Страница:
Состояние общественной морали в Москве было не очень высоким — по сравнению — не с сегодняшним, конечно, днем, а с началом двадцатого столетия. Но в Европе оно было на много ниже. Ключевский, и иже с ним, не знать этого не могли. Это — слишком уж элементарно. Как слишком элементарен и тот факт, что государственное устройство огромной Московской Империи было неизмеримо выше государственного устройства петровской Европы, раздиравшейся феодальными династическими внутренними войнами, разъедаемой, религиозными преследованиями, сжигавшей ведьм и рассматривавшей свое собственное крестьянство, как двуногий скот — точка зрения, которую петровские реформы импортировали и в нашу страну.
Сказка о сусальной Европе и о варварской Москве является исходной точкой, идеологическим опорным пунктом для стройки дальнейшей исторической концепции о «деле Петра». Дальше я постараюсь доказать, как одна легенда и фальшивка, громоздясь на другую легенду и фальшивку, создали представление, имеющее только очень отдаленное отношение к действительности. Это, мне кажется, будет не очень трудно. Значительно труднее — объяснить двухсотлетний ряд «идеологических надстроек» над действительностью, — окончившихся коммунистической революцией. Или, во всяком случае, это объяснение трудно сформулировать с той же наглядностью, с какою можно доказать полнейшее несоответствие петровской легенды самым элементарным и самым общеизвестным историческим фактам.
В основе этой легенды лежит сказка о сусальной Европе и о варварской Москве. Эта сказка совершенно необходима, как фундамент для всего остального: если вы откинете этот фундамент — сказки строить будет не на чем: все дальнейшее строительство превращается в бессмыслицу. Тогда придется сказать, что из всей просвещенной Европы, Петру стоило взять технику чугунолитейного дела, которую предшественники великого преобразователя импортировали и без него, — может быть и еще кое-что из технических мелочей, достигнутых всем тогдашним человечеством, от которого Москва столь долго была изолирована, но что со всеми остальными петровскими реформами — не стоило и огорода городить. Но тогда, если вы откинете сусальную Европу, а с нею, следовательно, и благодетельность петровских реформ, тогда рушится весь быт и весь смысл того слоя людей, которые выросли на почве петровской реформы — быт и смысл крепостнического русского дворянства.
Следующим — после сусальной Европы — элементом легендарной стройки является вопрос о той бездне, на краю которой стояла Московская Русь и от которой спас ее гений Петра.
Теории сусальной Европы и варварской Москвы носили психологический оттенок горькой, но беспощадной объективности: «Что делать? Действительно — Москва отстала чудовищно; действительно, Европа была неизмеримо впереди нее». Это был, так сказать, беспристрастный диагноз, в котором русские чувства просвещенных светил русской исторической науки не играли никакой роли. Теория бездны обрастает даже и патриотической тревогой: если бы не Петр, свалились бы мы все в эту бездну. И, может быть, и России теперь не было бы никакой. Наш знаменитый западник Чаадаев утверждал даже, что без Петра Россию впоследствии завоевал бы Фридрих Великий — это с полутора миллионами прусского населения во времена Петра!
Мотив бездны был ярче всего сформулирован Пушкиным: «над самой бездной — на высоте, уздой железной — Россию вздернул на дыбы!»
Не будем отрицать ни пушкинского гения, ни пушкинского ума. Но, вот, бросил же он свой знаменитый афоризм о пугачевском бунте: «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Как мог Пушкин сказать такую фразу? Беспощадным было все — и крепостное право, и протесты против него, и подавление этих протестов: расправа с пугачевцами была никак не гуманнее пугачевских расправ — по тем временам беспощадно было все. Но так ли уж бессмысленным был протест против крепостного права? И так ли уж решительно никакого ни национального, ни нравственного смысла Пушкин в нем найти не мог? И это Пушкин, который воспевал «свободы тайный страж, карающий кинжал»? Почему он отказывал в праве на того же «стража свободы», но только в руках русского мужика, а не в руках бунтующего против государственности барина? Почему барский бунт декабристов, направленный против царя, был так близок пушкинскому сердцу и почему мужицкий бунт Пугачева, направленный против цареубийц, оказался для Пушкина бессмысленным? По совершенно той же причине, которая заставила людей конструировать теорию о бездне, перед которой стояла Московская Русь. Эту теорию — в не очень разных вариантах повторяют все наши историки до советских включительно.
