— Ни нам, ни детям нашим покоя нет, — зло ворчали родители недорослей. — Всю душу выворачивают наизнанку!..
   Тяжко вздыхали:
   — Вот тут и крутись, как береста на огне!.. И что это теперь будет? Испытует нас господь или наказывает — его святая воля!..
   Другие же по простоте душевной считали, что дальше «новостей» дело не пойдет, — бог не допустит, ибо «кто по латыням ни учился, — толковали они, — то с правого пути совратился. Да и греки ноне живут в теснотах великих, между неверными, и по своей воле им ничего делать нельзя. За низость, стало быть, надо ставить теперь кланяться им!»
   С кислой гримасой принимались молодые дворяне за геометрическое и числительное учение и то твердили исковерканные латинские слова-определения, написанные русскими литерами: аддицио — сложение, субстракцио — вычитание; то, в ужасе от мысли, что все это богомерзкая ересь, неистово рвали свои учебники и бежали к благочестивым старцам каяться в соблазнах, но… «успокоенные» свежими розгами, — «Розга хоть нема, да придает ума», — убежденно толковали наставники их, — они снова принимались зубрить: «Арифметика, или числительница, есть художество честное, многополезнейшее и многопохвальнейшее, от древнейших же и новейших арифметиков изобретенное и изложенное».
   «Богомерзостен перед богом всяк любящий арифметику, — поучали благочестивые старцы. — Не тот мудр, кто много грамоте умеет, а тот, кто много богоугодных дел творит». Старцы знали, что государь считает их «корнем многого зла», что он обещал «очистить их путь к раю хлебом и водою, а не стерлядями и вином», — Забыть они, «благочестивые», не могли жестких указов Петра о монастырях и монашестве.
   Весьма немногие принимали безропотно новое — и то, морщась, как морщится больной, глотая горькое, слабо помогающее лекарство.
   — По раскаленной землице шагаем, Данилыч, — делился Петр с Меншиковым. — Знаю. Все ропщут вокруг меня. Но, запомни, брат, — и скулы его покрывались красными пятнами, — запомни: страдаю, а все за Отечество; желаю ему полезного, но враги пакости мне делают демонские. — Оглядываясь, ходил по токарной крупным, журавлиным шагом, как будто переступая через препятствия. — Ради Отечества и казню и армию завожу, — говорил останавливаясь перед самым лицом Александра Даниловича, — и корабли строю, и усердно собираю копейку — артерию войны… Ропщет народ? Знаю, что ропщет…
   Проникнутый твердым сознанием, что выдвинуть Россию в ряды первостепенных европейских государств возможно только при помощи сильной армии и мощного флота, Петр знал отлично, что и было на что народу роптать: тяготы увеличивались, десятки тысяч людей гибли от непосильного труда, голода и болезней на работах в Питере, Кроншлоте, на верфях, каналах, фортах…
   Да, народ терпел «великую нужду». Постоянные рекрутские наборы отрывали работников от хозяйства, крестьяне и мелкий городской люд платили большие подати и налоги, несли тяжелейшие повинности. Чего стоила только одна гужевая повинность!.. И все тяготы, вызванные войной, строительством городов, крепостей, фабрик, заводов, — все государственные издержки тяжелейшим бременем ложились на плечи народа.
   Доведенные до крайности крестьяне «чинили непослушание», запахивали господские земли, поджигали имения, казнили помещиков либо, спасаясь от гнета, подавались за Волгу, Дон и Урал, бежали в понизовые степи, а то и в Сибирь.
   — Кто из государей сносил столько бед и напастей, как я? — спрашивал Петр, по-своему расценивавший как поведение «чинивших непослушание» мужиков, так и противодействие со стороны состоятельных старозаветных людей. И все строже сдвигая брови, отчеканивая каждый слог, отвечал сам себе горько, дергая нижней губой: — От сестры заметь, от сестры был гоним — она была хитра и зла, монахине несносен — она была глупа…
   — Да и сынку тоже, — вставлял Данилыч, пристально глядя на измученное, осунувшееся лицо государя, его скорбные глаза, косо поднятую левую бровь.
