Страница:
— Это верно, — соглашался Данилыч. — На дьяков да бояр полагаться в таком деле нельзя.
— Вот об этом и толк. А потом — послал я своих молодых к иноземцам в науку. А как они там обучаются? Кто это может проверить? Надобно, чтобы прежде кто-то из наших все разузнал, все прощупал бы там, до всего бы дошел, докопался бы до самых корней!..
— Кто же может такое свершить, — вставил с ухмылкой тотчас понявший, я чем дело, Данилыч. — как не сам шкипер да бомбардир да капитан Петр Алексеев?!
И после того, как довольный Петр хлопнул его по плечу, он прибавил:
— Дорогого стоит, мин херр, — самим посмотреть да толком узнать, что у них стоит там перенять. А то как бывает: полетели за море гуси, а и прилетели — тож не лебеди!
11
12
13
14
— Вот об этом и толк. А потом — послал я своих молодых к иноземцам в науку. А как они там обучаются? Кто это может проверить? Надобно, чтобы прежде кто-то из наших все разузнал, все прощупал бы там, до всего бы дошел, докопался бы до самых корней!..
— Кто же может такое свершить, — вставил с ухмылкой тотчас понявший, я чем дело, Данилыч. — как не сам шкипер да бомбардир да капитан Петр Алексеев?!
И после того, как довольный Петр хлопнул его по плечу, он прибавил:
— Дорогого стоит, мин херр, — самим посмотреть да толком узнать, что у них стоит там перенять. А то как бывает: полетели за море гуси, а и прилетели — тож не лебеди!
11
Отрезанная от связывающих с Европой естественных выходов Россия, эта огромная страна, раскинувшаяся до берегов Ледовитого океана на север и реки Амура — границы Китайской Срединной империи на востоке, вынуждена была стоять в стороне от бурных течений, что на Западе разрушали средневековые феодальные отношения, расчищая дорогу хозяйственному и культурному росту.
Не раз, пытаясь расправлять свои могучие плечи, тянулся к морям Русский Витязь, но, осаждаемый со всех сторон и турецко-татарскими ордами и шайками немецких, шведских, польских, литовских захватчиков, он вплоть до конца XVIII века вынужден был отбиваться от внешних врагов, борясь за свою независимость. И это отнимало у него чуть не последние силы и средства.
Потому в отрезанной от Европы и осаждаемой врагами России в это время еще цвели полным цветом средневековые, сковывающие жизнь народа порядки. Приказы как они сложились при Иване III, так и застыли, верша по старинке все дела в государстве. И войско московское во многом еще отставало от западных армий, особенно в организации, да и в вооружении тоже, что весьма осложняло борьбу с врагами Русской земли.
А скрытые возможности роста, что таились и зрели в сильнейшем и способнейшем русском народе, были, кто понимал, превеликие. Недаром шведский король Густав-Адольф в начале XVII века писал:
«Если бы Россия подозревала свое собственное могущество, то близость моря, рек и озер, которых она до сих пор не умела еще оценить, дала бы ей возможность не только вторгнуться в Финляндию со всех сторон и во всякое время года, но даже, благодаря огромным ее средствам и неизмеримости ее пределов, покрыть своими кораблями Балтийское море».
Но пока дремал народ-богатырь.
У правителей же степенно, благолепно текла сытая жизнь. Дни у бояр отсчитывались, как костяшки на счетах, скучные, похожие один на другой. Только и разнообразия, что праздники храмовые. К таким праздникам именитые люди отправлялись на богомолья в московские монастыри, а то и за Москву — к Сергию Троице, к Николе-на-Угреши, в Звенигород либо в Можайск.
Поездки по монастырям — события чрезвычайные, настоящие походы, хлопотливые, многолюдные, ибо почтенному человеку «езда малолюдством — чести поруха», К поездкам готовились задолго и потом пространно о них толковали.
А не было праздников — сон, еда да моление. Занимали домовитых хозяев проделки шутов, россказни сказочников да странников «по обету» — от гроба господня, с Афонской горы, из Киевской лавры.
Родовитые служили, сидели в царской думе — слушали о самых важных делах. Бояре помельче из года в год ходили в походы, прихватив с собой пяток — десяток конных холопей, посторожить какой-нибудь участок границы отечества, получали неважные воеводства, дабы умеренным кормом пополнить животы, оскудевшие от походов, а на личных деловых бумагах такого боярина, какого-нибудь Микиты, Савельева сына, Щербатого, вместо его подписи ставилась помета, что «отец его духовный поп Нефед в его, Щербатого, место руку приложил, затем, что он, Щербатой, грамоте не умеет».
Сын знатного боярина знал, что он не сегодня-завтра получит важное место, станет воеводой либо начальником в войске. Его почти ничему не учили. Много-много, если он умеет читать часослов и псалтырь, но его отец знатен, — значит, и он должен быть большим человеком. Так молодой боярин и знал и почестей так добивался.
«А родители мои пожалованы в переднюю, — пишет он в челобитной к царю, — вели и мне, государь, быть при твоей царской светлости в передней».
Так и шло. Родитель в думе — и сын попадает в думу; родитель воеводствует — и сыну достанется воеводство.
Шло степенно, чин чином, по издревле установившимся порядкам, правилам, уставам.
И вдруг!..
Великий государь приказал: пятьдесят человек из числа молодых людей знатных фамилий отправить в чужие земли, в обучение к еретикам-иноземцам.
И чему же они должны там обучаться?
«Экипажеству и механике, наукам филозофским и дохтурским, мореходским и сухопутским, навигации, инженерству, артиллерии, черчению, боцманству, артикулу солдатскому, танцевать, на шпагах биться, верхом ездить».
— Морехо-одские науки… с топором работать да на мачты лазить, словно плотник простой, под началом у нехристя… Позорище! — шипели бояре.
— Дело неслыханное, явно противное закону божьему! — держало их руку высокое духовенство, подтверждая такое свое заключение священным писанием, в коем-де «возбраняется православным иметь сообщения с иноплеменниками, понеже странствования сии наносят повреждения вере».
Крепко не по сердцу пришлась родовитым эта новая царева затея, особенно тем из них, у кого дети или ближайшие родственники попали в число отправляемых за границу.