Постараемся вспомнить основное из того, что сделала Москва перед самым появлением на свет Божий нашего великого преобразователя. Военные заводы строились. Большая половина армии была переведена на так называемый «регулярный строй». Ввозились всякие иностранные специалисты и посылались заграницу русские люди. При Алексее Михайловиче благосостояние московской деревни поднялось до такого уровня, какого оно в послепетровскую эпоху не достигало никогда. Допетровская Москва вела войны удачные и вела войны неудачные, но все эти войны были уже не оборонительными, а наступательными. В войне с Польшей были отвоеваны: Могилев. Витебск и Смоленск. В войне за Прибалтику были завоеваны г. Юрьев, Динабург и московские войска дошли до Риги. В то же самое время воевали и с Крымом — правда, неудачно. Но Малороссия была присоединена, а главный враг России — Польша была при Алексее Михайловиче добита так основательно, что Петр Алексеевич имел — не им самим завоеванную — возможность распоряжаться в Польше, почти как у себя дома.
Главным же врагом России была тогда Польша, а никак уж не Швеция. Именно Польша угрожала самым основным национальным интересам России, угрожала ее самостоятельному национальному бытию, и именно с Польшей покончила Москва, а не Петр. Швеция была только соперником в борьбе за балтийские колонии, которые нам, конечно, были нужны, хотя и не как колонии, а как выход к морю. Тот же Ключевский, повторяя пушкинский мотив «бездны», сам же пишет: «война 1654 — 1667 года (Русско-Польская. — И. С.) окончательно определила господствующее положение русского государства в восточной Европе и с нее же начинается политический упадок Польши». Где же здесь бездна и уж тем более «край бездны»? Еще лучше были дела на Востоке. Правда, Нерчинский договор (1689) остановил русскую экспансию на берегах Амура, но это была только остановка в наступлении, а никак не неудача. Именно при Алексее Михайловиче Грузия пыталась отдаться под протекторат России (царь Темураз), чего люди никак не делают по отношению к государствам, стоящим «на краю бездны». Был ли внутренний край бездны? При Алексее Михайловиче были бунты — так они были и при Петре, и при Екатерине, и при Николае Втором и — уже в неслыханных масштабах — при Ленине-Сталине. Чиновничество крало при Алексее Михайловиче? Так оно — в неизмеримо больших масштабах по свидетельству тех же Соловьевых и Ключевских, крало и при Петре — такого чиновничества, которое не крадет, нет и не было вообще нигде в мире. П. Милюков в своих знаменитых «Очерках русской культуры» очень сладострастно останавливается над отсутствием национального самосознания в Москве и совсем забывает о том, что данная эпоха формулировала национальное сознание почти исключительно в религиозных терминах. Идея Москвы-Третьего Рима — может показаться чрезмерной, может показаться и высокомерной, но об отсутствии национального самосознания она не говорит никак. Совершенно нелепа та теория отсутствия гражданственности в Московской Руси, о которой говорят все историки, кажется, все без исключения. Мысль о том, что московский царь может по своему произволу переменить религию своих подданных показалась бы москвичам совершенно идиотской мыслью. Но эта — идиотская для москвичей, мысль, была вполне приемлемой для тогдашнего Запада. Вестфальский мир, закончивший Тридцатилетнюю войну, установил знаменитое правило quius regio, ejus religio, — чья власть, того и вера: государь властвует также и над религией своих подданных; он католик — и они должны, быть католиками. Он переходит в протестантизм — должны перейти и они. Московский царь, по Ключевскому, имел власть над людьми, но не имел власти над традицией, то есть над неписаной конституцией Москвы. Так где же было больше гражданственности: в quius regio, — или в тех москвичах, которые ликвидировали Лжедимитрия за нарушение московской традиции? Не забудем еще о том, что Алексей Михайлович закрепил крестьянское самоуправление, над которым столько поработал еще и Грозный, создал почти постоянную работу Земских Соборов — изумительную по своей гармоничности и работоспособности русскую «конституцию», что при Алексее Михайловиче были построены первые русские корабли и заведены первые русские театры, газета и прочее. Где же бездна? И от чего Россию, собственно, надо было спасать? Разве от коров, лошадей и овец, которые за время Алексея Михайловича успел накопить московский мужик, а также и от тех реальных экономических свобод, какие успело закрепить за ним варварское московское правительство? В результате петровской реформы эти коровы и эти свободы перешли к помещику: вот тот элемент, который, действительно, до Петра стоял на краю бездны. Он и был спасен — до октября 1917 года...
