Правда, другой из наших сеятелей — Николай Костомаров утверждает как раз противоположное: на и более характерными свойствами русской души он признает «стремление к воплощению государственного тела» и «практический материальный характер, которым вообще отличается сущность русской истории». Но, если посмотреть на «сущность русской истории» органами зрения, а не органами усидчивости, то будут совершенно ясны по крайней мере два факта: а) «государственное тело» оказалось «воплощенным» полнее чем где бы то ни было и б) в процессе этого воплощения никаких материальных целей русский народ себе не ставил — если не считать материальной целью голую борьбу за свое физическое существование.
   В мире меняется не так уж много: в конце первого тысячелетия после Рождества Христова — русский народ точно так же боролся против печенегов Азии, как в конц е второго — против печенегов Европы — и оба этих печенежских в ариа н та ставили себе одни и те же цели: одни без Гегеля, другие — с Гегелем, но все-таки одни и те же ц е ли. Никто и никогда не вел против России народной войны — и Росси и всегда приходилось вставать на дыбы партизанщи н ы — и про ти в печенегов востока и против печен е гов запада. Наши вой н ы, по кр а йне й мере большие войны, всегда имели характер химически чист о й обороны. Так же, как германские — за в оеван и я и а нглийские — рынка. Не п о этому ли на трех языках тер м и н война так близок терминам: добычи — в немецком (der Krieg — kriegen); торговли — в английском (the war and , the ware) ; и бедствия — в русском (вой и война)? Все великие з а воевания кончались на нашей территории — и нашей кровью. Завоеватели выигрывали мало, — но не так много выигрывали и мы. Однако, все -таки больше.
 
СХЕМА НАШЕЙ ИСТОРИИ
 
   Основная задача русской общественной мысли заключается в ее собственном обезвздоривании. Нужно как-то слезть с высот органов усидчивости, отбросить в сторону теории и ме лочи, цитаты и философии, шпаргалку и моду и установить ряд крупных, решающих и очевидных фактов. Русская история, в сущности, очень проста — при всей ее трагичности. В самую раннюю, еще полумифическую эпоху русской государстве н ности мы уже застаем позднейшую Россию в качестве огромного, многонационального, централизованного государства, охватывающего территорию от Финского залива почти до Черного моря — Империю Рюриковичей, по Марксу. Эта империя вела чрезвычайно упорную и успешную борьбу с монгольской степью, пока западные влияния (Венгрия, Польша, отчасти и Германия) не внесли в среду правящего слоя элементов феодального разложения (уделы). Разложенная изнутри . Киевская Русь была разгромлена степью.
   Ее лучшие элементы эмигрировали на север, в суздальские леса (как в 1917 году за границу), и там взялись за воссоздание демократической и монархической центральной власти. Социальную базу этого воссоздания составили народные низы северной Руси, мизинные люди по тогдашней терминологии. Наследники Боголюбского еще не успели закончить этого процесса, когда на Русь свалилось татарское нашествие. Князья были ра з биты поодиночке, и из северных лесов, при постоянной поддержке народных низов, стала шириться новая — на этот раз московская, — монархическая власть. В объединительной работе Москвы — низы всегда стояли на ее стороне. Наиболее яркий пример — отказ новгородской мизинной рати биться против московского войска и разгром Новгорода (битва при Шелони).
   В беспримерных по тяжести условиях — Русь снова была объединена и степь снова была разгромлена. Иван Грозный, продолжая политику своих предшественников, и, опираясь на народные низы, громит остатки удельной аристократии и заканчивает давно начатую при его предшественниках организацию широчайшего крестьянского самоуправления.
   После Грозного — Россия остается без династии. Остатки удельной аристократии предают выборного царя Бориса, организуют через подставного царевича Дмитрия — польскую интервенцию, осложненную внутренними неурядицами в стране. Страна, оставшаяся вовсе без правительства, импровизирует армию и власть, полностью ликвидирует и интервентов и «воров». Тяглые (т. е. податные) мужики, заняв Москву, немедленно реставрируют наследственную царскую власть. За весь период Смутного времени, несмотря на анархию и разорение страны — не возникло ни одного сепаратистского движения. При втором царе новой династии украинские низы, так же, как раньше новгородские, переходят на сторону Москвы, ломая сопротивление своей аристократии (старшины). Польша терпит окончательное поражение и окончательно выбывает из состава решающих государств Европы. При Петре польскую попытку повторяет Швеция — и тоже навсегда уходит с европейской арены.
   Но эпоха Петра вносит в историю России нечто принципиально новое. Петр громит московскую традицию, переносит правительственную базу в Петербург и умирает, не оставив после себя ни традиции, ни наследника. Почти на сто лет Россия остается без монархии — ее место занимает власть случайных женщин на престоле. Правящий слой страны отъединяется от народа и культурно и морально, освобождает себя от всех обязанностей по отношению к стране и утверждает крепостное право. Страна отвечает Пугачевским восстанием. Но в тяжкую для России годину — в 1812 году она забывает о дворянском крепостном праве, как в 1941 забыла о советском, чтобы сокрушить очередного врага.
   Итак, на протяжении тысячи лет Россия последовательно разгромила величайшие военные могущества, какие только появлялись на европейской территории: монголов, Польшу, Швецию, Францию и Германию. Параллельно с этим, рядом ударов была ликвидирована Турецкая Империя. В результате этого процесса, Россия, которая к началу княжения Ивана III в 1464 году, охватывала территорию в 550.000 кв. км. — в год его смерти — 1505 год — имела 2.225.000; в 1584 (год смерти Грозного) 4.200.000; к концу царствования Феодора — 7.100.000; в 1613 (воцарение Михаила) — 8.500.000; в 1645 г. — 12.300.000; до Петра — 15.500.000; к 1796 (год смерти Екатерины II) — 19.300.000 и к концу царствования Николая II — 21.800.000 кв. километров.
   Ее население по сравнению с главнейшими европейскими государствами росло так (в миллионах):
   Так, в течение веков рос народ и росла его территория.
   Для объяснения этого роста было сконструировано несколько историко-политических теорий.
 