Немало было и иноземцев, которые не видели в это время в Петре ни зрелого политика, ни толкового государственного деятеля вообще. «Он умен, деятелен, любознателен, но по основным своим качествам не дотягивает до той высоты, с которой обычно связывают понятие о государственном человеке, — полагали они. — Это молодой фантазер. В нем своеобразно сочетаются сильный темперамент и довольно острый ум с политической наивностью и распущенным мальчишеством. В самом деле, разве не фантазия, что он считает возможным в два года создать большой флот, образовать кадры русских моряков и одним своим посольством склонить к союзу против Турции целую европейскую коалицию — цезаря и папу, Англию, Данию и Пруссию, Голландию и Венецию? Царь, который бросается в такие небывалые и неожиданные предприятия, конечно же, возбуждает множество опасений. Не мудрено, что многие московские умы смутились, понимая несбыточность подобных мечтаний».
Недовольство московских старозаветных людей новыми, «еретическими» порядками вылилось в заговор на жизнь го; сударя. Участники заговора — родовитые вельможи Алексей Сорокин и Федор Пушкин да стрелецкий полковник Иван Цыклеров с товарищами — сговорились и…
— Порешили. Александр Данилович, ночью поджечь дом недалеко от его. государя, покоев и в смятении на том пожаре убить государя Петра Алексеевича, — рассказывал Меншикову пятидесятник стремянного Канищева полка Ларион Елизарьев.
— Зажечь дом, говоришь?
— Так, — мотал смоляной бородой Елизарьев, — ибо ведомо им, злодеям, что государь не оставит поспешить для утушения пожара.
— И убить?
— Изрезать ножей в пять, ироды, порешили…
В тот день Петр был у Лефорта — пировали по случаю решенного отъезда за границу «великого посольства».
Улучив подходящий момент, Меншиков отозвал государя в сторонку:
— Есть что сказать.
— Нашел время!
— Дело не терпит, мин херр.
Пристально глянув в округлившиеся глаза Алексашки и тотчас поняв, что дело, как видно, нешуточное и впрямь неотложное, Петр ухватил его за обшлаг и, потянув за собой, резко зашагал, направляясь в дальнюю комнату.
Оглянулся на лакея в дверях.
— Закрой! Стой там!.. Никого не впускай!
Подтолкнул Данилыча к креслу. Сам зашагал.
— Говори!
— Аника Щербаков, — начал Данилыч, — как-то по холостому делу завел меня к своим сродственникам Елизарьевым. Дочь, говорит, у Лариона Елизарьева хороша…
— Стрелец? — перебил его Петр.
— Пятидесятник стремянного Канищева полка.
— Ну?
— Суд да дело… За вишневкой домашней да за пирогами с говядиной… Я самой-то и говорю: «Как, мол, нонче стрелецкая-то жизнь?» А она: «Хорошего мало, говорит, все шебаршится чего-то…» А я: «Теперь-то, мол, что им бунтовать?» — «Кто их, говорит, разберет. То нехорошо, это плохо… До смерти боюсь за своего за хозяина. Не сбили б его с панталыку». Остальное выведал у Натальи, у дочки. Как в песне поется: «Пел, на грех, на беду, соловей во саду». Ну, и… растаяла девка, мин херр, как на ладони все выложила…
— Что?.. Не балагурь! — дернулся Петр.
— А то, мин херр, что бояре со стрельцами тебя убить порешили. Когда я самого-то Елизарьева в угол припер: «Выкладывай, говорю, всю подноготную, иначе…»
Петр резко, с ходу повернулся к Данилычу:
— Хватит!.. Скачи к Нарышкину. Прикажи Елизарьева немедля доставить в Преображенское.
Выходя из комнаты, бросил:
— Да скажи, чтобы он, брюхатый, на одной ноге поворачивался!
23 февраля 1697 года Лев Кириллович Нарышкин, как велено было, прислал в Преображенское Канищева стремянного полка пятидесятника Лариона Елизарьева.
Допрашивал Елизарьева сам Петр, келейно, с глазу на глаз, даже Ромодановского не допустил… А, допросив, указал: Соковнина, Цыклера, Пушкина, стрельцов Филиппова и Рожина, казака Лукьянова — казнить смертью.
«И на Красной площади начали строить столб каменный. И марта в четвертый день тот столб каменный доделан, и на том столбе шесть рожнов железных вделаны в камень, И того числа казнены в Преображенском ведомые воры и изменники. А головы изменничьи были воткнуты на рожны».
Не раз, пытаясь расправлять свои могучие плечи, тянулся к морям Русский Витязь, но, осаждаемый со всех сторон и турецко-татарскими ордами и шайками немецких, шведских, польских, литовских захватчиков, он вплоть до конца XVIII века вынужден был отбиваться от внешних врагов, борясь за свою независимость. И это отнимало у него чуть не последние силы и средства.
Потому в отрезанной от Европы и осаждаемой врагами России в это время еще цвели полным цветом средневековые, сковывающие жизнь народа порядки. Приказы как они сложились при Иване III, так и застыли, верша по старинке все дела в государстве. И войско московское во многом еще отставало от западных армий, особенно в организации, да и в вооружении тоже, что весьма осложняло борьбу с врагами Русской земли.
А скрытые возможности роста, что таились и зрели в сильнейшем и способнейшем русском народе, были, кто понимал, превеликие. Недаром шведский король Густав-Адольф в начале XVII века писал:
«Если бы Россия подозревала свое собственное могущество, то близость моря, рек и озер, которых она до сих пор не умела еще оценить, дала бы ей возможность не только вторгнуться в Финляндию со всех сторон и во всякое время года, но даже, благодаря огромным ее средствам и неизмеримости ее пределов, покрыть своими кораблями Балтийское море».
Но пока дремал народ-богатырь.
У правителей же степенно, благолепно текла сытая жизнь. Дни у бояр отсчитывались, как костяшки на счетах, скучные, похожие один на другой. Только и разнообразия, что праздники храмовые. К таким праздникам именитые люди отправлялись на богомолья в московские монастыри, а то и за Москву — к Сергию Троице, к Николе-на-Угреши, в Звенигород либо в Можайск.
Поездки по монастырям — события чрезвычайные, настоящие походы, хлопотливые, многолюдные, ибо почтенному человеку «езда малолюдством — чести поруха», К поездкам готовились задолго и потом пространно о них толковали.
А не было праздников — сон, еда да моление. Занимали домовитых хозяев проделки шутов, россказни сказочников да странников «по обету» — от гроба господня, с Афонской горы, из Киевской лавры.