Итак, усилиями поколений историков был создан фундамент петровской легенды. Первое: Россия была очень плоха. Второе: Россию надо было спасать. Третье: Петр, при всех его увлечениях и безобразиях, Россию все-таки спас. Признание всяческой гениальности Петра является при этой стройке совершеннейшей логической неизбежностью — вот это был гениальный хирург! И поскольку «спасение России» было в основном достигнуто методом войны, такой же логической неизбежностью является признание военного гения. В вопросе о военной гениальности Петра согласны все историки, несмотря на то, что все они приводят ряд совершенно очевидных фактов, свидетельствующих о полнейшей военной бездарности «великого полководца». Я опять возьму за пуговицу Ключевского.
Начало Северной войны он определяет так: «Редкая война даже Россию заставала так врасплох и была так плохо обдумана и подготовлена».
А конец войны: «Упадок платежных и нравственных (подчеркнуто мною. — И. С.) сил народа едва ли окупился бы, если бы Петр завоевал не только Ингрию с Ливонией, но и всю Швецию и даже пять Швеции».
Вот вам, значит, общая характеристика и начала и результата войны: согласитесь сами, что о большой военной гениальности она не свидетельствует. Если перейти к частным характеристикам отдельных, решающих моментов петровской военной деятельности то в них мы, между всем остальным, отметим, в качестве постоянных спутников петровской военной деятельности — два качества Петра — бестолковость и трусость.
В августе 1689 года юный Петр — ему тогда было 17 лет — получает в Преображенском известие о заговоре Софии. Сообщение об этой опасности («реальной или воображаемой» — оговаривается П. Милюков) приводит Петра в состояние полной паники. Петр, полуодетый, скачет в Троицкий монастырь. Академик Шмурло пишет:
«Прискакав туда, физически измученный, нравственно потрясенный пережитыми волнениями, царь бросается на кровать настоятеля и, разразившись рыданиями, умоляет игумена оказать ему помощь и защиту». В нашей историографии довольно прочно утвердилось мнение, что именно этот перепуг положил начало той эпилепсии, которая потом всю жизнь не оставляла Петра. Не будем подробно разбирать вопроса о том, была ли опасность действительной, Петр принял ее за действительную. Она была воображаемой, и это показал первый же день едва ли существовавшего заговора Софии: она осталась в полнейшем одиночестве. Устраивать еще одно междуцарствие — в Москве не захотел никто.
Семнадцатилетние юноши, в особенности русские, очень редко входят в состав того «робкого десятка», в который так стремительно въехал Петр. В нашу милую социалистическую эпоху миллионы юношей, а также даже и девушек стаивали перед столь действительной опасностью, как чекистский наган, — стаивал и я, стаивал и мой сын, — тоже в возрасте 17-ти лет, таких случаев были миллионы и миллионы. Однако, люди не «разражались рыданиями», не впадали в истерику и не приобретали эпилепсии. Если бы все мы были такими же храбрецами, каким был Петр, то ни в России, ни в эмиграции здоровых людей давно бы уж не осталось.
