. Вскоре вдали показался дым. Мы поняли, что это авангард Шлиппенбаха сразился с русскими сторожевыми отрядами. И действительно, русская армия тотчас, на наших глазах, начала свертывать свои палатки и перестраиваться в растянутый против опушки двухшереножный строй — принимать, как мы думали, боевые порядки. В это время шведский, судя по обмундированию, корпус показался из леса, в нем была конница и пехота. Оба войска начали довольно быстро сближаться, загремели пушечные и ружейные залпы… Словом, по всему было видно, что сражение началось…
   «И сошедшись, — записано было после в „Юрнале“, — учинили меж собой фальшивый бой из пушек и ручного ружья. Мнимые шведы стреляли строем исправно, по шведскому обыкновению, только так, что ядра перелетали через, а русские палили зело непорядочно, бесстройно нарочно мешались, будто необычайные люди. Было той стрельбы с обеих сторон с полтора часа. Потом русские стали уступать от мнимого Шлиппенбаха; в обозе внезапно начали снимать палатки, впрягать лошадей и обнаружили смятение».
   Офицеры нарвского гарнизона высыпали на стены. Генерал Горн, долговязый, сутулый старик с трясущейся сухой головой, одетый в непомерно короткий, словно из вишневой коры сшитый, камзол, стоял на крепостной башне, не отрываясь от подзорной трубы. Все обстояло, как он и предсказывал.
   — Конечно, Шлиппенбах в клочья разнесет этих русских! Видите, — обращался он к своей свите, указывая на расположение тылов русской армии, притопывая худыми ногами, изображая улыбку на желтом, постном лице, — видите, уже собираются удирать.
   Полковник Лоде, командир пехотного полка нарвского гарнизона, толстый, в широком, мешковатом мундире, волновался больше других — поминутно снимал шляпу, крепко отирал платком лоб, красное круглое лицо, свисающую на воротник малиново-багровую шею.
   — Сейчас, — не выдержал он, — своевременно бы оказать помощь генералу Шлиппенбаху в преследовании неприятеля… Нашими свежими силами…
   — И немедля, — добавил, нервно звякая шпорой, командующий крепостными драгунами полковник Морат, плотный седеющий офицер, страдающий астмой, но бодрящийся, как все военные люди.
   — Да! — произнес комендант, отставляя трубу. — Время, господа офицеры! — И, выпрямившись, вытянув руки по швам, он отдал приказание выступить на помощь генералу Шлиппенбаху: — Вам, — вытянул два пальца в направлении полковника Лоде. — с тысячью человек пехоты и вам, — изогнул кисть руки в направлении Мората, — с полуторастами драгун, при… э-э… — минуту подумал, — при четырех легких пушках.
   Пока Лоде выстраивал отобранные для вылазки части, а Морат подготавливал пушки, подполковник Марквард, помощник Мората, уже вынесся из крепости со своими драгунами.
   Навстречу ему зарысил конный отряд, одетый в шведскую форму, — в синих мундирах, синих епанчах, в шляпах с белой обшивкой. Во главе отряда гарцевал польский посланник полковник Арнштедт. прекрасно владеющий шведским языком.
   Приблизившись, Марквард выхватил шпагу, отсалютовал, подъехав к Арнштедту, поблагодарил его за прибытие, Арнштедт со своей стороны поздравил Маркварда с избавлением от осады, обнял его и… вырвал шпагу у него из руки.
   Мнимые шведы надеялись выманить из крепости все войско, выделенное Горном для помощи Шлиппенбаху. И это бы удалось как нельзя лучше, если бы не один непредвиденный случай. Когда русские окружили шведских офицеров и предложили им сложить оружие, те, видя безвыходность своего положения, выполнили это требование. Кроме подполковника Маркварда сложили оружие ротмистр Конау. корнеты Дункер, Гулт, Попеншток. Оказал сопротивление только ротмистр Линдкранд — он был пьян.
   — Пистолет нужно было сначала отнимать у него, а не шпагу, садовые головы! — ругал после Меншиков полковника Горбова, руководившего разоружением шведов. — Всю кобедню испортили!
   Ротмистр Линдкранц во время разоружения застрелился из своего пистолета. Это послужило сигналом для остальных. Шведы метнулись назад, под защиту крепостных бастионов. Тогда полковник Ренне выскочил со своим полком из засады, и под самой Нарвой заварилась горячая сеча. До трехсот шведов тогда осталось на месте, сорок шесть человек взято в плен. Русские потеряли только четырех драгун.