Родовитые служили, сидели в царской думе — слушали о самых важных делах. Бояре помельче из года в год ходили в походы, прихватив с собой пяток — десяток конных холопей, посторожить какой-нибудь участок границы отечества, получали неважные воеводства, дабы умеренным кормом пополнить животы, оскудевшие от походов, а на личных деловых бумагах такого боярина, какого-нибудь Микиты, Савельева сына, Щербатого, вместо его подписи ставилась помета, что «отец его духовный поп Нефед в его, Щербатого, место руку приложил, затем, что он, Щербатой, грамоте не умеет».
Сын знатного боярина знал, что он не сегодня-завтра получит важное место, станет воеводой либо начальником в войске. Его почти ничему не учили. Много-много, если он умеет читать часослов и псалтырь, но его отец знатен, — значит, и он должен быть большим человеком. Так молодой боярин и знал и почестей так добивался.
«А родители мои пожалованы в переднюю, — пишет он в челобитной к царю, — вели и мне, государь, быть при твоей царской светлости в передней».
Так и шло. Родитель в думе — и сын попадает в думу; родитель воеводствует — и сыну достанется воеводство.
Шло степенно, чин чином, по издревле установившимся порядкам, правилам, уставам.
И вдруг!..
Великий государь приказал: пятьдесят человек из числа молодых людей знатных фамилий отправить в чужие земли, в обучение к еретикам-иноземцам.
И чему же они должны там обучаться?
«Экипажеству и механике, наукам филозофским и дохтурским, мореходским и сухопутским, навигации, инженерству, артиллерии, черчению, боцманству, артикулу солдатскому, танцевать, на шпагах биться, верхом ездить».
— Морехо-одские науки… с топором работать да на мачты лазить, словно плотник простой, под началом у нехристя… Позорище! — шипели бояре.
— Дело неслыханное, явно противное закону божьему! — держало их руку высокое духовенство, подтверждая такое свое заключение священным писанием, в коем-де «возбраняется православным иметь сообщения с иноплеменниками, понеже странствования сии наносят повреждения вере».
Крепко не по сердцу пришлась родовитым эта новая царева затея, особенно тем из них, у кого дети или ближайшие родственники попали в число отправляемых за границу.
Немало было и иноземцев, которые не видели в это время в Петре ни зрелого политика, ни толкового государственного деятеля вообще. «Он умен, деятелен, любознателен, но по основным своим качествам не дотягивает до той высоты, с которой обычно связывают понятие о государственном человеке, — полагали они. — Это молодой фантазер. В нем своеобразно сочетаются сильный темперамент и довольно острый ум с политической наивностью и распущенным мальчишеством. В самом деле, разве не фантазия, что он считает возможным в два года создать большой флот, образовать кадры русских моряков и одним своим посольством склонить к союзу против Турции целую европейскую коалицию — цезаря и папу, Англию, Данию и Пруссию, Голландию и Венецию? Царь, который бросается в такие небывалые и неожиданные предприятия, конечно же, возбуждает множество опасений. Не мудрено, что многие московские умы смутились, понимая несбыточность подобных мечтаний».
Недовольство московских старозаветных людей новыми, «еретическими» порядками вылилось в заговор на жизнь го; сударя. Участники заговора — родовитые вельможи Алексей Сорокин и Федор Пушкин да стрелецкий полковник Иван Цыклеров с товарищами — сговорились и…
— Порешили. Александр Данилович, ночью поджечь дом недалеко от его. государя, покоев и в смятении на том пожаре убить государя Петра Алексеевича, — рассказывал Меншикову пятидесятник стремянного Канищева полка Ларион Елизарьев.
— Зажечь дом, говоришь?
— Так, — мотал смоляной бородой Елизарьев, — ибо ведомо им, злодеям, что государь не оставит поспешить для утушения пожара.
— И убить?
— Изрезать ножей в пять, ироды, порешили…
В тот день Петр был у Лефорта — пировали по случаю решенного отъезда за границу «великого посольства».
Улучив подходящий момент, Меншиков отозвал государя в сторонку:
— Есть что сказать.
— Нашел время!
— Дело не терпит, мин херр.
Пристально глянув в округлившиеся глаза Алексашки и тотчас поняв, что дело, как видно, нешуточное и впрямь неотложное, Петр ухватил его за обшлаг и, потянув за собой, резко зашагал, направляясь в дальнюю комнату.
Оглянулся на лакея в дверях.
— Закрой! Стой там!.. Никого не впускай!
Подтолкнул Данилыча к креслу. Сам зашагал.
— Говори!
— Аника Щербаков, — начал Данилыч, — как-то по холостому делу завел меня к своим сродственникам Елизарьевым. Дочь, говорит, у Лариона Елизарьева хороша…
— Стрелец? — перебил его Петр.
— Пятидесятник стремянного Канищева полка.
— Ну?
— Суд да дело… За вишневкой домашней да за пирогами с говядиной… Я самой-то и говорю: «Как, мол, нонче стрелецкая-то жизнь?» А она: «Хорошего мало, говорит, все шебаршится чего-то…» А я: «Теперь-то, мол, что им бунтовать?» — «Кто их, говорит, разберет. То нехорошо, это плохо… До смерти боюсь за своего за хозяина. Не сбили б его с панталыку». Остальное выведал у Натальи, у дочки. Как в песне поется: «Пел, на грех, на беду, соловей во саду». Ну, и… растаяла девка, мин херр, как на ладони все выложила…
— Что?.. Не балагурь! — дернулся Петр.
— А то, мин херр, что бояре со стрельцами тебя убить порешили. Когда я самого-то Елизарьева в угол припер: «Выкладывай, говорю, всю подноготную, иначе…»
Петр резко, с ходу повернулся к Данилычу:
— Хватит!.. Скачи к Нарышкину. Прикажи Елизарьева немедля доставить в Преображенское.
Выходя из комнаты, бросил:
— Да скажи, чтобы он, брюхатый, на одной ноге поворачивался!
23 февраля 1697 года Лев Кириллович Нарышкин, как велено было, прислал в Преображенское Канищева стремянного полка пятидесятника Лариона Елизарьева.
Допрашивал Елизарьева сам Петр, келейно, с глазу на глаз, даже Ромодановского не допустил… А, допросив, указал: Соковнина, Цыклера, Пушкина, стрельцов Филиппова и Рожина, казака Лукьянова — казнить смертью.
