— Алексашка! — воскликнул Лефорт. — О, Алексашка прекрасно понимает, что хоть его сочувствие такой суровой расправе и производит кое на кого отталкивающее впечатление и рисует его как человека с очень невыгодной стороны, но ведь не так смотрит на это дело сам царь! Встречая со всех сторон явное или плохо скрываемое неодобрение, ропот и в лучшем случае только пассивное повиновение, государь… Подождите, — заслонился он ладонью от Бломберга, — подождите хвататься за голову! Я хочу сказать, что государь, как известно, очень ценит людей, обнаруживающих живое сочувствие ему, понимание его планов…
   — Вы хотите оправдывать тех, кто так, как ваш Алексашка, льстит вкусам и слабостям государя?! — выпалил Бломберг, перевесившись через стол.
   — Дело не в лести, а в том, дорогой друг, мне кажется, что наши враги опаснее и сильнее, чем вы думаете… Ужасный стрелецкий розыск? Да, я согласен с вами. Но согласитесь и вы с тем, что этот бунт уже в третий раз, как известно, поставил царя перед враждебной средой, где стрельцы ведь стоят лишь в наружном ряду. А за ними — враги и враги. Так что, может быть, эти ужасные казни действительно необходимы. Во всяком случае, царь глубоко верит в это средстве. Он считает себя обязанным его применять для пользы управляемого народа.
   — Нет, мосье, эти казни незаконны! Подчеркиваю, если только в этом есть необходимость: они несправедливы, они чудовищны, — отчеканивал Бломберг, топая носком сапога. — Мстительность, которую царь проявил при этой расправе, да еще не побрезговал и на себя взять обязанность палача, — отвратительна! А попытка его заставить и нас позорить себя вместе с ним — это, говоря между нами, уже совершенно невероятная наглость!.. Словом, мне начинает казаться, что мы слишком далеко зашли.
   — Я об этом не сожалею.
   — А я этого не предполагал.
   — Вот как! — удивился Лефорт и пристально заглянул в серо-стальные глаза собеседника.
   — Вы увлекающаяся натура, — тяжело вздохнул Бломберг и, посмотрев на Лефорта, добавил не без иронии: — Вы, наверное, слишком часто видите хорошие сны.
   У полковника щетинка на лбу, мясистый нос, жесткие рыжеватые волосы. Лефорт отлично знал эту прочную жизненную породу: четырехугольное лицо, большие руки и ноги, рокочущий голос…
   Когда Бломберг избивал русских солдат, глаза его загорались хищным огнем. В такие минуты самым страшным было взглянуть в эти нечеловеческие глаза… Но — казнить! Нет, такую расправу он не может оправдывать. Муштра — это так, это по его части, и избиение солдат до увечий тоже трижды по его части. А рубить головы — варварство!
   За праздничным столом Петр пивал тосты «за тех, кто любит меня и отечество!» и целовался с Данилычем. Говорил: «Данилыч прямой мне помощник — режет правду-матку и мне не потакает!»
   Каково было родовитым слышать такие речи из уст самого государя о сыне конюха, в детстве торговавшем пирогами, быть свидетелями такого невиданного и неслыханного доселе сердечного отношения царя к «подлому» человеку? [8]
   — Из хама не сделаешь пана, — отзывался в своей среде об Алексашке князь Яков Федорович Долгорукий.
   Шестидесятилетний старик, высокий, грузный, с седыми усами и седыми же, коротко остриженными волосами, резкий в суждениях, он говорил неожиданно высоким, несколько скрипучим тенором, обращаясь к родичу своему, Василию Владимировичу Долгорукому, жестокому и такому же, как он, резкому человеку:
   — И повадки у этого Данилыча, и обычаи хамские, и государя подбивает на то же.
   — Черная кость, — соглашался Василий Владимирович. — А ведь, как говорятся, черного кобеля не отмоешь до бела.
   — Вот в этом и дело! — отрывисто бросал Яков Федорович. И, весь охваченный гневом, поддаваясь ему, он тонко, визгливо кричал: — А мы что, против нового?!
   Его понимали.
   Они, родовитые, да сановитые, считали себя тоже людьми преобразовательного направления, но только отнюдь не такого, какое избрал Петр. Они желали бы, чтобы реформа шла так, как повели было ее цари Алексей, Федор и царевна Софья, когда, по выражению князя Бориса Куракина, Петрова свояка, «политес восстановлена была в великом шляхетстве и других придворных с манеру польского, и в экипажах, И в домовом строении, и в уборах, и в столах».