   Первая:
 
   Русскому народу посчастливилось усесться на равнине, которая ничем не препятствовала ему растекаться по разным направлениям от его исходного пункта. Эта теория не дает ответа на ряд о чень простых вопросов: а) почему на той же территории не удалось «растекаться» другим народам: хазарам, половцам, готам, болгарам, татарам, финско-угорским племенам и прочим? б) Почему, например, на ту же территорию не удалось растечься полякам, которые тоже около тысячи лет пробовали заняться колонизацией не только украинских степей но и центральной Руси? в) Эта теория совершенно упускает из виду, что «растекаясь», русский народ перешел два горных х р ебта — Уральский и Кавказский — не говоря уже о Яблоновом и Становом, что он одно время перешел и через северный отрезок Тихого океана (наше продвижение на Аляску и в Ка л ифорнию) и что растекание это вовсе не было таким простым и безболезненным, как это принимает наша неудачная геополитическая теория: за обладание берегами Балтийского и Черно го морей страна вела многовековые и исключительно тяжелы е войны.
   Эта теория упускает из виду и еще одно обстоятельство: если русская равнина не ставила препятствий к растеканию русского племени — то она же не ставила препятствий и для иностранных нашествий. Начиная от полумифических обров и кончая розенберговским «М и фом XX века», сюда лезли в се. И все пережили одну и ту же судьбу: око н чательный и бесповоротный разгром.
 
   Вторая:
 
   Пресловутая теория призвания варягов, возникш а я — увы — на нашей собственной почве впоследствии разрослась — в особенности в Германии, в целое учение, столь же простое, с тройное и необременительное для серого вещества мозга, как и марксизм. Это — расистская теория. Подобно тому, как для марксиста избранным племенем яв л яется пролетариат — так для расизма им являются германцы, которые, де, своим творческим гением оплодотворили пассивную славянскую расу и создали русскую государственность под германским руково д ством. Эта теория сыграла свою историческую роль — кровавую и тяжкую, в особенности для Германии. Но она не могла и не может ответить на очень простой вопрос: почему же государственно одаренная германская раса на своей собственной территории — в создании собственного государственного единства лет на четыреста отстала от России? И почему та же герма н ская «нордическая» раса в ее самом химически чистом виде — в Швеции и в Норвегии так и не смогла и до сих пор слиться в одно государственное образование?
 