«И на Красной площади начали строить столб каменный. И марта в четвертый день тот столб каменный доделан, и на том столбе шесть рожнов железных вделаны в камень, И того числа казнены в Преображенском ведомые воры и изменники. А головы изменничьи были воткнуты на рожны».
12
6 декабря 1696 года думный дьяк Емельян Украинцев объявил в Посольском приказе, что царь решил отправить великое посольство к цесарю, к королям английскому, датскому, к голландским штатам, к курфюрсту Бранденбургскому и в Венецию — для подтверждения дружбы.
Великими послами были назначены: генерал-адмирал наместник новгородский Франц Яковлевич Лефорт, генерал и воинский комиссарий наместник сибирский Федор Алексеевич Головин и думный дьяк, наместник болёвский Прокофий Богданович Возницын. Свита состояла из 250 человек, между ними находилось 35 волонтеров; ехавших для морской науки. Волонтеры составляли особый отряд, разделенный на три десятка. Десятником второго десятка числился урядник Преображенского полка Петр Михайлов, то есть царь.
Петр составил подробный список, что требовалось приобрести за границей, каких людей нанять, по каким ценам. Наказывал:
— Даром алтына не тратить!
Поручения послам он дал письменно и написал собственноручно, особенно позаботился о корабельном имуществе, приборах и оборудовании. Не забыл записать и о том, чтобы крепко проверить, как успевают молодые люди, посланные в обучение, так как за последнее время все чаще и чаще стало слышно, что русские навигаторы за границей «выбегают с ученья» в другие края и даже спасаются в монастырях на Афонской горе, а из тех, что остались в ученье, многие должают деньги, посещая австерии и игорные дома, а к родным в Россию шлют письма, жалуясь на нищету и разлуку, на то, что наука определена им самая премудрая, и хотя бы пришлось им все дни живота своего на тех науках себя трудить, а все-таки им не выучиться; что они на разные науки ходят да без дела сидят, потому что языков иноземных не разумеют и «незнамо учиться языка, незнамо науки».
10 марта великое посольство выехало из Москвы. Двигались величественно, медленно, как приличествует сановитым государевым людям.
— Как с кислым молоком пробираемся, — ворчал Данилыч, угадывая мысли пылкого, нетерпеливого государя.
Днем было все парно от весеннего солнечного сугрева, яснее смотрело весеннее небо, громче звенели на репейнике снегири, веселее чирикали воробьи на дороге, темневшей размокшим конским навозом; слезился снег на буграх и на крышах, дымились на припеке завалинки, голубой отблеск ложился на лужи; кое-где на опушках синели подснежники, пахло талой землей, прошлогодней прелой листвой. И словно по ветру доходило — лес оживает для новых песен и новых гостей…
А по вечерам тоскливо давила холодная пустынность безмолвных просторов — бесконечные гряды серых, ноздреватых сугробов, текущих дрожащими ручейками по обочинам шляхов.
Всю дорогу до свейского рубежа плыли мимо глухомани: лесные разбухшие болотины с непролазным кочкарником, дикие пустоши, черные вихрастые деревушки; поля с тощими озимями.
Стояли ясные, теплые, весенние дни. Ночами иногда над горизонтом появлялось пламя — пожар: мужики ли жгут усадьбу, сам ли помещик горит или сами мужики? Пламя долго бьет кверху, но никто не видит, не слышит. Темное безмолвие обложило землю кругом на многие версты.
— Вот так и живут, — тяжело вздыхал Алексашка. — А ведь почти у самого свейского рубежа!
— Карабкаться надо, — кряхтел Петр, ворочаясь в тесноватом для его роста возке, — учиться, строиться, обзаводиться. Торговлю вести. Никто без надобности трудиться не станет. Ну какая корысть им, вотчинникам, распахивать этакие, — махнул в поле рукой, — Палестины, ежели им для прокорма это не требуется? Куда его, хлеб излишний, девать? Гноить? — И, подумав, добавил; — Вот ежели бы на все ихнее зерно покупщик нашелся…
— А куда его вывозить?
— Вот в этом и толк, что надобно пробиваться к морям.
— Как пробиваться?
— Получимся, осмотримся, — тогда видно будет.
Великими послами были назначены: генерал-адмирал наместник новгородский Франц Яковлевич Лефорт, генерал и воинский комиссарий наместник сибирский Федор Алексеевич Головин и думный дьяк, наместник болёвский Прокофий Богданович Возницын. Свита состояла из 250 человек, между ними находилось 35 волонтеров; ехавших для морской науки. Волонтеры составляли особый отряд, разделенный на три десятка. Десятником второго десятка числился урядник Преображенского полка Петр Михайлов, то есть царь.
Петр составил подробный список, что требовалось приобрести за границей, каких людей нанять, по каким ценам. Наказывал:
— Даром алтына не тратить!
Поручения послам он дал письменно и написал собственноручно, особенно позаботился о корабельном имуществе, приборах и оборудовании. Не забыл записать и о том, чтобы крепко проверить, как успевают молодые люди, посланные в обучение, так как за последнее время все чаще и чаще стало слышно, что русские навигаторы за границей «выбегают с ученья» в другие края и даже спасаются в монастырях на Афонской горе, а из тех, что остались в ученье, многие должают деньги, посещая австерии и игорные дома, а к родным в Россию шлют письма, жалуясь на нищету и разлуку, на то, что наука определена им самая премудрая, и хотя бы пришлось им все дни живота своего на тех науках себя трудить, а все-таки им не выучиться; что они на разные науки ходят да без дела сидят, потому что языков иноземных не разумеют и «незнамо учиться языка, незнамо науки».
10 марта великое посольство выехало из Москвы. Двигались величественно, медленно, как приличествует сановитым государевым людям.
— Как с кислым молоком пробираемся, — ворчал Данилыч, угадывая мысли пылкого, нетерпеливого государя.
Днем было все парно от весеннего солнечного сугрева, яснее смотрело весеннее небо, громче звенели на репейнике снегири, веселее чирикали воробьи на дороге, темневшей размокшим конским навозом; слезился снег на буграх и на крышах, дымились на припеке завалинки, голубой отблеск ложился на лужи; кое-где на опушках синели подснежники, пахло талой землей, прошлогодней прелой листвой. И словно по ветру доходило — лес оживает для новых песен и новых гостей…
А по вечерам тоскливо давила холодная пустынность безмолвных просторов — бесконечные гряды серых, ноздреватых сугробов, текущих дрожащими ручейками по обочинам шляхов.