   — И сынку, — соглашался Петр, покачивая головой. — У него кутние-то зубы все вышли, не ребенок, распашонку не наденешь. Сын-то он мой, да разум у него свой… Эх, много сказать — недосуг, мало сказать — не расскажешь… Было бы «иго мое благо, а бремя мое легко», ежели бы меня понимали. А то ведь, знаю, считают вокруг: «Служить отечеству? Х-ха! Отечество не посылает даров своих прямо. Везде нужны доступные ходатаи». Пакость! И кругом, кругом так!.. А вы? Близкие? Други-товарищи?.. — Зло ухмыльнулся и, выбив о край верстака пепел из трубки, снова зашагал, передергивая плечами.
   Данилыч, замирая от страха, поставив локти на колени и положив в ладони голову, неподвижно сидел на скамье. Сердце его колотилось, руки дрожали, щеки горели. Ждал, чем все кончится.
   — Разумей, Александр, — хмуро и зло говорил Петр, округляя глаза, — всякому терпению — коней! Жалеть никого не буду. Хватит! Было так: «Промеж нас лён не делён», — теперь не-ет, мин херц… — Схватился за лоб. — Не пойму, бог свидетель, не пойму!.. Чего вам, таким, еще надо? Я ли скуп для вас?.. Или забыл ты вот, кто был, из кого сделал я тебя тем, каков ты теперь? — Поднял за подбородок, твердо, четко и строго сказал, глядя в бегающие глаза Алексашки: — Сколько раз я твердил: в беззаконии ты зачат, во грехах родила тебя мать… Если не исправишься — пеняй на себя!
   Меншиков, нервно перебирая пальцы, хрустел суставами, косил, двигал бровями, раздувал ноздри, не мог остановить растерянного взгляда.
   — Мин херр, на меня брешут, как на мертвого, — торопливо оправдывался. — А я и в мыслях того воровства не держу. Лопни глаза! Провалиться на этом месте!..
   — Не божись! — обрывал его Петр. — У меня кто побожился, тот соврал: на правду не много слов, а разговорчива кривда.
   Меншиков бормотал:
   — Господи! Разве ж я не понимаю!.. Ахал и покорно говорил:
   — Да ведь с нами, чертями, добром-то и не поделаешь ничего! Только, мин херр, я считаю… много наветов, поклепов… Враги мне пакости всяческие учиняют… подкопы ведут…
   Блестя глазами, Петр отрезал:
   — Непутевый! Справедливей меня судьи нет!
   А наветов, подкопов было действительно хоть отбавляй.
   Ростовский архиерей Досифей, лишенный сана по делу бывшей царицы Евдокии, говорил на соборе архиереям: «Посмотрите, что у всех на сердцах; извольте пустить уши в народ, что говорят».
   А народу внушали, что царь — хульник, богопротивник, антихрист от племени Данова.
   — Какой он государь! — шипели «бородачи». — Нашу братию всех выволок на службу, а людей наших и крестьян побрал в войско. Нигде от него не уйдешь.
   — Да не царь он, — убежденно говорили иные, — подмененный младенец, не русский, а из слободы Немецкой. И как царица Наталья Кирилловна стала отходить от сего света, и в то число ему говорила: ты-де не сын мой, замененный…
   Были и такие, что жаловались царю на бояр, разбрасывали подметные письма:
   «Бояре твоим указам непослушны: как ты приедешь к Москве — и при тебе ходят в немецком платье, а без тебя все боярские жены ходят в сарафанах и по церквам ездят в телогреях и называют недобрыми женами тех, кто ходят по твоему указу. Как царь Федор Алексеевич приказал охабни переменить — ив один месяц переменили, и указа его не ругали, а твой указ ни во что ставят. Только и всего указу твоего послушен, учинился князь Александр Данилович».