   Вместо того они видели политес с манеру голландского, матросского, с неблагородными науками — артиллерией, фортификацией, навигацией, с иноземными инженерами, механиками, басами-мастерами, шкиперами да всякими приемышами вроде Данилыча. который ими, родовитыми боярами, командовать норовит, которого даже сам «князь-кесарь» Федор Юрьевич Ромодановский, страшный начальник Преображенского приказа, «собою видом как монстра, нравом злой тиран», как честили его на Москве, вынужден звать «Алексашенька», задабривать на случай нужды.

18

   После стрелецкого розыска Петр отбыл в Воронеж и сразу же по приезде заложил там шестидесятипушечный корабль «Предестинация». Над сооружением этого корабля он решил работать без помощи иноземцев, при участии только своих товарищей волонтеров, работавших вместе с ним в Голландии, Англии.
   Сам Петр взялся «ходить за главного баса», а десятниками у себя назначил: Меншикова Александра, Корчмина Василия, Уварова Савву, Щербакова Анику и потом, позднее, приехавших Лукьяна Верещагина да Скляева Федосея. [9]
   Плохо работали первое время и плотники и мастеровые, согнанные к государеву делу в Воронеж. Доходили вести, что семьи их разоряют поборами, что платят они там «и ямские и рублевые деньги и солдатский хлеб и работают всякие городовые поделки».
   К Петру шли на поклон посланцы от артелей, старозаветные мужики, ошалевшие от долголетия, некогда, видимо, славившиеся медвежьей силой, коренастые, согнутые в дугу, — тяжело и косолапо подходили они к государю с палками и шапками в руках, с непокрытыми головами. У артелей своих они «в отца место» — сила! Что хотят, то и воротят… Подойдя, вскидывали они кверху свои изжелта-белые бороды, широко и неловко, точно лапой, крестились, глядя на небо, дружно кланялись в пояс, и самый почтенный из них, выходя наперед, изговаривал:
   — Ущити, государь, порадей о холопах твоих… Заели домашних наших нуждишки. Мы здесь при твоем деле, а там без нас… Без хозяина-то, известно, дом сирота. Потому, государь, и с принудкой работаем — душой неспокойны. Сам видишь…
   Петр знал, что «заедают нуждишки» не только родственников вот этих согнанных в Воронеж крестьян. Он сделал многое для того, чтобы выжать из народа последнее. Но он был непоколебимо уверен, что это необходимо, что, поступая так, он содействует благу Отечества, что, поступая иначе, он лишил бы Отечество этого блага. И, слушая посланцев от артелей, выкладывавших ему, государю, «нуждишки» свои, он чувствовал только одно: значение и силу того нового, во имя чего он так напрягает народные силы. Пусть везде народ угнетают поборы — это он знает и до этого доберется, но в свое время, пусть везде крестьян пока что волочат-убыточат уездные ярыжки, воеводы, помещики… Но сейчас нужны корабли, сейчас нужно немедля убрать все, что мешает их строить!
   И главный бас, коптейн Петр Алексеев, поняв, что действительно если так, то ни угрозами, «ни боем от работных людей толков не добьешься», решил:
   «Накрепко кому надлежит указать, что с тех семей, кто из мастеровых мужиков у государева дела стоит, впредь особых поборов не брать, а брать токмо то, что положено по указам. А ежели воеводы и помещики зачнут умалять государево дело и не по указу станут взыскивать, истязать, волочить-убыточить сродственников его работных людей, то будут сами они взысканы накрепко».
   И растолковали артельным старикам, что-де разослан всем людям начальным царский указ, чтобы они семьям государевых работных людей утеснений никаких не чинили, под страхом великого наказания.
   После этого дело пошло веселее.
   А у Александра Данилыча спорее всех, ладнее, чем у лучших десятников — у Аники Щербакова, Саввы Уварова, и, пожалуй, даже лучше, чем у Скляева Федосея… Аника — тот прост. Во всю щеку румянец разгарчивый, парень здоровый, кровь с молоком, сам норовит за всех в своем десятке работать. Савва Уваров — тот все «со господом» делает, сядет верхом на бревно, закусит нижнюю губу, а желтоватые глаза ничего не выражают, кроме не то покорности, не то грусти; густые русые брови устало приподняты, будто несет парень искус какой, обет или послух: де на все воля божья, — терпи! И десяток у него весь такой подобрался: все на манер угодников суздальского письма, как на подбор, клинушками бороденки, длинноликие, тонконосые. Работал этот десяток не плохо; добротно, истово, но не споро. Уж очень ладили долго, по семь раз отмеряли, — по пословице, — пока раз отрежут.