Всю дорогу до свейского рубежа плыли мимо глухомани: лесные разбухшие болотины с непролазным кочкарником, дикие пустоши, черные вихрастые деревушки; поля с тощими озимями.
Стояли ясные, теплые, весенние дни. Ночами иногда над горизонтом появлялось пламя — пожар: мужики ли жгут усадьбу, сам ли помещик горит или сами мужики? Пламя долго бьет кверху, но никто не видит, не слышит. Темное безмолвие обложило землю кругом на многие версты.
— Вот так и живут, — тяжело вздыхал Алексашка. — А ведь почти у самого свейского рубежа!
— Карабкаться надо, — кряхтел Петр, ворочаясь в тесноватом для его роста возке, — учиться, строиться, обзаводиться. Торговлю вести. Никто без надобности трудиться не станет. Ну какая корысть им, вотчинникам, распахивать этакие, — махнул в поле рукой, — Палестины, ежели им для прокорма это не требуется? Куда его, хлеб излишний, девать? Гноить? — И, подумав, добавил; — Вот ежели бы на все ихнее зерно покупщик нашелся…
— А куда его вывозить?
— Вот в этом и толк, что надобно пробиваться к морям.
— Как пробиваться?
— Получимся, осмотримся, — тогда видно будет.
13
Рижский губернатор граф Дальбер, правоверный католик, даже веровал как «образцовый» солдат: чтобы быть «спасенным» — слепо исполнял предписанные папой обряды, имея в виду, что папа, наместник Христа, ответствен за спасение всех верующих. Он как бы главнокомандующий в этих делах. А что получится в армии, если каждый, вместо того чтобы беспрекословно подчиняться, будет рассуждать? Армия развалится и все пропадет!..
Долго ломал голову этот уравновешенный, самодовольный, прусской школы служака над тем, как встретить русских послов. Не часто приходилось ему ломать голову, обдумывая что-либо серьезное. Жил и действовал он по уставам, наставлениям, приказам, инструкциям, положениям.
И, когда ему приходилось вести разговор о пунктах, параграфах сих документов, его суровое, обветренное лицо хорошо скрывало внутреннюю пустоту. Однако стоило графу натолкнуться на что-либо выходящее из круга прочно усвоенных им прямых служебных обязанностей, как его холодные глаза под густыми, сросшимися бровями и пробритый вверху и потому казавшийся в меру высоким морщинистый лоб переставали служить ширмой. Тогда оставались только мундир, снаряжение да выписанный из Парижа огромный, пепельного цвета парик.
— Я не получил никаких инструкций насчет того, как встретить прибывших к нам русских послов, — говорил он, обращаясь к своим штаб-офицерам, — посему считаю своей обязанностью не нарушать строгого инкогнито русского государя. Русские направляются не к нашему королю, следуют проездом, — отчеканил Дальбер, уставив в одну точку холодные стекляшки-глаза, — и я не считаю удобным ни наносить им визиты, ни приглашать их к себе. Вас, господа, прошу помнить: укрепления Риги для русских строго запретны… Следить! — поднял палец. — Не допускать никого, никуда!..
Все бы сошло, однако, более или менее гладко, но русские, особенно сам Петр, обратили исключительное внимание на укрепления. Меншиков пытался измерить высоту крепостных валов Риги, глубину рвов. Петр зарисовывал инженерные сооружения.
И тогда произошли крайне неприятные столкновения. Часовые и крепостные патрули кричали на русских, грозили применить холодное оружие, предупреждали, что будут стрелять…
Граф Дальбер предложил Лефорту, как главе посольства, запретить русским осматривать крепость и даже издали смотреть на нее в зрительную трубу.
— Вы, как француз, — сказал он, — хорошо понимаете, что не может быть большей ошибки, чем неправильно оценить способности русских совать нос, куда не положено.
Лефорт возразил:
— А я полагаю, что не может быть большей ошибки, чем неправильно оценить способность и силу России стоять твердо на защите своих рубежей.
Словом, губернатор перестарался.
За послами стали следить как за лазутчиками. Рижские лавочники, словно сговорившись, начали брать с русских втридорога за продукты. Для Петра Рига стала «проклятым местом». О своей жизни там он писал: «Здесь мы рабским обычаем жили… зело здесь боятся, и в город, и в иные места, и с караулом не пускают, и мало приятны».
Не забыл Петр упомянуть и о том, как торговые люди «лаются» в Риге за «копейку» и «жмутся и продают втрое».
С тех пор Петр никогда Риги не забывал. Начиная войну с шведским королем, он вспомнил и о «проклятом городе», Когда он осадил Ригу и бросил в нее первые три бомбы, он написал Меншикову: «Тако господь бог сподобил нам видеть начало отмщения сему проклятому месту».
Однако, невзирая на все препоны, чинимые Дальбером, Меншиков все же разведал и доложил Петру и о численности гарнизона крепости, и об укреплениях: рвах, фортах, контр-экскарпах, — что укреплено гораздо и что недоделано, — и даже добыл образец солдатского снаряжения.
Переправившись на лодке через Двину, Петр 10 апреля, тремя днями прежде послов, прибыл в Митаву.
За Двиной, в Курляндии, — другой прием.
Герцог Курляндский Фридрих-Казимир встретил русских путешественников особо радушно. Три недели Петр пробыл в Митаве: был в гостях у герцога и герцогини, знакомился с купцами, ремесленниками, подрядчиками…
В Курляндии славились плотники по ремонту поврежденных судов, — особо искусно вытесывали они килевые части шпангоутов, наиболее подверженные порче, поломке. И Петр немедля решил сам перенять у них это искусство и заставил своих волонтеров учиться тесать «по-курляндски».
Тесали старательно. Чисто, в отделку, получалось у самого Петра, у Данилыча, у десятника второго десятка Плещеева Федора. Вытесанное Петром «по месту» бревно герцог приказал поместить в митавский музей.
В Либаве Петр впервые увидел Балтийское море. Вздыхал:
— Благодать-то какая! Вот бы…
Крякал, потирал руки, торопливо шагая по отмели у самой воды, резко дергал плечом.
«Теперь дорвался до заветного морюшка — не оторвешь, — думал Данилыч, еле поспевая за государем. — Посуху теперь в Пруссию не поедет, шабаш!..»