   Часами иной раз докладывал такое начальник тайной государевой канцелярии, и Петр сокрушенно вздыхал.
   — Вот тут и подумаешь… — бормотал, рассеянно ища что-то на верстаке, — Выходит, Андрей, — обращался к дворцовому механику Нартову, — что такими, как Данилыч, не разбросаешься.
   — Истинно, государь, — соглашался тот, мало у тебя верных помощников. А Александр Данилыч — кремень, что и баять… А уж коль начнет что вершить — куда там!.. Заглядишься… откуда что берется, ей-богу, чисто вот у него по маслу, так и катится!.. Истинный бог!
   — Да-а… — раздумчиво, не слушая Нартова, тянул Петр, — то-то вот и оно!.. — Взял с верстака пару точеных слоновой кости подвесок для паникадила, покидав их на ладони, протянул механику: — Каково я точу?
   Нартов чмокнул губами:
   — Хорошо, государь!
   — Так-то, Андрей. Кости я точу долотом изрядно, а упрямцев дубиной обточить не могу!
   Сказал и как бы внезапно потух, закрыл глаза; лицо изобразило глубокую, скорбную усталость. Молча сидел, опустив голову, нервно постукивая ногтем о край верстака.
   «Каторга, истинно каторга! — думал. — Боюсь, силы, здоровье кладу, а они…»
   — Ни-че-го! — хрипел, перекашивая губу. — И на черта есть гром! Сокрушим! — обращался к оцепеневшему у своего станка Нартову. — Каленым железом выжжем! Чтобы и праху от древней плесени не осталось!..
   Вскочил.
   — Кого надобно, всех поднимем, да так!.. Силы у нас, — тряхнул головой, и лицо его несколько прояснилось. — У народа-то нашего силы, Андрей, — горы можно ворочать!..
   Глубоко верил Петр в силы народа. И народ, целиком оправдывал эту веру. Высоко поднимая, например, звание солдата — этого подлинного выходца из народа, плоть от плоти, кость от кости его. — Петр говорил: «Солдат есть имя общее, знаменитое: солдатом называется первейший генерал и последний рядовой».
   И действительно, знаменит был русский солдат! Ничто — ни голод и нищета, ни темнота и невежество, в которых держали помещики крепостных, — не могло убить в том же солдате находчивости, переимчивости, ловкости, храбрости, героизма, способности преодолевать любые преграды.

3

   — А и многим же еще надо здесь обзаводиться! — весело сказал Меншиков своим глуховатым голосом и, ступив на коврик, услужливо расстеленный возле кареты, крепко счистил о ее подножку снег с подошвы ботфорта.
   Был пасмурный, мглистый мартовский полдень. Косо неслась белая крупа, падая на огороженные частоколами громадные пустыри, серые слободы, на ухабистые улицы-пер-шпективы, на ярко размалеванные амбары, сараи, провиантские магазины, цейхгаузы. За поленницами дров — колотых пней, сложенных меж кустами голого лозняка на задворках снежными шапками бухты просмоленных канатов, штабеля досок, горы камней, а далее, под низким белесым небом, расстилалась, насколько хватал глаз, пустыня волнообразного наста. Сизый туман обволакивал беспредельные болотины, необъятные овражистые поля, скрывал унылую панораму зимней Прибалтики с ее глубоченными сугробами, дремучими лесами, черными вихрастыми деревушками.