   Федосей Скляев работал толково, отлично, но все равно против Данилыча и у него не то получалось. У Скляева и толково, и ладно, и чисто, и споро, — слов нет… А вот, как Петр Алексеевич прикажет что-нибудь на урок сделать, Данилыч оставит Скляева непременно. Что Федосей умом — Данилыч сметкой берет; что тот мастерством да искусством — этот проворством да шуткой-побаской. С прибаутками впереди всех идет — и с топором, и с теслом, и с конопатью, и с смоленьем, и с молотом. Скляев с прилежанием да исправностью — Данилыч со звоном, с блеском да с лихостью. И все норовит быть у всех на виду, выше всех заберется, — ловкий, смелый, красивый. — последнюю скрепку вобьет!.. Н-на, гляди!.. Любо-два!..
   И ладонью прихлопнет:
   — В-вот как у нас!..
   Помимо всего. Данилыч был у Петра чем-то вроде доверенного. Не раз собирал десятников, подражая Петру, говорил:
   — Выручать надо… Спорее работать… Если к лету турок не устрашим большим флотом, миру не быть.
   Повседневное общение в трудах, в горе и радостях устанавливало известную близость отношений между Петром и его товарищами по работе, бывшими волонтерами. На его глазах птенцы росли, крепли, расправляли крылья: работали дружно, не за страх, а за совесть. Понимали: не работай так — все начинания государя прахом пойдут. Работали лихо, сноровисто, горячо, невзирая на большие препоны, которых хватало с избытком.
   Помимо недостатка инструмента, материалов, припасов, харчей, устроенного жилья, сильно мешали успешной работе и лютый мороз, что никак не сдавал, и пронзительный ветер, что, раз повернув с севера, так и остался — свистел день и ночь, по целым неделям.
   Спали и десятники и рядовые работные люди на нарах, вповалку; бывало, неделями и те и другие сидели на сухарях да капусте; тесали двое-трое посменно одним топором… И дело, вопреки всем препонам, вершилось, как надо.
   Дошел и до Константинополя слух об успешном строительстве на Дону и в Воронеже военных судов, но турки мало о том беспокоились. Они были твердо уверены, что большие суда не могут выйти из Дона — неизбежно застрянут в его мелководных илистых гирлах.
   Петр, лично ознакомившийся с фарватером Дона и составивший подробную лоцию его устья, был уверен в обратном.
   Позднее он блестяще доказал неосновательность расчетов турецких моряков.

19

   В марте внезапно скончался Франц Яковлевич Лефорт, Почувствовал он себя плохо после немецкой масленицы.
   Исключительно весело и особенно шумно он ее проводил…
   Зашалило сердце. Слег в постель и… уже больше не встал. Когда Петру доложили об этом, он застонал, схватился за голову.
   — Друга моего не стало! — воскликнул. Обвел присутствующих помутившимся взором.
   — Один он был мне верен! Слышите, вы!.. — И поник головой, закрыв руками лицо. — На кого теперь могу положиться!..
   Криво, растерянно улыбаясь, вскочил, торопливо зашагал взад-вперед, от двери к окну. Вдруг остановился среди комнаты, отвернулся — плечи и голова тряслись, — не оборачиваясь, резко махнул ладонью назад:
   — Уходите!
   В тот же день, не наказав ничего, он уехал в Москву; проститься с покойным другом, проводить в последний путь. Данилыч остался в Воронеже.
   Сильно привязан был Петр к Францу Яковлевичу. Хорошо было с ним попировать, пошутить, никто лучше его не умел танцевать, никто не носил с такой ловкостью парика, мундира, шпаги…
   Данилыч, как умел, перенимал в свое время манеры Лефорта, его щеголеватость, тон, обходительность. Как правило, с подражанием получалось неплохо. Исключения — отдельные промахи — были редки. Случилось как-то, например, что Петр застал Данилыча танцующим при шпаге. Досталось тогда! Но не всякое же лыко в строку, «кто царю не виноват, кто бабе не внук?» — как любил говорить сам Петр Алексеевич.