   «Так высокопочтенным господам шведам, — записано было в „Юрнале“, — был поставлен зело изрядный нос».
   В два часа пополудни 9 августа залп из пяти мортир известил о начале штурма, и колонны русских ринулись к крепости.
   Шведы сопротивлялись яростно: взрывали фугасы, заложенные в проломах, заранее припасенными баграми отбрасывали от стен штурмовые лестницы атакующих, скатывали на них с крепостных валов бочки, наполненные камнями, непрерывно били из пушек, вели беглый ружейный огонь. Но ни ожесточенное сопротивление шведов, ни их бешеные контратаки не могли остановить могучий наступательный порыв русских солдат. Менее чем через час после начала штурма гренадеры Преображенского полка уже сбрасывали остатки шведов с крепостного бастиона «Гонор»; две другие колонны, прорвавшись через бреши в стене и полуразрушенный равелин, успешно прокладывали штыками дорогу внутрь города. Вслед за колоннами гвардейцев неудержимой лавой хлынули в город и остальные войска. Смятые шведы бросились кто куда. Спасаясь от жестокого преследования, многие из них поспешили укрыться за каменными стенами Старого города. Но битва за Нарву была шведами уже явно проиграна.
   Длинноногий, сутулый Горн, до этого степенно, как журавль, вышагивавший по балкону замка, сбросил шляпу, забегал, схватился за голову. Истошным голосом рявкнул: «Бить сдачу!» — Он выхватил барабан у своего сигналиста и принялся изо всей силы колотить по нему кулаком.
   Но упрямый комендант запоздал.
   Атакующие и слышать ничего не хотели: уж очень упорна и горяча была сеча, чересчур распалились сердца, слишком много было пролито русской крови. С ходу атакующими были взяты стены Старого города, в щепы разнесены городские ворота. Гвардейцы ворвались и в самую сердцевину вражьего гнезда — в замок Старого города.
   Чтобы прекратить кровопролитие, унять солдат, пришлось долго трубить по всем улицам, перекресткам, бить в барабаны.
   Из четырех с половиной тысяч шведского гарнизона, было истреблено свыше двух с половиной.
   По обычаю, пошли письма от Петра к своим людям о взятии Нарвы, «где перед четырьмя леты господь оскорбил, — писал Петр, — тут ныне веселыми победителями учинил, ибо сию преславную крепость через лестницы шпагою в три четверти часа получили».
   15 августа перед домом Меншикова, объявленного в тот день губернатором присоединенного города, была установлена новенькая мортира, ее наполнили вином, и Петр, первым зачерпнув из нее, провозгласил тост за здоровье своих генералов, офицеров и всего доблестного российского воинства.
   «Весь народ здесь радостно обвеселился, слыша совершенство такой знаменитой и славной виктории», — ответил Ромодановский Петру.
   Виктория была одержана действительно знаменитая, славная. В самом деле, всего четыре года назад под стенами Нарвы были разбиты нестройные, плохо сколоченные полки новобранцев, а теперь, превратившись под руководством своих офицеров в грозную военную силу, русская армия под стенами этой же крепости убедительно показала, как искусно она научилась бить шведов.
   Ингерманландия была завоевана полностью. С этой стороны новое детище Петра, его «Парадиз» — Санкт-Петербург был прикрыт.

12

   С моря тоже требовалось надежное боевое прикрытие — морской флот, и не маленький. Олонецкая верфь далека. Ладога бурлива, по ней не всегда, когда захочешь, проведешь и то, что построено.
   А ведь дорого яичко к праздничку… Потом — что одна верфь? Разве можно построите на ней столько судов, сколько требуется для надежной защиты отвоеванного морского простора? Стало быть, надобно строить суда в самом Питере.
   Говорят, лесу здесь нет корабельного…
   Да здесь гибель лесов! Неужели нельзя отобрать?! Край глухой, жизнь давняя, боровая, древнемужицкая. И беда, видно, в том, что толком никто рассказать не умеет, где и что здесь подходит для строительства кораблей. В этом, видно, все дело! «Непременно надо все самому осмотреть. Непременно!..» — твердо решил петербургский генерал-губернатор. Кстати, конец августа был на редкость теплый, сухой. Глубокие колеи проселков, заросших муравой, повиликой, лесными цветами, были еще удобопроезжи. Над полями, лесами, болотинами стояла светлая, легкая синь.