   И на этаком месте нужно было создать новую столицу империи — все распланировать, осушить, одеть в камень и вымостить, потом заселить, потом вывезти горы мусора, грязи, навести чистоту и порядок… И все это быстро! «Время яко смерть!» — государь говорит. «А место здесь… — частенько думалось Александру Даниловичу, — как под первой Нарвой, бывало, Головин говорил: „Вот это сейчас камень, а это болото. Земля-а!.. В этой земле только лягушкам водиться!“»
   Вот и сейчас… Прошли дни Герасима-грачевника и сорока мучеников, когда положено прилетать сорокам да жаворонкам, и Алексея божьего человека — «с гор потоки», «с гор вода, а рыба со стану», — и Хрисанфа и Дарьи «замарай проруби»; надвигалось Благовещенье, а за ним следом, апреля первого Марии Египетской — «зажги снега, заиграй овражки», а здесь все зима и зима! Весной и не пахнет!.. И откуда только этакая пометуха да понизовка берется?! Было отпустило, пошла падь и кидь, хлопья с былого воробья, а потом вскоре заворотило вкруть, да так, что избенки стали палить, как из пушек, и даже от лаптей скрип пошел.
   Но нынче все трогало Александра Даниловича. По какой причине?
   Кто его знает! Это чувство, что все хорошо, все отлично, бывало у него обычно после долгих приступов тяжкой болезни: испарина по ночам, кровохарканье, припадки удушья не мучили его уже больше недели.
   Вице-губернатор Санкт-Петербурга Корсаков, высокий, дородный, в енотовой шубе, накинутой на плечи поверх синего бархатного кафтана, в белых чулках, башмаках с громадными пряжками, смотрел с крыльца с таким рассеянно-тупым выражением, которое у него появлялось, когда он нашкодит и никак не придумает способ вывернуться из весьма неловкого положения. Он сегодня выпил лишнее за обедом, и отечное, землистое лицо генерала так покраснело, что почти слилось с буклями огненно-рыжего парика; выпуклые, посоловевшие глаза Корсакова бегали, виновато моргали, оглядывая фельдмаршала: шляпу, расшитую золотым позументом, шубу-накидку с громадным бобровым воротником, разрумянившееся на морозе сухое лицо со смеющимися голубыми глазами, искривленный улыбкой, с ямочкой в уголке, тонкий рот. Кивнув казачку: «Поддержи подножку!» — Корсаков прохрипел:
   — Многим-то, многим надо обзаводиться, Александр Данилович, только, видно, здесь без нас будут делать сие…
   Это было сказано так неожиданно, что Меншиков слегка опешил.
   — Как это «без нас»? — спросил он, подняв брови.
   — Да так, ваша светлость… Уж очень того… глубокий подкоп ведет под нас этот стервец Алешка Курбатов! А за ним, поди, и другие, тянуться начнут…
   — Ах, ты во-от про что! — протянул Меншиков, вскидывая бровями. — Подко-оп… Не подведет, будь покоен! — Криво, зло улыбнулся, подумав: «Вот ведь, скажи на милость, зывел в люди проходимца, а теперь он же мне пакости строит!.. Нет, каков гусь!.. Н-ну, подожди, „прибыльщик“, мы тебе со лба волосы приподнимем!»
   Корсаков помолчал, нагнув голову, потом вымолвил:
   — Да ка-ак сказать, ваша светлость… Алешка дотошный, черт! Коли крепко захочет, так раскопает!..
   Меншиков рассмеялся.
   — Ох, страсти-напасти! Не к ночи бы слышать! — Поправил шляпу на голове й, внезапно краснея и блестя глазами, горячо и грубо добавил: — Не он первый, не он последний. Пусть попробует. У самого рыло в пуху!
   — Да ведь у самого-то у самого, — мялся Корсаков, — а оттого нам не легче.
   — Ничего, не высосет! — убежденно отрезал Данилыч. — Авось у меня, — показал крепко сжатый кулак, — не в похвальбу сказано, пока сила есть. И не таких пригибали… Коли что, я, брат, на издержки жмуриться не стану.
   Корсаков, подкатывая глаза под лоб, глубоко вздохнул:
   — Дай бог, Александр Данилович! Только… — переступил с ноги на ногу, — вашей-то светлости, может, и ничего, а мне, — крикнул, — ау-у — и ноги в траву, и рога в землю!.. Мне за одни хлебные подряды, поди, мало не будет.