   «Умер Франц Яковлевич, — размышлял Данилыч, уткнув подбородок в обшлаг. — Будем спускать корабли, пировать, из пушек палить, а его не будет. Его, в таких делах самого главного закопёрщика!.. Лежит он небось сейчас важный, в парадном адмиральском мундире… А может быть, как всегда, улыбается? — Потер лоб, уставился в одну точку. — А таки попил винца покойный в жизни своей! Таки и поел всласть, и погулял вволю… Но и только всего… Надо дело говорить: да, вот и… только всего от него было толку, что умел он блеснуть…»
   С большой горестью хоронил Петр Лефорта: шел за гробом до самого кладбища; обливался слезами, слушая надгробное слово пастора, восхвалявшего заслуги покойного: прощался с таким сокрушением, что вызвал крайнее удивление присутствовавших на похоронах иностранцев.
   Зато и пошел после слух, что Петр — «сын Лаферта да немки беззаконной», подкинутый царице Наталье.

20

   Весной 1699 года в Воронеже был построен громадный флот, предназначенный к походу в Азовское море: 86 военных судов, на которых 18 линейных кораблей были вооружены от 36 до 46 пушек каждый.
   Генерал-адмиралом Петр назначил Федора Алексеевича Головина, а общий надзор за состоянием флота поручил вице-адмиралу Корнелию Ивановичу Крюйсу. Сам Петр принял на себя командование кораблем «Апостол Петр». Данилыч находился при нем.
   Тронувшись из Воронежа 27 апреля, эскадра в середине мая пришла под Азов. Здесь Петр внимательно осмотрел все вновь возведенные укрепления. Многие после этого пришлось подправить, доделать…
   В Азовское море эскадра вошла в середине июня. Дождавшись крепкого западного ветра, поднявшего воду в гирлах реки, Петр с искусством опытнейшего лоцмана вывел все корабли один за другим из устья Дона в открытое море.
   — Турки твердили, что мелководные донские гирла для больших судов непроходимы, — говорил Петр, обращаясь к иноземцам — вице-адмиралу Крюйсу и командору «Крепости» Памбургу. — Для кого непроходимы?! — вскрикнул, махнув рукой назад, за корму. — Вон они где остались! — Осклабился и, словно отсекая воображаемые препятствия ребром своей громадной ладони, добавил: — Для русского солдата и матроса все проходимо!.. Так и запомните, господа! И впредь так считать!..
   Деликатно улыбнувшись, Крюйс и Памбург щелкнули каблуками:
   — Есть так считать!
   У Таганрога была проведена последняя подготовка к морскому походу. «Принялись за килевание, конопачение и мазание кораблей с такой ревностью и с таким проворством, — писал Крюйс своим землякам, — как будто на адмиралтейской верфи в Амстердаме. Его Величество изволил сам работать неусыпно топором, теслом, конопатью, молотом, смолою, гораздо прилежнее и исправнее старого и хорошо обученного плотника».
   — Старая-то боярская спесь да лежебочество ныне под время подведены! — кричал Алексашка, работая рядом с Петром «на самом верху». — А теперь времени, мин херр, не видать… Теперь кипит… Еще что уварится, пока время-то устоится!..
   — Подмалевывай, крась! — поощрял его Петр. — Надо керченскому паше наш товар лицом показать.
   Залюбовавшись неоглядными морскими просторами, что играли в глазах — мельтешили, блестя, шевелясь под лучами невиданно щедрого солнышка, не утерпел-таки Петр, чтобы не провести возле самого Таганрога «поучительную баталию, или забавный бой»…
   Вволю поманеврировав, эскадра отплыла в дальнейший путь и 18 августа пришла под Керчь «с пальбой из всех пушек в знак приветствия».
   Зачем пришел столь большой караван? — воскликнул перепуганный насмерть турецкий паша, наместник султана в Керчи.
   — Для провожания к вашему султану посла от его пресветлого величества нашего государя, — ответили ему русские люди.
   Паша объявил, что пропустить чужестранный корабль в Черное море он не может никак.
   — Оттоманская порта, — говорил он, — бережет Черное море, как чистую и непорочную девицу, к которой никто прикасаться не смеет…
   — Тогда, — передал ему Головин, — пройдет не один корабль, а весь караван. Мы проводим своего посла всей эскадрой.
   Что оставалось делать паше?
   Перед самой крепостью на внутреннем рейде мерно покачивались на пологой волне боевые русские суда.