   «А потом, — рассуждал сам с собой Александр Данилович, покачиваясь в покойной коляске, — сидения да советы, доклады да приемы в прокуренных комнатах, — этак долго не выдержишь, если вволю не подышишь смоляным лесным воздухом. Забивает кашель, иной раз ночью проснешься мокрый как мышь. Доктор твердит: „Больше свежего воздуха“. Да и без доктора… Плохо ли в поле, в лесу!.. Кажется, век бы так вот трусил по нарядным, веселым проселкам».
   Ничего не видно ни впереди, ни по сторонам — только бесконечный, суживающийся вдали коридор меж иссиня-зеленых стен, а вверху прозрачное небо с пухлыми, кудрявыми облаками. Не спеша, бегут резвые, сытые кони. Играют спицы, навивая на втулки колес пестрые венки из лесных травок, цветов. Коляска задевает какие-то белые и желтые цветики на длинных стеблях, они покорно клонятся под передок и выскальзывают черными, испачканными дегтем.
   А леса велики. Отгородились они от людей топкими, ржавыми болотинами, непролазным буреломом-валежником и стоят, веками хранят тайны глубин своих, сокровенные места неведомого, дикого царства.
   Кто и родился и век свой здесь прожил, не знает, что творится в их чащобах глухих, какие вершатся дела на торных звериных тропах, в цепких гарях, на лесных пустошах, в глубоких оврагах, узких лощинах, на крутых косогорах да гривах. Раскинулся богатырь на необъятных просторах царевой земли, немереный, нехоженый.
   — Вот тут и продерись сквозь него… А, Нефед?.. — обращается Меншиков к кучеру, загорелому мужику лет сорока с умными, слегка прищуренными глазами.
   — Притонные места, Лександра Данилыч, что и баять, — соглашается тот, покачивая головой.
   Нефед рыжевато-рус, бородат, приземист, широк и на редкость силен. Он и кучер и обережной у Александра Данилыча. В таких вот случаях, когда приходится выезжать одному, Нефед незаменимый, золотой человек: он и в уходе за лошадьми знает толк, и ежели потребуется на привале приготовить обед, тоже может, а уж по части защиты от лихих воровских людей и говорить не остается — один в случае чего с целой шайкой может управиться.
   — Ну, как жизнь в новом-то городе? — спрашивает Меншиков у него.
   Нефед чешет в затылке и безнадежно машет рукой.
   — Что? Плоха?
   — Совсем никуда, Лександра Данилыч, — поспешно подтверждает Нефед. — Будь при мне семья — другая бы дела. Работать под твоей, Лександра Данилыч, высокой рукой — чего еще надо? И сытно, и обужа-одежа, — глянул на свои сапоги, — справная, крепкая… А вот бобылем жить — хуже нет! Завянешь все одно как лопух на пустыре.
   — Да здесь, на новых местах, пока не обжились, и все почти холостыми живут, — возразил Меншиков, улыбаясь. — Ничего, мы тебе, Нефедушка, дай срок, такую здесь чухонку найдем'
   — Да ить не обо мне разговор, Лександра Данилыч, я-то что! — Поскреб за ухом, опустил на грудь бороду и таким тоном, точно все обстояло как следует, кроме того, с чем уже ничего не поделаешь, добавил: — А вот семья…
   Глубоко вздохнул.
   — А вот семья пропадет. Главная вещь, — полуобернулся с козел, — уж очень постановлены строгая наказания за недоимки. А подати тяжкие. Суда правого нету. Вокруг кривда, грабеж, лихоимство…
   — Ну, за это государь не милует — головы рубит.
   — Ведь всем Лександра Данилыч, не отрубишь. И то взять: в деревне до бога высоко, до царя далеко, а самоуправец — вот он, около самого боку.
   — Вот мы и стараемся, море воюем, чтобы, значит, торговать со всем светом, богаче чтоб быть, жить сытнее, — подбирал Александр Данилыч слова, чтобы понятнее было. — Чтобы товары у себя не гноить, а везти за море, там продать, а оттуда к себе привезти, чего у нас нет либо мало.
   — Да ведь эт-то все для купцов да помещиков.
   — А мужик при ком?
   — Мужик — он кормилец. Мужик — он сам по себе… Ты-то, Лександра Данилыч, возьми — отколь столько лихих воровских людей? Откеда они? Из деревни. — Одной рукой огладил пышную бороду, другой перебрал вожжи, привязанные к козлам, кашлянул и спокойно продолжал: — Большие тыщи хрестьян ноне и отсель побегли, к пермякам, в глухие места. Потому — задавили поборами, разорили, измордовали вконец. Уж на што наш привычен мужик: только до зимнего Николы хлеб чистый ест, а там и с мякиной, и с лебедой, и сосновой корой. А тут и он не стерпел.