   Третья:
 
   Старая официальная теория утверждала, что русскую историю творило русское правительство — русские цари. В этой книге я стараюсь показать, как Россия творила царей — а не цари Россию. За тысячу лет у нас были удачные монархи и были неудачные, — но страна росла и ширилась при всех них. Приведу такой пример: при совсем приличном по тем временам правительстве Александра I Россия справилась со всей Европой приблизительно в полгода. При исключительном по своей бездарности правительстве Петра I — на Швецию понадобился 21 год. Совсем без правительства в эпоху Смутного времени поляки были ликвидированы примерно в шесть лет. Следовательно — никак не отрицая огромной роли правительства — надо все-таки сказать, что это — величина производная и второстепенная. Решает страна. Правительство помогает (Александр I), портит (Петр I) или отсутствует вовсе (Смутное время), но решает не оно: решает народ. Однако народ решает не как физическая масса. Не как двести миллионов людей — по пяти пудов в среднем — итого около миллиарда пудов живого веса, а как сумма индивидуальностей, объединенных не только общностью истории и географии, но и общностью известных психологических черт. И если в каждом отдельном человеке данные черты и не будут бросаться в глаза — как цвет воды в каждой отдельной капле, то повторенные в миллионах и миллионах людей они дают совершенно определенную окраску всей массе — как те же «бесцветные капли» в океанах и морях.
   Но и двести миллионов — они тоже с неба не свалились: они являются результатом определенного психического склада данного народа. И если в 1480 году Испания имела в четыре раза больше людей, чем Россия, а в 1914 Россия имела в десять раз больше, чем Испания, то это никак не является результатом благодатного климата Испании или суровой русской зимы. И не результатом испанской географии: Испания является почти такой же приморской страной, как Англия, и свою империю она потеряла не из-за географии, а из-за психологии: там, где англичане торговали и организовывали, — испанцы резали и жгли: психология, а не география, определила гибель испанской империи.
   Если пятьсот лет тому назад «Россия» это были пятьсот тысяч квадратных километров, на которых жило два миллиона Русских людей, а к настоящему времени — это двадцать миллионов кв. км, на которых живут двести миллионов людей, те дело тут не в географии и не в климате, а в том биологическом инстинкте народа, в той его воле к жизни, которые позволили ему стать «победителем в жизненной борьбе». Дело тут не в царях, дело в той дарвиновской реакции на среду, которая оказалась правильнее, скажем, испанской или польской. Несмотря на все ошибки, падения и катастрофы, идущие сквозь трагическую нашу историю, народ умел находить выход из. казалось бы, вовсе безвыходных положений, становиться на ноги после тягчайших ошибок и поражений, правильно ставить свои цели и находить правильные пути их достижения. Если бы не эти свойства — никакая «география» не помогла бы. И мы были бы даже не Испанией или Польшей, — а не то улусом какой-нибудь монгольской орды, не то колониальным владением Польши, не то восточно-европейским «комиссариатом» берлинского министерства восточных дел.
   Если всего этого не случилось, а «случилась» Российская Империя, то совершенно очевидно, что в характере, в инстинкте, в духе русского народа есть свойства, которые, во-первых, отличают его от других народов мира — англичан и немцев, испанцев и поляков, евреев и цыган и которые, во-вторых, на протяжении тысячи лет проявили себя с достаточной определенностью. Однако, если мы попытаемся установить эти свойства на основании так называемых литературных источников, то тут мы попадем в область форменной неразберихи.
 