   Цепью, почти в кильватер друг другу, так, чтобы в любое время можно было «ветер схватить», вытянулись девять линейных сорокапушечных кораблей; вправо от флагмана «Апостола Петра» бросила якорь сорокашестипушечная «Крепость» с русским великим послом на борту, за ней, ближе к проливу, — две галеры, яхта, два галиота, три бригантины.
   Четыре морских струга атамана Фрола Минаева с пятьюстами отборных донских казаков встали под самым керченским берегом.
   За высокой резной кормой флагмана полоскался огромный андреевский стяг, на грот-мачте реял вымпел генерал-адмирала «воинского морского корабельного и галерного каравана предводителя и правителя, ближнего боярина и славного чина святого Андрея Первозванного кавалера, Федора Алексеевича Головина».
   — После всего этого, — говорил Крюйс, широким, выразительным жестом обводя внушительный строй русских боевых кораблей, — запрет наместника султана в Керчи выглядит поистине жалким.
   Петр широко улыбался.
   — Да, ловко, мин херр, мы этого пашу в угол приперли, — обращался Данилыч к нему. — Теперь как пить дать пропустит он «Крепость» до Цареграда. Виляй не виляй, а раз этакая морская сила в гости пожаловала, — мотнул в сторону кораблей, — тут уж… знай честь, утирай, паша, бороду!
   — Не иначе, — соглашался Петр. — Похоже, что мы все лазейки паше теперь разом прикрыли!
   Оба они, стоя на юте «Петра», любовались необъятным простором, меняющим краски перед закатом: море из зеленовато-голубого переходило в резко-синее, бледное, чистое небо загоралось ярким предвечерним румянцем. Серебристые легкие волны ластились к борту.
   — Хор-рошо, мин херр! — с тоской, из глубины нутра, выдавил Алексашка.
   — И не говори, — вздыхал Петр, глядя на синюю ширь, вольно и спокойно лежавшую среди покатых гор, окружающих бухту. — Век бы глаз не сводил!..
   Легкий, свежий ветерок с прибрежья нежно перебирал локоны парика, ласково водил ими по щекам, подбородку Данилыча; море отражалось в его глазах, и от этого они становились еще голубее; томная поволока придала им какое-то таинственно-мечтательное выражение. Он упивался близостью к морю, жадно всматривался в его прозрачную глубину и… все время оглядывался на корабли… Здесь, на море, они выглядели не такими громоздкими и неповоротливыми, как на Дону, — казались тоньше, красивее, как картинки, вставленные в богатую раму.
   «Как приятно, — думалось, — созерцать такие вот плоды своих тяжких, долгих, упорных трудов, неусыпных забот… Поработали действительно крепко… и вот… получилось… Ка-акую дулю туркам под нос поднесли!..»
   Облокотился на борт, приложил руку к щеке.
   — Эх, мин херр, — мечтательно протянул, — и полетит наша «Крепость» по Черному морю…
   — Н-да-а! — вымолвил Петр. — По-ра-ботали в Воронеже хорошо!
   …Убедившись, что уже ничто не может помешать послу Украинцеву отправиться морем в Константинополь, Петр приказал сняться с якоря. Дул юго-восточный ветер. Эскадра приняла его правым бортом и взяла курс на Азов.
   В сентябре Петр прибыл в Москву.
   Внезапное появление русского военного корабля на константинопольском рейде ошеломило турецких правителей. Узнав к тому же в подробностях, как русские проводили этот свой сорокашестипушечный линейный корабль из Дона, мимо Керчи, в открытое море, турки и вовсе переполошились. Все это существенно укрепило позиции русского посла, но не помешало турецким уполномоченным затянуть переговоры. Только в начале июля 1700 года Украинцеву удалось окончательно склонить турок к миру. По договору, заключенному на тридцать лет, Азов с вновь воздвигнутыми фортами признавался русской крепостью. Русские, кроме того, освобождались от уплаты ежегодной дани — уничтожались, наконец, последние остатки татаро-монгольского ига. «Хану крымскому, — записано было в мирном трактате, — дани от Московского государства не требовать».
   Таким образом, борьба между Россией и Турцией временно прекратилась. Россия стала твердой ногой на берегах Азовского моря и положила конец набегам кочевников.