   — Будем богаче, — пытался разъяснить Меншиков, — так и мужику около нас сытней будет.
   — Около богатых-то — да-а, — по-своему понял Не-фед. — Ну, только об нас, об таких, что прилепились к богатым, какой разговор! Мы и сыты, мы и пьяны. А вот что народ по деревням, Лександра Данилыч, тот — шабаш! Пропадет.
   — Да сделаю, привезут к тебе семью, о чем разговор! А избу срубишь себе, в крайнем случае, скажу — мои солдаты помогут.
   Нефед заморгал, заерзал на козлах.
   — Спаси тя Христос, Лександра Данилыч! По гроб жизни, кажись…
   — Ладно, — махнул рукой Меншиков. — Погоняй! Солнце выше ели, а мы еще ничего не ели. Погоняй, говорю!
   Плывут мимо зеленые плотные стены государева заповедного леса, плывут и мысли Данилыча.
   «Да, кашу крепкую заварили, — думает он. — За порубку любого дерева в таком вот, к примеру, лесу — смертная казнь. Описаны леса во всех городах и уездах на пятьдесят верст от больших рек и на двадцать от малых… А за порубку дуба где хочешь — смертная казнь. Кре-епко!.. Приеду — надо будет доложить государю, чтобы дал скидку — разрешил деревья рубить на сани, телеги да мельничные погребы. Убыток строению от этого небольшой, а без того народу зарез… Бежит народ… Да, бежит. В указах за то писана смертная казнь. А всех не расказнишь, это правда.
   Из трех беглых солдат сейчас одного вешают, а двух бьют кнутами. И все равно бегут…»
   А уж врагов кругом как комара в дождливое лето! Федор Юрьевич пишет: «На Москве бородачи говорят, что ноне на Руси все иноземцами стали, все в немецком платье ходят да в кудрях, все бороды бреют». А про него, про Меншикова, и вовсе: «Он-де не просто живет, от Христа отвергся, для того от государя и имеет милость великую, а ныне за ним бесы ходят и его берегут». Ну, нового в этом, конечно, ничего нет. И до этого «святые отцы» такое же распускали. А почему? Да потому, видно, что не без его, Данилыча, совета государь дал свой знаменитый указ: «В монастыри монахам и монахиням давать хлеба столько, сколько следует, а вотчинами и никакими угодьями им не владеть» — и что то делается не ради разорения монастырей, но ради того, чтобы монахи лучше исполняли свои обеты, потому что прежде монахи своими руками промышляли пищу себе и многих нищих от своих рук питали, нынешние же монахи не только нищих не питают от трудов своих, но сами чужие труды поедают, а начальные монахи во многие роскоши впали и подначальных монахов в скудную пищу ввели. Потому государь и указал: «давать поровну, как начальным, так и подначальным монахам по десять рублей денег да по десять четвертей хлеба на год, а дров, сколько надобно, а доходы с их вотчин собирать в Монастырский приказ».
   По губе ли такой указ отцам преподобным?..
   А народ что?.. Народ и всегда пел унылые песни про добра молодца, что расстается с семьей, с отцом-батюшкой, да с родной матушкой, да с женой молодой, да с робятками, что-де гонят его, на работушку подневольную: сыру землю рыть, болото мостить. Только и нового, что «болото мостить», — это, стало быть, Питер отстраивать…
   Известно и как бояре-бородачи говорят: «С сех пор, как бог этого царя на царство поставил, — шипят они по углам, — так и светлых дней мы не видели — все рубли да полтины берут. Мироед, а не царь — весь мир переел». А он, Меншиков, по их разумению «самый главный смутьян, вельзевул…». Вот какие дела…
   Очнулся, ерзнул спиной по подушке.
   — Не рано, Нефед, погоняй!
   Поездка вышла на редкость удачной.
   — Что значит, когда сам посмотришь, — докладывал Александр Данилович Петру по возвращении в Петербург. — Такие участочки, мин херр, остолбили, что лучше не надо. Теперь только просеки прорубить, расчистить как следует да еще дороги местами загатить — и тогда вози лес круглый год, и корабельный и строевой.
   Верфь была заложена 5 ноября 1704 года на левом берегу Невы, против Васильевского острова.