КРИВОЕ ЗЕРКАЛО
 
   Немец Оскар Шпенглер, автор знаменитой «Гибели Европы», писал:
   «Примитивный московский царизм — единственная форма правления, еще и сейчас естественная для русского … нация, назначение которой — еще в течение ряда поколений жить вне истории… В царской России не было буржуазии, не было государства вообще… вовсе не было городов. Москва не имела собственной души» («Унтерганг дес Абендсландес», 2, стр. 232). Оскар Шпенглер не принадлежит к числу самых глупых властителей дум Германии — есть значительно глупее. И эту цитату нельзя целиком взваливать на плечи пророка гибели Европы: он все это списал из русской литературы. У нас прошел как-то мало замеченным тот факт, что вся немецкая концепция завоевания востока была целиком списана из произведений р у сских властителей дум. Основные мысли партайгеносса Альфреда Розенберга почти буквально списаны с партийного товарища Максима Г орького. Достоевский был обсосан до косточки. Золотые россыпи толстовского непротивленчества были разработаны до последней песчинки. А потом — получилась — форменная ерунда. «Унылые тараканьи странствования, которые мы называем русской историей» (формулировка М. Горького) каким-то непонятным образом пока что кончились в Берлине и на Эльбе. «Любовь к страданию», открытая в русской душе Достоевским, как-то не смогла ужиться с режимом оккупационных Шпенглеров. Каратаевы взялись за дубье и Обломовы прошли тысячи две верст на восток и потом почти три тысячи верст на запад. И «нация, назначение которой еще в течение ряда поколений жить вне истории сейчас дел а ет даже и немецкую историю. Делает очень п л охо, но все-таки делает.
   Наша великая русская литература — за немногими исключениями — спровоцирова л а нас на революцию. Она же спровоцировала немцев на завоевание, В самом деле: почему же нет? «Тараканьи странствования», «бродячая монгольская кровь» (тоже горьковская формулировка), любовь к страданию, отсутствие государственной идеи, Обломовы и Каратаевы — пустое место. Природа же, как известно, не терпит пустоты. Немцы и поперли: на пустое место, указанное им русской о бщественной мыслью. Как и русские — в революционный рай, им тою же мыслью предуказанный. Я думаю, — точнее, я надеюсь, — что мы, русские, от философии излечились навс е гда. Немцы, я боюсь, не смогут излечиться никогда. О своих безнадеж н ых спорах с немецкой профессурой в Берлине 1938-39 года я рассказываю в другом месте. Здесь же я хочу установить только один факт: немцы знал и русскую литературу и немцы сделали из нее правильные выводы. Логически и политически неизбежные выводы. Если «с да в н и х пор привыкли верить мы, что нам без немцев нет спасенья» , ес л и к р оме лишних и босых людей, на востоке нет действител ьно ничег о — то нужно же, наконец, этот восток как-то привести и порядок. Почти по Петру: «добрый анштальт завести». Анштальт кончился плохо. И — самое удивительное — не в первый ведь раз!
   Немецкая профессура — папа и мама всей остальной п рофессуры в мире, в самой яркой степени отражает ос н овную гегелевскую точку зрения: «тем хуже для фактов». Я пе р ечисля л факты. Пр о тив каждого факта каждый профессор в ыдвигал цитату, — вот вроде горьковской. Цитата была прави л ьна, н е оспоримая и точна. Она не стоила ни копейки. Но она была «научной». Так в умах всей Германии, а вместе с ней, вероятно, и во всем остальном мире, русская литературная продукция создала заведомо облыжный образ России — и этот образ спровоцировал Германию на войну. Русская литературная продукция была художественным, но почти сплошным враньем. Сейчас в этом не может быть никаких со мнений. Советская комендатура на престоле немецкого «мирового духа», русская чрезвычайка на кафедре русского богоискательства, волжские немцы и крымские татары, высланные на север Сибири из бывшей «царской тюрьмы народов», «пролетарии всех стран», вырезывающие друг друга — пока что ДО предпоследнего, — все это ведь факты. Вопрос заключается в том: какими именно новыми цитатами будет прикрыта бесстыдная нагота этих бесспорных фактов?
   Русскую «душу» никто не изучал по ее конкретным поступкам, делам и деяниям. Ее изучали «по образам русской литературы». Если из этой литературы отбросить такую — совершенно уже вопиющую ерунду, как горьковские «тараканьи странствования», то остается все-таки, действительно, великая русская литература — литература Пушкина, Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова и, если уж хотите, то даже и Зощенки. Что-то ведь «отображал» и Зощенко. Вопрос только: что именно отображали все они — от Пушкина до Зощенко?
   Онегины, Маниловы, Обломовы, Безуховы и прочие птенцы прочих дворянских гнезд, — говоря чисто социологически. — были бездельниками и больше ничем. И, — говоря чисто прозаически, — бесились с жиру. Онегин от безделья ухлопал своего друга, Рудин от того же безделья готов был ухлопать полмира. Безухов и Манилов мечтали о всяких хороших вещах. Их внуки — Базаров и Верховенский — о менее хороших вещах. Но, тоже о воображаемых вещах. Потом пришло новое поколение: Чехов, Горький, Андреев. Они, вообще говоря, «боролись с мещанством», — тоже чисто воображаемым — ибо, если уж где в мире и было «мещанство», то меньше всего в России, где и «третьего-то сословия» почти не существовало и где «мелко-буржуазная психология» была выражена менее ярко, чем где бы то ни было в мире.
   Все это вместе взятое было окрашено в цвета преклонения перед Европой, перед, «страной святых чудес» — где, как это практически, на голом опыте собственной шкуры установила русская эмиграция, — не было никаких ни святых, ни чудес. Была одна сплошная сберкасса, которая, однако, сберегла мало. В соответствии с преклонением перед чудотворными святынями Европы трактовалась и греховодная российская ж и знь. С фактическим положением вещей русская литература не стеснялась никак. Даже и Достоевский, который судорожно и боле з ненно старался показать, что и нас не следует «за псы держати», что и мы люди, — и тот каким-то странным образом проворонил факт существования тысячелетней империи, жертвы, во имя ее понесенные в течение одиннадцати веков и результаты, в течение тех же веков достигнутые. Достоевский рисует людей , каких я лично никогда в своей жизни не видал — и не слыхал, чтобы кто-нибудь видал, а Зощенко рисует советский быт, какого в реальности никогда не существовало.
   В первые годы советско-германской войны — немцы старательно переводили и издавали Зощенко: вот вам, посмотрите, какие наследники родились у лишних и босых людей! Я, как читателям, вероятно известно, никак не принадлежу к числу энтузиастов советского строительства. Но то, что пишет Зощенко, есть не сатира, не карикатура и даже не совсем анекдот: это просто издевательство. Так, с другой стороны, — издевательством был и Саша Черный. Саша Черный живописал никогда не существовавшую царскую Россию, как Зощенко — никогда не существовавшую советскую. Саша Черный писал:
 