   Конюх, державший переднего жеребца, зло и умно косившего большим блестяще-лиловым зрачком, улыбнулся и деликатно отвел глаза в сторону.
   У Меншикова глаза потемнели от бешенства. «Нашел место, пьяный дурак, где язык чесать про такие дела! У крыльца, при народе!..» Но он пересилил себя и только пробормотал, влезая в карету:
   — Посмотрим, посмо-отрим… А за все тем, — махнул рукой, усевшись, — прощения просил: — Крикнул: — Пошел! — Рывком закрыл дверцу.
   — Счастливого пути, ваша светлость! — низко откланивался Корсаков. — Час добрый!
   Конюхи посторонились, и шестерка ладных караковых лошадей сразу тронула рысью. Весело грянули дорожные колокольчики, завыл форейтор. Корсаков смотрел, как за каретой, вытянувшись в седлах, на поджарых конях вылетали из ворот обережные драгуны, и думал:
   «У иных и старых вельмож кучера карету цугом так закладывать не умеют. Те, нищеброды квасные, на парочках больше ездят. А у этого ишь как! Чин чином! Молодец новый князь, ничего не скажешь, орел!»
   — Вот те и из пирожников вышел. Всем нос утирает! — завистливо шептал про себя. — Везет человеку!
   А лошади уже вынесли карету мимо аккуратных домиков флотских служилых людей и церкви Кирилла Белозерского на укатанную дорогу — в Рамбов.
   Долго Александр Данилович рассеянно глядел на желтоватые, замасленные санями горбы сугробов, с гладко втертым в них конским навозом, на ржаво-желтые еловые вешки, установленные по обочинам. Дорога змеей извивалась меж оврагами, перелесками и как бы уползала в серую мглу. Под смачное пофыркивание сытых, застоявшихся лошадей и мягкий, ладный топот копыт Меншиков размышлял:
   «Почему это я сегодня так разболтался? Да еще у крыльца, при народе! — Жадно дышал полной грудью: как пудовый камень свалился… — Что значит здоровье! Дороже всего! На душе и хорошо и легко… А все-таки… и… тревожно… Как будто чего-то не достает… И всегда вот так: все хорошо, хорошо, а потом… чего-то не хватать начинает, дальше — больше… и заныло, пошло-о! Может быть, это из-за подкопов Алешки Курбатова, о которых говорил Корсаков?»
   Думал, прикидывал: по этой причине, может быть, щемит внутри и сосет и сосет этакий маленький червячок? Да нет… В деле Курбатова он. Меншиков, вроде как в стороне… Вроде как? А ежели поглубже копнуть?

4

   Уже год, как тянется курбатово-соловьевское дело.
   Был когда-то Курбатов крепостным, служил маршалком [32]у Бориса Петровича Шереметева, путешествовал с ним за границей, там присматривался, как люди живут, как хозяйство ведут, а больше всего примечал, откуда и с чего доходы берутся у государства. Почему-то к этому особенно прилепился.
   Приехав на родину, долгонько он думал об этом. И таки обдумал Курбатов дельце одно, по его расчету весьма и весьма прибыльное для государя. У Ямского приказа подбросил письмо, надписал:
   «Поднести Великому государю, не распечатав». В письме предложил: «для ради умножения казенного интересу» вести в государстве «бумагу орленую». [33]
   Очень кстати пришлось такое доношение государю: сулило оно казне немалую и верную прибыль.
   И был вскоре пожалован Курбатов в дьяки Оружейной палаты, награжден домом и деревней; сделался «прибыльщиком» — стал искать во всем прибыли государству. Через пять лет он занял место инспектора ратуши — встал во главе государственных денежных дел. А еще через пяток лет Алексей Александров сын Курбатов уже был назначен архангельским вице-губернатором.
   — Вот тебе и крепостной маршалок! — удивлялись даже видавшие виды дьяки.