   «Сей верфь делать государственными работниками или подрядом, как лучше, — написал Петр на плане Адмиралтейского двора, как была названа верфь. — А строить посему: жилья делать мазанками прямыми без кирпича; амбары и сараи делать основу из брусьев и амбары доделать мазанками, а сараи обить досками, так, как мельницы ветряные обиты, доска на доску, и у каждой доски ножной край обдорожить и потом писать красной краскою».
   Суда начали спускать с Адмиралтейского двора в октябре. Одним из первых была «Надежда», построенная Скляевым Федосеем, до этого безвыездно работавшим на воронежской верфи. Скляев после этого был произведен в поручики флота, и ему был дан «пас на корабельное мастерство, что он свидетельствованный того дела мастер».
   — «Работай, голова, треух куплю!» — как дядя Семен говорил, — смеялся Меншиков, похлопывая Скляева по плечу. — Помнишь, Семен Евстигнеев, садовник-то был у Лефорта? Не знаю, жив ли теперь.
   — Помер, — сказал Федосей. — Вскорости после Лефорта и помер.
   — Жалко! — горько дернул губою Данилыч. — Поди, как помирал, так и нам то ж наказывал? Как помер, так и часу не жил? Я к тому — балагур был старик. Вместе, бывало что, зубы-то мыли. Да и поднимали кого на зубки. Оно ведь и волк зубоскалит, да не смеется, чертяка!.. Ей-богу, кабы не зубы, так и душа бы вон! Так-то сказать, дело прошлое. Эх, Евстигнеич, Евстигнеич! Уж и прям был старик. Сила!.. Непотаенные речи… Первый прямик на Москве. Нет таких прямых людей! — всю жизнь я с народом, а такого еще не встречал, да и не встречу, поди.
   — Старые-то правдолюбцы помирают, — заметил Скляров, — а новые не больно что-то правду сказывают, больше оглядываются по сторонам. Что ж, — словно спохватился, скосил глаза на Данилыча, — царство небесное, вечный покой. Все помрем, да не в одно время.
   — Да! — согласился Данилыч. — Как жил на свете — видели, как помирать станешь — увидим.
   — А это уж наша забота, — проворчал Федосей. — Правда-то прежде нас померла, — опять принялся гнуть он свое. — Нынче поискать да поискать таких, кто режет все напрямик, не жалеет себя. «Прямьем веку не изживешь» — нынче так ведь считают.
   И опять согласился Данилыч, не придав, видимо, никакого значения словам Федосея:
   — Да! Всегда, когда бы ни вспоминал я дядю Семена, было мне словно бы лет восемнадцать, А теперь я…
   — Сильнее любого! — скалил зубы цыган Федосей. — Я же тогда, помнишь, в Воронеже, тебе говорил, что ты самый главный после царя, а ты осерчал. Данилыч нахмурился.
   Опять хвостом завилял? Ох, мало тебя, черта двужильного, драли! — сказал с сожалением.
   — Нет, Александр Данилович, много. На десятерых хватит. Да я ведь не гордый, — блеснул агатовым глазом. — За науку всегда спасибо скажу — что государю, что тебе, что Федору Юрьевичу. Сам же ты говорил после первой-то Нарвы, помнишь: «За битого двух небитых дают». Ну, коли вы с государем биты были, то уж нам-то, грешным, и сам бог приказал.
   — Ох, посмотрю я на тебя, на цыгана, — стонал Меншиков, — загонят тебя, зубоскала, куда ворон костей не таскал!
   — А жалко, поди?
   — Жалко! — сознался Данилыч, ухватил Скляева за виски. — Золотая же головушка, как государь говорит, — И, наклоняясь к его уху, добавил: — Чай, ты тоже из наших квасов. Одного поля ягода!

13

   В следующем. 1705 году Петр уже собирался начать военные действия в Финляндии, чтобы отвоевать у шведов Выборг и Кексгольм, но события на Западе заставили его отказаться от предполагавшихся операций.
   В Польше в это время происходили ожесточенные схватки между сторонниками короля Августа и ставленником Карла, познанским воеводой Станиславом Лещинским. По наущению Карла, кардинал Радзевский собирает в Варшаве сейм и объявляет Августа отрешенным от престола. Август в свою очередь собирает сейм в Сандомире и объявляет изменниками всех участников варшавского сейма…
   — Заварилось! — хватался за голову Петр. — Опять расхлебывай, опять помогай!.. Разве то выразишь? Хуже быть невозможно!