Этим первым перепугом можно, вероятно, объяснить многое в личной политике Петра: и зверское подавление стрелецкого мятежа, и собственноручные казни, [21] и Преображенский приказ, и вечный панический страх Петра перед заговорами. Иван Грозный, который, при всей своей свирепости, был все-таки честнее Петра, признавался прямо, что после восстания 1547 года, истребившего фамилию Глинских, он струсил на всю жизнь: «и от сего вниде страх в душу мою и трепет в кости мои». Застенки Грозного в такой же степени определялись страхом, как и застенки Петра. Но Петровский перепуг имел и некоторые военные последствия.
Вспомним Нарву. Петр, которому было уже не семнадцать лет, и который был уже взрослым человеком — ему было 28 лет, повел свою тридцатипятитысячную армию к Нарве. «Стратегических путей не было, по грязным осенним дорогам не могли подвезти ни снарядов, ни продовольствия… Пушки оказались негодными, да и те скоро перестали стрелять из-за недостака снарядов…» (Ключевский).
Узнав о приближении восемнадцатилетнего мальчишки Карла с восемью тысячами, Петр повторяет свой, уже испытанный прием: покидает нарвскую армию, как одиннадцать лет тому назад покинул свои потешные войска, — а потешных у него по, тем временам бывало до тридцати тысяч, София же сконцентрировала против них триста стрельцов. Историки объясняют бегство Петра его гениальной предусмотрительностью:
Почему, собственно, попал в главнокомандующие этот иноземец, граф де Круа, мелкий проходимец, служивший «в семи ордах семи царям», и нигде и ничем себя не проявивший? Впоследствии он помер в долговой тюрьме в Ревеле, и его тело, за неплатеж долгов, было, по милому обычаю того времени, выставлено на показ… Почему не был назначен Головин? Почему не был назначен Шереметьев? Вероятно, просто потому, что в момент переполоха подвернулся именно Круа. И, наконец, если Петр, видя неустройство своей армии, был убежден в неизбежности поражения, то почему он не попытался отвести эту армию на какие-то другие — пусть и не очень «подготовленные» — позиции? Петр сделал точь-в-точь то, что он проделал в ночь на 8-ое августа 1689 года: бросил все на произвол судьбы и панически бежал. Как бы ни насиловать факты, и как бы ни притягивать за волосы официозно благолепные объяснения, ясно одно — Петр струсил и вел себя, как трус: бросить свою армию накануне боя, будучи заранее убежденным в том, что она будет разбита в пять раз слабейшим противником — это есть трусость — и больше решительно ничего.
Примерно, такая же картина повторяется — уже в третий раз — во время гродненской операции. Там (дальше опять же по Ключевскому):
«Петр, в адской горести обретясь… располагая силами втрое больше Карла, думал только о спасении своей армии и сам составил превосходно обдуманный во всех подробностях план отступления, приказав взять с собой „зело мало, а по нужде хотя и все бросить“. В марте, в самый ледоход, когда шведы не могли перейти Неман в погоню за отступавшими, русское войско, спустив в реку до ста пушек с зарядами… „с великою нуждою“, но благополучно отошло к Киеву…Но венцом полководческого искусства Петра был, конечно, Прутский поход: ничего столь позорного Россия не переживала никогда. Ключевский пишет так:
«С излишним запасом надежд на турецких христиан, пустых обещаний со стороны господарей молдавского и валахского и со значительным запасом собственной полтавской самоуверенности, но без достаточного обоза и изучения обстоятельств, пустился Петр в знойную степь, не с целью защитить Малороссию, а разгромить Турецкую Империю».