   Но такое быстрое выдвижение вскружило голову задачливому «прибыльщику». Курбатов начал брать «жареным, пареным и так кусками». Слали вице-губернатору обильнейшие «подносы»: к Пасхе — на куличи, к Петрову дню — на барана, к Успенью — на мед, к Покрову — на брагу, к Рождеству — на свинину, к Масленице — на рыбу, к Великому посту — на капусту да редьку… И все это сходило ему до поры до времени гладко.
   Но надо же было Курбатову столкнуться, повздорить, не поделить барышей с архангельским обер-комиссаром Дмитрием Соловьевым! Угораздило же пройдоху «прибыльщика» начать этакое неразумное дело — рубить сук, на котором сидишь!
   …Соловьевых было три брата: Осип, Федор, Дмитрий.
   За высокий рост, бойкость, выправку Осипа зачислили солдатом в Преображенский полк, за понятливость определили учиться в военную школу, за любознательность послали в Голландию. Перед отъездом государь из своих рук дал ему «на всякую нужду» пять червонных, сказав: «Приедешь, сдашь экзамен адмиралтейцам — воздаянием не обойду».
   В Амстердаме Осип учился лучше многих — и больше дельным наукам, даже рапортовал местному русскому послу, что отказывается от — «шпажного и танцевального учения, понеже [34]оно к службе Его Величества угодно быть не может»; вернувшись в Петербург, успешно сдал экзамен, определился к делам и вскоре получил обещанное «воздаяние» — назначение царским комиссаром в Голландию по продаже казенных товаров.
   Дельного, оборотистого Федора Соловьева Меншиков взял к себе управляющим имениями; Дмитрий Соловьев был назначен обер-комиссаром — «ведать у города Архангельска государевы товары», а помощником его был послан ставленник Александра Даниловича Меншикова Григорий Племянников.
   Соловьевы и Племянников действовали дружно: закупали товары беспошлинно, отправляли караваны с хлебом в Голландию, к братцу Осипу, на его распоряжение, промышляли и на свою руку.
   Про Дмитрия говорили: «Этот своего не упустит, у него каждая копейка прибита гвоздем». Федор тоже «был котком, лавливал мышек». Ворочали братья сотнями тысяч, от которых подонки садились — дай бог любому купцу! Дела у них шли весьма и весьма неплохо, рука руку мыла чисто, сноровисто… И вдруг нечаянно-негаданно заявляется непрошенный компаньон вице-губернатор Курбатов…
   «Тертый» «прибыльщик» осмотрелся, быстро сообразил, «откуда жареным пахнет», и порешил: начать ведать товарами у Архангельска обще с Соловьевыми, а Племянникова оттереть.
   Вряд ли Меншиков в таком случае стал бы крепко защищать своего ставленника. Да Племянников, видимо, и не рассчитывал на это. Он подробно доложил сенату, какие повреждения могут чиниться в торгах царского величества от такого соправителя, как Курбатов. И сенат указал: «Вицегубернатору, кроме таможенного усмотрения и пошлинного счета, никакими товарами у города Архангельска не ведать, для того, что от разных управителей чинится в торгах царского величества не без повреждения. Ведать товары обер-комиссару одному».
   Но не таков был человек Курбатов, чтобы за здорово живешь примириться с отстранением от дела, в коем «с первой копейки барыш». Крайне рассерженный, обиженный, он сгоряча, не подумав как следует о последствиях, шлет донос на противную сторону.
   «Дмитрий Соловьев да племянник его Яков Неклюдов, — доносит он самому государю, — покупают у Города на имя светлейшего князя Меншикова премногие товары как будто для его домового расхода, но весьма неприличные для его светлости, например, несколько сот пар рукавиц, чулков, платков. Видно, что светлейший князь о том ничего не знает. А покупают они эти товары под его именем не платя пошлин».