— Н-да-а, мин брудор!.. Есть шуба и на волке, да пришита! — с завистью выговаривал Петр, обращаясь к Данилычу. — Этакая морская благодать — и у такого маленького государства!..
Как и следовало ожидать, Петр решил отправиться в Пруссию морем.
Посольство отправилось в Кенигсберг — столицу Пруссии — сухим путем.
Курфюрст Бранденбургский Фридрих III встретил Петра как монарха. Но Петра Михайлова не занимали дворцовые приемы и торжества. Он торопился осмотреть войско курфюрста. Тщательно и подробно он знакомился с устройством прусского войска, его обучением, с распорядком солдатского дня. Попутно он договаривался с отдельными прусскими офицерами об устройстве их на русскую службу, а в остающееся свободное время брал уроки артиллерийской стрельбы у прусского подполковника фон Штернфельда, слывшего большим знатоком этого вида боевой подготовки.
Обучение было коротким. Учитель выдал ученику, «московскому кавалеру Петру Михайлову», весьма похвальное свидетельство. Фон Штернфельд заявил, что он с немалым удивлением заметил, какая понятливая особа, этот московский кавалер, и письменно засвидетельствовал, что господин Петр Михайлов «везде за исправного, осторожного, благо-искусного, мужественного и беспорочного огнестрельного мастера и художника признаваем и почитаем быть может». Подполковник даже просил в своем свидетельстве лиц всякого чина и состояния оказывать его ученику «всевозможное вспоможение и приятную благосклонность».
…8 июня были преподнесены подарки от курфюрста Бранденбургского. Из волонтеров получили серебряной посудой трое: Александр Данилович Меншиков, комендор князь Андрей Михайлович Черкасский да десятник Федор Плещеев.
Курфюрст правильно оценил, кто из волонтеров был наиболее близок к царю.
Долго ломал голову этот уравновешенный, самодовольный, прусской школы служака над тем, как встретить русских послов. Не часто приходилось ему ломать голову, обдумывая что-либо серьезное. Жил и действовал он по уставам, наставлениям, приказам, инструкциям, положениям.
И, когда ему приходилось вести разговор о пунктах, параграфах сих документов, его суровое, обветренное лицо хорошо скрывало внутреннюю пустоту. Однако стоило графу натолкнуться на что-либо выходящее из круга прочно усвоенных им прямых служебных обязанностей, как его холодные глаза под густыми, сросшимися бровями и пробритый вверху и потому казавшийся в меру высоким морщинистый лоб переставали служить ширмой. Тогда оставались только мундир, снаряжение да выписанный из Парижа огромный, пепельного цвета парик.
— Я не получил никаких инструкций насчет того, как встретить прибывших к нам русских послов, — говорил он, обращаясь к своим штаб-офицерам, — посему считаю своей обязанностью не нарушать строгого инкогнито русского государя. Русские направляются не к нашему королю, следуют проездом, — отчеканил Дальбер, уставив в одну точку холодные стекляшки-глаза, — и я не считаю удобным ни наносить им визиты, ни приглашать их к себе. Вас, господа, прошу помнить: укрепления Риги для русских строго запретны… Следить! — поднял палец. — Не допускать никого, никуда!..
Все бы сошло, однако, более или менее гладко, но русские, особенно сам Петр, обратили исключительное внимание на укрепления. Меншиков пытался измерить высоту крепостных валов Риги, глубину рвов. Петр зарисовывал инженерные сооружения.
И тогда произошли крайне неприятные столкновения. Часовые и крепостные патрули кричали на русских, грозили применить холодное оружие, предупреждали, что будут стрелять…
Граф Дальбер предложил Лефорту, как главе посольства, запретить русским осматривать крепость и даже издали смотреть на нее в зрительную трубу.
— Вы, как француз, — сказал он, — хорошо понимаете, что не может быть большей ошибки, чем неправильно оценить способности русских совать нос, куда не положено.
Лефорт возразил:
— А я полагаю, что не может быть большей ошибки, чем неправильно оценить способность и силу России стоять твердо на защите своих рубежей.
Словом, губернатор перестарался.
За послами стали следить как за лазутчиками. Рижские лавочники, словно сговорившись, начали брать с русских втридорога за продукты. Для Петра Рига стала «проклятым местом». О своей жизни там он писал: «Здесь мы рабским обычаем жили… зело здесь боятся, и в город, и в иные места, и с караулом не пускают, и мало приятны».
Не забыл Петр упомянуть и о том, как торговые люди «лаются» в Риге за «копейку» и «жмутся и продают втрое».
С тех пор Петр никогда Риги не забывал. Начиная войну с шведским королем, он вспомнил и о «проклятом городе», Когда он осадил Ригу и бросил в нее первые три бомбы, он написал Меншикову: «Тако господь бог сподобил нам видеть начало отмщения сему проклятому месту».
Однако, невзирая на все препоны, чинимые Дальбером, Меншиков все же разведал и доложил Петру и о численности гарнизона крепости, и об укреплениях: рвах, фортах, контр-экскарпах, — что укреплено гораздо и что недоделано, — и даже добыл образец солдатского снаряжения.
Переправившись на лодке через Двину, Петр 10 апреля, тремя днями прежде послов, прибыл в Митаву.
За Двиной, в Курляндии, — другой прием.
Герцог Курляндский Фридрих-Казимир встретил русских путешественников особо радушно. Три недели Петр пробыл в Митаве: был в гостях у герцога и герцогини, знакомился с купцами, ремесленниками, подрядчиками…
В Курляндии славились плотники по ремонту поврежденных судов, — особо искусно вытесывали они килевые части шпангоутов, наиболее подверженные порче, поломке. И Петр немедля решил сам перенять у них это искусство и заставил своих волонтеров учиться тесать «по-курляндски».
Тесали старательно. Чисто, в отделку, получалось у самого Петра, у Данилыча, у десятника второго десятка Плещеева Федора. Вытесанное Петром «по месту» бревно герцог приказал поместить в митавский музей.
В Либаве Петр впервые увидел Балтийское море. Вздыхал:
— Благодать-то какая! Вот бы…
Крякал, потирал руки, торопливо шагая по отмели у самой воды, резко дергал плечом.
«Теперь дорвался до заветного морюшка — не оторвешь, — думал Данилыч, еле поспевая за государем. — Посуху теперь в Пруссию не поедет, шабаш!..»