   Но выход из Азовского моря в Черное был заперт другой турецкой крепостью — Керчью. Чтобы брать Керчь, нужен был флот посильнее. Такой флот еще строится. Стало быть, пока рано думать об осаде Керчи. А потом… И азовское и черноморское побережье все равно не открывают ведь путь в европейские страны, так как на выходе из Черного моря — тоже крепчайший турецкий замок.
   «Значит, надо, — решает Петр, — и, пожалуй, время уже пробиваться на Балтику».
   И он начинает деятельно готовиться к неизбежной для России войне за выход к Балтийскому морю: распускает стрелецкое войско, издает указ о создании постоянной регулярной армии, отрабатывает составленный Головиным единый строевой устав армии, сам непосредственно наблюдает за приемом рекрутов, комплектует полки, дивизии, генеральства и непрестанно, неутомимо следит за подготовкой офицеров из своих, русских людей…

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

   На другой день после торжественного, «с преизрядным фейерверком», празднования мира с Турцией, 19 августа 1700 года, была объявлена война Швеции.
   По старинному обычаю, с Постельного крыльца прочитали царский указ: «…идти на свейские города ратным людям войною…»
   Накануне было сидение у государя в Преображенском. Были: Меншиков, Апраксин, Федор Головин, Автоном Головин, Федор Ромодановский, Вейде, Аникита Репнин.
   Переводчик Посольского приказа Шафиров, из евреев, налитой, подвижный, словно шарик, стоя в углу у печи, громко, на всю палату, читал сочиненное им «Объявление всем государям о войне России со Швецией».
   — «Хотя шведы наружно обнадеживали царя всяким приятством и спокойным соседством, — не по-русски окая, выкрикивал Шафиров, близоруко щуря темные маслины-глаза, — и для усыпления сего прислали торжественное посольство с просьбой присяжного подтверждения договоров…»
   «Умная бестия, — думал, глядя на него, Алексашка. — Ка-ак чешет! Это про него ведь государь как-то сказал: „По мне будь крещен или обрезан — едино, лишь будь добрый человек и знай дело“. Н-да-а… Этот дело знает… Петр Павлович Шафиров!.. Хм-м! Состоял при шведском посольстве. Был в тени. Теперь вылезет…»
   — «Но тайно швед всякие умыслы против царя чинил, предлагал короне польской союз и нападение на царя общими силами, — гремел Шафиров, водя ястребиным носом чуть не по самой бумаге, — а посланник его в Константинополе мешал миру всякими мерами».
   — Вот голос! — наклонившись к Апраксину, шептал Меншиков. — Любое стадо гусей перекричит.
   — Подожди! — взял его за локоть Федор Матвеевич. — Слушай!..
   — «И понеже швед, под видом дружбы, мыслил искоренить царя, — продолжал Шафиров, — то его царское величество уповает, что по всем правам все признают, что царь должен был заботиться о безопасности своего государства и шведу объявить войну».
   — Дабы в такое состояние его привести, — добавил Петр, — чтобы он коварных и ловительных ухваток впредь не мог исполнять.
   Шафиров быстро подбежал, подкатился к столу — записать.
   — В конце прошлого года, — говорил Петр, обращаясь к собравшимся, — были у меня посланцы польского и датского королей… Теперь можно об этом сказать…
   И Петр рассказал, как он тайно вел переговоры, сначала с Августом в Раве, потом с посланцами польского и датского королей здесь, в Москве, о заключении наступательного союза против Швеции. До заключения перемирия с турками он не хотел нарушать мира с Карлом. И в договорах с Польшей и Данией, которые он заключил, так и говорено особой статьей, что Россия вступит в войну с Швецией только тогда, когда с турками заключит мир или на довольные лета перемирие. Сообщал Петр и о том, что он обязался немедля после заключения мира с Турцией вступить в Ингрию и Карелию…
   — Двинуть наконец наше войско на тех противников, — горячо говорил он, обращаясь к своим соратникам-приближенным, — кои нам со всем светом коммуникацию пресекли!.. Что ж вековечно из чужих рук глядеть?!
   Алексашка хлопал по колену бахромчатыми концами шарфа, кривил губы.
   — Как? — спросил Петр.
   — Что ж, мин херр, как ты говорил, не чужие ведь земли воевать собираемся — свои, исконно русские, — развел руками Данилыч. — Кого вышибем, а кого потесним.
   — Стало быть, придется и в польских землях гостить, то бишь в Лифляндах? — вкрадчиво заметил-спросил тихий Апраксин. — Мир вам, и я к вам, стало быть… В пору ли, государь?