…Читали, — как сын полицмейстера ездил по городу,
Таскал почтеннейших граждан за бороду,
От нечего делать нагайкой их сек -
— Один — пятьдесят человек?
 
   Никто этого не «читал». Но все думали что, вероятно, где-то об этом было написано: не выдумал же Саша Черный? Эти стишки, переправленные за границу, создавали впечатление о быте, где такие вещи, может быть, и не случаются каждый день, но все-таки случаются: вот, катается сын полицмейстера по городу и таскает почтеннейших граждан за бороду. А граждане «плакали, плакали, написали письма в редакцию — и обвинили реакцию…» — Абсолютная чушь. Неприкосновенность физиономии была в царской России охранена вероятно, больше, чем где бы то ни было во всем остальном мире: телесных наказаний у нас не было, а в Англии они были по закону , в Германии — и по закону и по обычаю. В царской полиции действительно, били — так били и бьют во всех полициях мира — вспомните «Лунные скитания» Джека Лондо н а и «Джимми Хиггинс» Э л тона Синклера. Точно также и в советских концла г ерях в мое время, по крайней мере, с заключе н ными и даж е с обреченными обращались вежливее, чем не то л ько в Дахау, но и в лагерях Ди-Пи. Но всякая чушь, которая подвергалась, так с к азать, художественному запечатлению — попадала в архив цитат, в арсенал политических представлений — и вот попер бедный наш Фриц завоевывать зощенковских наследников, че ховских лишних людей. И напоролся на русских, никакой литературой в мире не предусмотренных вовсе. Я видел этого Фрица за все годы войны. Я должен отдать справедливость этому Фрицу: он был не столько обижен, сколько изумлен: позвольте, как же это так, так о чем же нам сто лет подряд писали и говорили, так как же так вышло, так где же эти босые и лишние люди? Фриц б ы л очень изумлен. Но в свое время провравшаяся профессура накидывается на Фрица с сотни других сторон и начинает врать ему так, как не врала, может быть, еще никогда в ее славной научной карьере.
 