   — А может, мин херр. не под дождем, подождем? — сказал Данилыч. наклоняясь, заглядывая в глаза, думая: «Тьфу! Типун тебе на язык! Это же последнее дело!»
   — Нет, брат! — возразил ему Петр строго и убежденно. — До слова крепись, а за слово держись! Попятишься — раком назовут. Должен ты это понять. У нас так.
   — Та-ак… Раком назовут? Еще что будет? Ох, — вздыхал Меншиков, — и тяжелый наш хлебушко!
   — Ну, дурак! — нахмурился Петр. — Об этом ли теперь думать?
   — Як тому: главная причина, мин херр, — не унимался Данилыч. — неужто опять все войска нам в Курляндию гнать?
   — И погоним, раз так обернулось. Союзники! Ничего не поделаешь.
   — На все наши планы с финляндским походом, стало быть, теперь крест положить?
   — Да, придется поход отложить. Но нет худа без добра. Теперь, после своего низложения, Август должен злее сопротивляться.
   — Какой там! — махнув рукой, язвительно заметил Данилыч.
   — Что, ненадежный союзник?.. Но кое-какие силы шведов он оттянет-таки на себя. И то помощь.
   Весной 1705 года войскам был отдан приказ двинуться в Курляндию.
   Приехав в Витебск, в ставку Шереметева, Меншиков вручил ему приказание Петра разделить армию на две части, конницей командовать Шереметеву, пехотой — Огильви.
   Сильно расстроило это Бориса Петровича, «Какою то манерою учинено и для чего, один творец сведом. — писал он Федору Алексеевичу Головину. — По премного я опечалился и в болезнь впал. Данилыч много со мной разговаривал, но ни на что ответу не дал».
   — Какой тебе, Борис Петрович, еще ответ дать? — пожимал плечами Данилыч. — В приказании же государя прописано все!
   — Что прописано? — горячился фельдмаршал. — Что Огильви сделает с одной пехотой? Как будет провиант собирать? Ведь без конницы это немыслимо!
   — А чего ты кручинишься об Огильви?
   — Да не о нем, а о деле. Пехота же останется без харчей!
   — Да и у обоих фельдмаршалов будет не без контры за раздвоением. — г хитро прищурился Меншиков. — Так ли я полагаю?
   — Ох, так! — вздохнул Шереметев.
   — Ничего, Борис Петрович, — хлопнул Шереметева по плечу, — авось обомнется.
   Где собака зарыта, проницательный Данилыч, конечно, догадывался. Дело было не только в умалении власти фельдмаршала Шереметева и не в том, как пехота Огильви будет добывать себе провиант. А дело было в том, что Борису Петровичу, боярину, полководцу, старого закала, многое еще нужно было усваивать заново, многое из того, что казалось горбатым, прочно и ладно укладывать в голове. Известно, как трудно, особенно первое время, давались ему, великому мастеру осадных боев, маневренные, быстротечные операции. А тут Петр поручает ему командовать самым подвижным родом войск — кавалерией!..
   Привык Борис Петрович «томить» неприятеля, «отлаживать провиантом и фуражом». И в преподанной Петром «малой войне» ему длительное время приходилось нащупывать способы всячески охлаждать пыл зарвавшегося врага, действуя против него «на переправах и партиями». Измотав противника и давая баталию, он, на случай неудачи, привык также, иметь надежную ретираду. А тут надо будет бить только с налета и преимущественно по флангам противника, рвать его по кускам.
   Непривычно еще было Борису Петровичу действовать на поле войны и «по томашним конъюнктурам», памятуя, что «в уставах порядки писаны, а время и случаев нет», как не уставал это внушать государь своим генералам и офицерам…
   Все это прикинул Данилыч перед тем, как доложить государю свое мнение о разделении армии между Шереметевым и Огильви.
   «Я рассуждаю, — донес он Петру, — до твоего пришествия лучше оставить одному половину пехоты и конницы, другому также, разделив конные и пехотные полки пополам, из чего видится мне, во всем будет истинно более толка».
   Петр отвечал:
   «Понеже; как говорят, пеший конному не товарищ; к тому ж сам ты известен, что нам не для чего искать боя генерального, но паче от него удаляться, а неприятеля тревожить скорыми способами налегке, и для того полки всегда будут врозни; как может каждый командующий управлять половиной чужой команды?.. Впрочем, как вы некоторое препятие увидели, то мочно до моего приезду в Польшу быть по-старому».