Если перевести эту сдержанную оценку на менее сдержанный язык, то надо сказать, что цель была глупа, а уж подготовка к ее достижению была и вовсе бестолкова. Турецкая империя начала восемнадцатого столетия далеко еще не была тем «больным человеком», каким ее привыкли считать наши современники. Для ее разгрома потребовались века. И потребовались такие настоящие полководцы, как Потемкин и Суворов. Петр сунулся совершенно не спросясь никакого броду и влип, как кур во щи: великий визирь окружил всю петровскую армию, так что Петру на этот раз, — за отсутствием по тогдашним временам авиации, — даже и бежать было невозможно. И в этой обстановке Петр проявил свою обычную «твердость духа» — плакал, писал завещание, предлагал отдать обратно всю Прибалтику (не Петром завоеванную!) тому же Карлу, выдачи которого он еще вчера ультимативно требовал от султана. Великий визирь не принял всерьез ни Петра, ни его гения, ни его армии, иначе он не рискнул бы выпустить ее за взятку, которою расторопный еврей Шафиров ухитрился смазать и визиря, и его пашей. Любезность победителей дошла до того, что они охраняли путь отступления петровской армии.
На Пруте, как и у историков, Петру повезло поистине фантастически: успей он прорваться подальше Прута, никакая взятка бы не спасла — ни его, ни его армии. Но ему повезло на капитуляцию без боя. Повезло и на Шафирове.
Во всяком случае, в результате этой, столь гениально задуманной и столь же гениально проведенной операции, России пришлось отдать Азов, который стоил таких чудовищных жертв, пришлось выдать Турции большую половину Азовского флота, для стройки которого были отпущены целые лесные области, и решение черноморского вопроса пришлось отодвинуть еще на несколько десятков лет.
За нарвские, гродненские и прутские подвиги любому московскому воеводе отрубили бы голову — и правильно бы сделали. Петра, вместо этого, возвели в военные гении. И в основание памятников петровскому военному гению положили полтавскую победу — одну из замечательнейших фальшивок российской историографии!
С моей точки зрения Полтавский бой является одним из самых интересных моментов во всей русской военной истории. И не только по своим реальным политическим результатам, а как самое яркое, бесспорное доказательство того, что историки обворовали народ в пользу героя и массу — в пользу личности. Здесь фальшивка истории выступает с совершеннейшей наглядностью.
Вспомним стратегическую обстановку этого момента. После позорного бегства из-под Гродно, Петр оставил пути на Москву совершено беззащитными. В тылу Петра вспыхнули бунты башкирский и булавинский, показавшие, по Ключевскому: сколько народной злобы накопил Петр у себя за спиной». Но Карл «остался верен своему правилу — выручать Петра в трудные минуты» и, вместо того, чтобы идти на Москву — повернул на Украину.
Военные историки считают этот поворот сумасбродством. Как знать? Поход на Москву обещал, в случае успеха, завоевание России — а для этого сорокатысячной армии было, очевидно, недостаточно. Результаты польской интервенции Карл, вероятно, помнил хорошо. Нужно было найти какие-то другие человеческие резервы. Откуда их взять? Я не знаю тех переговоров, которые вел Мазепа с Карлом, но на основании позднейшего опыта переговоров между украинскими самостийниками и германским генеральным штабом — их очень легко себе представить. Вот, имеется украинский народ, угнетаемый проклятыми московитами, и только и ждущий сигнала для восстания во имя «вильной неньки Украины». Сигналом к восстанию будет появление Карла. Миллионные массы, пылающие ненавистью к московитам — дадут Карлу и человеческие кадры и готовую вооруженную силу и даже готового военного вождя — Мазепу (впоследствии — Скоропадского, Петлюру, Коновальца, Кожевникова и прочих). Карл, вероятно, помнил кое-что об участии казаков в предприятиях Смутного времени и едва ли знал о социальной, — а не национальной, — подкладке этого участия. Почему бы не повторить пути Самозванца? Путь на Полтаву давал ответ на основной вопрос завоевания России — на вопрос о человеческих кадрах, которые будут удерживать завоеванную страну.
Думаю, что военные историки осуждают Карла слишком сурово. Сто лет спустя Наполеон, учтя шведскую ошибку, пошел не на Полтаву, а на Москву — получилось не лучше. Двести лет спустя, то есть, имея за плечами и карловский и наполеоновский опыт, — германский генеральный штаб, в котором сидели никак уж не сумасбродные мальчишки — клевал, и не один раз, — решительно на ту же самую приманку. И с теми же, приблизительно, результатами. История не учит даже историков. Так, как же вы хотите, чтобы она учила генералов?… К гиблым украинским берегам их всех «влечет неведомая сила» — она же поволокла и Карла.