— Н-да-а, мин брудор!.. Есть шуба и на волке, да пришита! — с завистью выговаривал Петр, обращаясь к Данилычу. — Этакая морская благодать — и у такого маленького государства!..
Как и следовало ожидать, Петр решил отправиться в Пруссию морем.
Посольство отправилось в Кенигсберг — столицу Пруссии — сухим путем.
Курфюрст Бранденбургский Фридрих III встретил Петра как монарха. Но Петра Михайлова не занимали дворцовые приемы и торжества. Он торопился осмотреть войско курфюрста. Тщательно и подробно он знакомился с устройством прусского войска, его обучением, с распорядком солдатского дня. Попутно он договаривался с отдельными прусскими офицерами об устройстве их на русскую службу, а в остающееся свободное время брал уроки артиллерийской стрельбы у прусского подполковника фон Штернфельда, слывшего большим знатоком этого вида боевой подготовки.
Обучение было коротким. Учитель выдал ученику, «московскому кавалеру Петру Михайлову», весьма похвальное свидетельство. Фон Штернфельд заявил, что он с немалым удивлением заметил, какая понятливая особа, этот московский кавалер, и письменно засвидетельствовал, что господин Петр Михайлов «везде за исправного, осторожного, благо-искусного, мужественного и беспорочного огнестрельного мастера и художника признаваем и почитаем быть может». Подполковник даже просил в своем свидетельстве лиц всякого чина и состояния оказывать его ученику «всевозможное вспоможение и приятную благосклонность».
…8 июня были преподнесены подарки от курфюрста Бранденбургского. Из волонтеров получили серебряной посудой трое: Александр Данилович Меншиков, комендор князь Андрей Михайлович Черкасский да десятник Федор Плещеев.
Курфюрст правильно оценил, кто из волонтеров был наиболее близок к царю.
14
В немецких землях нечему было учиться по корабельному делу. Настоящая морская наука, по мнению Петра, должна была начаться в Голландии.
Голландского моряка Петр считал выше всех, Голландию — матерью корабельного дела.
В Саардаме Петр и его спутники поступили на верфь простыми корабельными плотниками.
Работали москвичи очень усердно. Петр не желал ничем отличать их от остальных рядовых голландских рабочих. На работу они отправлялись рано. На рассвете, когда только-только начинали там и здесь зажигаться огоньки в крохотных домиках голландцев, а в общей спальне, где помещались московские волонтеры, — вместительной, с необычайно большими окнами комнате, уставленной в четыре ряда солдатскими койками, — становилось сыровато от всюду проникающего густого тумана. Данилыч зычно выкрикивал;
— По-одни-майсь!
Вставать смерть не хотелось. После непривычной тяжелой работы все тело ныло и так размаривало к утру, что спросонья не вымолвишь «тятя». А вставать надо было. И быстро… Опоздаешь на верфь — Петр Михайлов так вздует!..
— Небось в родительской-то усадьбе, — обращался Данилыч к лениво почесывающемуся со сна волонтеру Ивану Кропоткину, кругленькому, жидковолосому, с маленькими руками и ногами, с пушком на розовом, но уже шелушившемся от морского ветра лице, — сейчас бы под крылом у папеньки-маменьки ненаглядный Иванушка, поди, седьмой сон доглядывал… на лебяжьей-то да на перинушке.
— Ну и что ж, Алексашенька, — хитро улыбался Иван, скаля мелкие зубы, — пути господни неисповедимы… На все его воля. Кого милует, а кого и карает.
Алексашка потянулся, громко, с хрустом зевнул.
— Чем же он тебя, Иванушка, покарал?
— Да вот, смекаю, не наградил вроде талантом в строгании, буравлении, тесании да пилении… За тобой Алексашка, не поспеваю никак… Видать, кость не та.
— Мелка, что ль? Жидка?..
Истово оглаживая подбородок, Иван с ухмылкой тянул:
— Да… ить… не плотничья… кость-то…
Алексашка подошел, взял его за локоть, заглядывая в бегающие глазки-крыжовинки, — в тон ему, нараспев:
— А у государя, кой работает ловчее всех, у того кака кость?
— Он в Нарышкиных! — нарочито попросту брякнул Кропоткин и быстро стер пухлой белой ладонью улыбку с лица. Поспешно добавил: — А у Нарышкиных в роду все сильны да ловки.
— Знать, Нарышкины-то сидели ниже Кропоткиных? — подмигнул Алексашка.
— Я не к тому…
— Да я, Ванюша, малость смекаю, — хлопал Данилыч Кропоткина по плечу. — Ай, лиса!..
— Что ж лиса, — смеялся Кропоткин, — лиса, она сытнее волка живет… Да ить и ты, Алексашенька, вроде тоже не прост!..
— Так… так… — кивал Алексашка, упорно и значительно глядя в бегающие глазки Кропоткина. — Ну, а все-таки… Ну, вот ты, к примеру, — полуобернувшись, ткнул пальцем в бок Щербакова Анику, рослого, сероглазого, безответного малого, с хрустом потягивавшегося около койки, — как, по душе тебе мореходские-то науки? — спросил с оттенком легкой насмешки.
Аника поморгал густыми ресницами, приоткрыл пухлый рот.
— А чума их знает, Данилыч!.. По душе, не по душе… Наше дело — исполнять, что велит государь…
И Кропоткин подтвердил:
— Это верно!
— По-одите вы! — махнул Данилыч рукой, сам подумав: «Вьюны да оглядчики, черти. Ишь, как петли выметывают!»
Повернулся на месте, скомандовал:
— А ну, чешитесь, добры молодцы, — поживее! — И, подтолкнув Анику Щербакова, показал глазами на Савву Уварова, высокого парня с русой бородкой, открытым лицом и ясным взглядом больших голубых глаз навыкате, старательно заправлявшего новую, топорщившуюся рубаху в парусиновые, запятнанные смолою штаны. — Бы-ыстро!.. Умываться да кофей пить с сыром голландским!
— А у тебя, — обращался Данилыч к Нефеду Лисицыну, высокому тощему парню с распухшей щекой, — что же это зубы-то? Лечить надо!
— А чего кусать-то? — силясь улыбнуться, шепелявил тот краем рта.
Затягивая пояс, Савва Уваров кряхтел:
— Кофей, сыр… С души воротит, пропади они пропадом!