   Этот «подкоп» и имел в виду неизменный советчик Меншикова в скользких делах Корсаков, когда говорил с Александром Даниловичем о кознях «прибыльщика» Курбатова. «Видно, что светлейший князь о том ничего не знает», — приписал в конце своего доноса Курбатов. И неспроста. Я-де не упрекаю Александра Даниловича в беззаконных делах, боже меня сохрани!.. Это проходимцы Соловьевы его «подводят под монастырь». А я что? Я ему же желаю добра — упреждаю!.. Государь мудр, он разберется, что к чему, кого «приласкать» за такие дела!
   «Вот яд мужик! — волновался Корсаков, узнав о происках Курбатова. — Значит, что же теперь нам остается? — рассуждал сам с собой. — А остается теперь нам — подвести под Курбатова встречный подкоп».
   И «подвел»: подбил архангельских и других купцов подать на вице-губернатора обстоятельнейший встречный донос. И те не замедлили со всем тщанием перечислить откуда что к «прибыльщику» поступало: из Саратова — рыба, икра; из Казани — сафьян; с Дону — балыки; из Астрахани — осетры; из Сибири — соболя…
   По доносу вице-губернатора на Соловьевых и жалобе купцов на Курбатова назначен был розыск. Сенат направил в Архангельск дознавателя майора князя Волконского, с инструкцией: доподлинно разыскать воровство на обе стороны, кто виноват — Курбатов ли, Соловьевы ли.
   При розыске выплыли и другие дела. Установлено было, что и сам светлейший через подставных лиц «входил в казенные хлебных подряды». Для расследования этого преступления, связанного уже с «похищением казенного интереса», Петр назначил комиссию под председательством Василия Владимировича Долгорукого.

5

   — До гробовой доски, видно, придется мне выжигать эти язвы, — сипло и зло говорил Петр, обращаясь к Долгорукому, тыча пальцем в стопку донесений о незаконных поступках своих доверенных, приближенных. — Все советы мои словно ветер разносит!..
   Долгорукий переминался с ноги на ногу, не зная, что сказать. «Ляпнешь что-нибудь невпопад, — думал он, — а потом и съедят — либо сам государь, либо грозный Данилыч. Между ними судьей быть… ох-хо-хо!» С его растерянного, пухлого, в ямочках лица не сходила натянутая улыбка, кроткие голубые глаза его виновато моргали. «И дернула же нелегкая государя назначить меня в эту комиссию!»
   Мастерски скрывали такие свое неприязненное отношение к реформам Петра и к нему самому как к носителю «перемен». Они выполняли, слов нет, все его предписания. Но как выполняли? Из всех щелей, казалось Петру выпирали при этом упорная, злая борьба между старым и новым, в которой на его стороне было напряженное стремление как возможно быстрее переделать многое на лучший манер, а на их стороне — тщательно скрытое сопротивление его сокровенным стремлениям, этакое скаредное отношение к сохранению старого, этакая упорно-тупая защита отжившего. И дело, что поручалось таким, шло ни шатко ни валко, при несоразмерно великих затратах и денег, и сил, и, особенно, драгоценного времени. Он пробивал каждый шаг к новому, лучшему, стараясь побыстрее это новое укрепить и расширить, а они исподволь, скрытно воротили на такие порядки, при которых им можно бы было и работать спокойно и жить сытно, вольготно, как живали, бывало, их деды и прадеды.
   И вот, сравнивая с такими Данилыча, Петр каждый раз убеждался, что всем генералам да губернаторам его. Алек-сашу, все-таки приходится до сих пор ставить в пример. «Ловок, крут! — размышлял. — В одном только этом году дал он казне сверх окладных сборов с губернии семьдесят тысяч рублей. У какого губернатора так ладно дело идет? И это еще при том, что Петербург дороговизною, провиантом, харчем и квартирою весьма отягчен, а другие места такой тягости не имеют!..»
   Сегодня вот Данилыч докладывал: «Мясники завели бойни на Адмиралтейском острове, бросают всякую нечисть в речку Мью,