***
 
   Дело, в частности заключается в том, что всякая литература, в особенности большая литература, всегда является кривым зеркалом жизни. Ее интересует конфликт и только конфликт. Л. Толстой так начал свою «Анну Каренину»: «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастная семья несчастлива по-своему».
   Если конфликта нет — то литературе, собственно, не о чем и рассказывать. Тогда получаются то ли старосветские поме щ ики, к которым с такой иронией относится Гоголь, то ли «Герман и Доротея», которых так снисходительно замалчивают любители Гете. Аристократический стиль трагедии, где «личность» вступает в роковой конфликт с «роком», или плебейский стиль юмористики, — где конфликт вырождается в нелепость, в чепуху, в сапоги всмятку, или буржуазная драма. где личность борется с «социальными условиями», со «средой», — все это занимается поисками конфликта в первую голову.
   Большая литература есть всегда литература обличительная. Именно поэтому благонамеренной литературы нет и быть не может. Тоталитарные режимы не имеют обличения — не имеют литературы. «Обличение» обличает всякие неувязки жизни — их есть всегда достаточное количество. Но творчество жизни также всегда проходит мимо литературы. Счастливая семья, занимающаяся творчеством новых поколений — о чем тут писать? Толстой попробовал, но кроме пеленок Наташи Ростовой-Безуховой и пуговичек Долли — даже и у него ничего не получилось. Или — получилось что-то скучное. Критика разводит руками: зачем нужны были эти пеленки?
   Русская литература — это почти единственное, что Запад более или менее знал о России и поэтому судил о русском человеке по русской литературе. Англию мир знал лучше. И поэтому даже и не пытался объяснить судьбы Великобританской Империи то ли байроновским пессимизмом, то ли гамлетов ской нерешительностью — Байрон — Байроном, Гамлет — Гамлетом, а Великобританская Империя — она сама по себе независимо от Байронов и Гамлетов. С нами случилось иначе.
   Петровская реформа разделила Русь на две части: первая — дворянство и вторая — все остальное. Вся эта книга, по существу посвящена вопросу этого раздвоения и поэтому здесь я коснусь его только мельком. Укрепив свой правящий центр в далеком нерусском Петербурге, устранив на сто лет русскую монархию, превратив себя — в шляхту, а крестьянство — в быдло, согнув в бараний рог духовенство, купечество и посадских людей, — дворянство оказалось в некоем не очень блистательном одиночестве. Общий язык со страной был потерян — и в переносном и в самом прямом смысле этого слова: дворянство стало говорить по — французски и русский язык, по Тургеневу «великий, свободный и могучий», остался языком плебса, черни, «подлых людей» по терминологии того времени. Одиночество не было ни блестящим, ни длительным. С одной стороны — мужик резал, с другой стороны и совесть все-таки заедала, с третьей — грозила монархия. И как ни глубока была измена русскому народу — русское дворянство все-таки оставалось русским — и его психологический склад не был все-таки изуродован до конца: та совестливость, которая свойственна русскому народу вообще — оставалась и в дворянстве. Отсюда тип «кающегося дворянина». Это покаяние не было только предчувствием гибели — польскому шляхтичу тоже было что предчувствовать, однако, ни покаяниями, ни хождением в народ он не занимался никогда. Не каялись также ни прусский юнкер, ни французский виконт. Это было явлением чисто морального порядка, явлением чисто национальным: ни в какой иной стране мира кающихся дворян не существовало. Сейчас, после революции, мы можем сказать, что это дворянство каялось не совсем по настоящему адресу и что именно из него выросли наши дворянские революционеры — начиная от Новикова и кончая Лениным. Но в прошлом столетии этого было еще не видно.