— Поищи дурней себя, быдло! — сипел себе под нос Кропоткин, надуваясь, натягивая тесный по толстой холщовой портянке сапог, когда Алексашка быстро, как и все, что он делал, вышел на кухню. — Из грязи в князи… Несудом лезет, холопское рыло! Пытает, черт: кость какая? Да по душе ли морская наука — тесать топором? Так и выложили тебе всю подноготную, так и распоясались. Жди! Просты мы на это.
С раннего утра и до позднего вечера работали москвичи стругом, долотом, топором. Петр одним из первых выходил на работу и последним ее покидал. Иногда по вечерам вместе с Данилычем он заходил в трактир выпить стопку джину, побеседовать с голландскими моряками, поужинать. По воскресным же дням волонтеры, предводительствуемые Петром, осматривали другие верфи, суда, фабрики и заводы, заходили в гости к матросам, мастеровым, — старались держать себя как простые рабочие.
Однако такая спокойная жизнь вскоре кончилась. В Саардаме скоро стало известно, что Петр Михаилов — русский царь.
С тех пор не стало покоя Петру.
Голландского моряка Петр считал выше всех, Голландию — матерью корабельного дела.
В Саардаме Петр и его спутники поступили на верфь простыми корабельными плотниками.
Работали москвичи очень усердно. Петр не желал ничем отличать их от остальных рядовых голландских рабочих. На работу они отправлялись рано. На рассвете, когда только-только начинали там и здесь зажигаться огоньки в крохотных домиках голландцев, а в общей спальне, где помещались московские волонтеры, — вместительной, с необычайно большими окнами комнате, уставленной в четыре ряда солдатскими койками, — становилось сыровато от всюду проникающего густого тумана. Данилыч зычно выкрикивал;
— По-одни-майсь!
Вставать смерть не хотелось. После непривычной тяжелой работы все тело ныло и так размаривало к утру, что спросонья не вымолвишь «тятя». А вставать надо было. И быстро… Опоздаешь на верфь — Петр Михайлов так вздует!..
— Небось в родительской-то усадьбе, — обращался Данилыч к лениво почесывающемуся со сна волонтеру Ивану Кропоткину, кругленькому, жидковолосому, с маленькими руками и ногами, с пушком на розовом, но уже шелушившемся от морского ветра лице, — сейчас бы под крылом у папеньки-маменьки ненаглядный Иванушка, поди, седьмой сон доглядывал… на лебяжьей-то да на перинушке.
— Ну и что ж, Алексашенька, — хитро улыбался Иван, скаля мелкие зубы, — пути господни неисповедимы… На все его воля. Кого милует, а кого и карает.
Алексашка потянулся, громко, с хрустом зевнул.
— Чем же он тебя, Иванушка, покарал?
— Да вот, смекаю, не наградил вроде талантом в строгании, буравлении, тесании да пилении… За тобой Алексашка, не поспеваю никак… Видать, кость не та.
— Мелка, что ль? Жидка?..
Истово оглаживая подбородок, Иван с ухмылкой тянул:
— Да… ить… не плотничья… кость-то…
Алексашка подошел, взял его за локоть, заглядывая в бегающие глазки-крыжовинки, — в тон ему, нараспев:
— А у государя, кой работает ловчее всех, у того кака кость?
— Он в Нарышкиных! — нарочито попросту брякнул Кропоткин и быстро стер пухлой белой ладонью улыбку с лица. Поспешно добавил: — А у Нарышкиных в роду все сильны да ловки.
— Знать, Нарышкины-то сидели ниже Кропоткиных? — подмигнул Алексашка.
— Я не к тому…
— Да я, Ванюша, малость смекаю, — хлопал Данилыч Кропоткина по плечу. — Ай, лиса!..
— Что ж лиса, — смеялся Кропоткин, — лиса, она сытнее волка живет… Да ить и ты, Алексашенька, вроде тоже не прост!..
— Так… так… — кивал Алексашка, упорно и значительно глядя в бегающие глазки Кропоткина. — Ну, а все-таки… Ну, вот ты, к примеру, — полуобернувшись, ткнул пальцем в бок Щербакова Анику, рослого, сероглазого, безответного малого, с хрустом потягивавшегося около койки, — как, по душе тебе мореходские-то науки? — спросил с оттенком легкой насмешки.
Аника поморгал густыми ресницами, приоткрыл пухлый рот.
— А чума их знает, Данилыч!.. По душе, не по душе… Наше дело — исполнять, что велит государь…
И Кропоткин подтвердил:
— Это верно!
— По-одите вы! — махнул Данилыч рукой, сам подумав: «Вьюны да оглядчики, черти. Ишь, как петли выметывают!»
Повернулся на месте, скомандовал:
— А ну, чешитесь, добры молодцы, — поживее! — И, подтолкнув Анику Щербакова, показал глазами на Савву Уварова, высокого парня с русой бородкой, открытым лицом и ясным взглядом больших голубых глаз навыкате, старательно заправлявшего новую, топорщившуюся рубаху в парусиновые, запятнанные смолою штаны. — Бы-ыстро!.. Умываться да кофей пить с сыром голландским!
— А у тебя, — обращался Данилыч к Нефеду Лисицыну, высокому тощему парню с распухшей щекой, — что же это зубы-то? Лечить надо!
— А чего кусать-то? — силясь улыбнуться, шепелявил тот краем рта.
Затягивая пояс, Савва Уваров кряхтел:
— Кофей, сыр… С души воротит, пропади они пропадом!
— Поищи дурней себя, быдло! — сипел себе под нос Кропоткин, надуваясь, натягивая тесный по толстой холщовой портянке сапог, когда Алексашка быстро, как и все, что он делал, вышел на кухню. — Из грязи в князи… Несудом лезет, холопское рыло! Пытает, черт: кость какая? Да по душе ли морская наука — тесать топором? Так и выложили тебе всю подноготную, так и распоясались. Жди! Просты мы на это.
С раннего утра и до позднего вечера работали москвичи стругом, долотом, топором. Петр одним из первых выходил на работу и последним ее покидал. Иногда по вечерам вместе с Данилычем он заходил в трактир выпить стопку джину, побеседовать с голландскими моряками, поужинать. По воскресным же дням волонтеры, предводительствуемые Петром, осматривали другие верфи, суда, фабрики и заводы, заходили в гости к матросам, мастеровым, — старались держать себя как простые рабочие.
Однако такая спокойная жизнь вскоре кончилась. В Саардаме скоро стало известно, что Петр Михаилов — русский царь.
С тех пор не стало покоя Петру.