Под Полтавой Карлу мерещилось: союзная украинская нация, доблестное запорожское казачество — кстати, и с запасом пороха, который Карл потерял под Лесной, мерещился верный союзник — Мазепа. И когда Карл дошел до Полтавы — не оказалось ни союзной нации, ни доблестного казачества, ни пороха, а вследствие всего этого не оказалось и Мазепы. Вместо того, чтобы командовать доблестными и союзными запорожцами — их пришлось осаждать. Эта осада в расчеты Карла не входила никак.
Перед Полтавой произошла еще одна история — битва под Лесной. Советская история СССР об этой битве пишет так:
«Незадолго перед этим Петр преградил путь Левенгаупту, шедшему с большим обозом и нанес ему 28 сентября 1708 года при деревне Лесной, на реке Соже решительное поражение. 5 тысяч повозок, груженых боевыми запасами и продовольствием, были захвачены».
Это не совсем так: «дорогу Левенгаупту преградил и его отряд разгромил не Петр, а Шереметьев». И вовсе не петровскими войсками, а старомосковской «дворянской конницей», той самой, которой, как огня, боялся Карл еще под Нарвой. Вспомним еще одно обстоятельство: эта же старомосковская конница, под командой того же Шереметьева, уже дважды била шведские войска — один раз под Эрестдорфом в 1701 году и второй раз при Гуммельсдорфе в 1702 году. Это случилось сейчас же после Нарвы, когда Эрестдорф и Гуммельсдорф, а еще больше Лесная, были сражениями, в которых: во-первых, дворянская конница, никак не загипнотизированная, подобно Петру, шведской непобедимостью, показала всем, в том числе и петровской армии, что и шведов можно бить, и, во-вторых, лишила Карла его обозов и, что собственно важно, — всего его пороха. Вследствие чего Карл под Полтавой оказался: а) почти без пороха и б) вовсе без артиллерии. Напомним еще об одном обстоятельстве: тот же Шереметьев и во главе той же старомосковской конницы, в промежуток между Нарвой и Полтавой, пока Петр занимался своими дипломатическими и прочими предприятиями, пошел по Лифляндии и Ингрии, завоевал Ниеншанц, Копорье, Ямбург, Везенберг, Дерпт — словом, захватил почти всю Прибалтику. Ему не повезло — ни у Петра, ни у историков. Петр его терпеть не мог и историки его замалчивают. Он не пьянствовал с Петром, не участвовал в суде над царевичем Алексеем — но под Полтавой (запомним и это) центром петровской армии командовал, все-таки, он. Я недостаточно компетентен в военной истории, чтобы установить с достаточной степенью точности: что именно сделал Шереметьев и что именно напортил Петр, — в командовании армиями Петр только и делал, что портил то, что делали другие. Но под Полтавой было очень трудно испортить что бы то ни было.
Итак, Карл бросил московский путь и пошел на Полтаву. К Полтаве пришло — по выражению Ключевского — «30 тысяч отощавших, обносившихся, деморализованных шведов». Эти отощавшие и деморализованные люди оказались кроме всего прочего без пороха, без артиллерии и без предполагавшихся союзников. Предполагавшиеся союзники наплевали и на Карла и на Мазепу, заперлись в Полтаве и под командованием какого-то генерал-майора Келина, повернули оружие против своего предполагавшегося вождя. Это не была петровская армия. Здесь не было ни преображенцев, ни семеновцев, ни Лефортов, ни Гордонов, ни де Круа — военные специалисты сказали бы, что это был сброд и плохо вооруженный сброд: тысячи четыре какой-то гарнизонной команды и тысячи четыре «вооруженных обывателей».
Итак, тысяч 8 вооруженного сброда под импровизированным командованием — против 30-ти тысяч шведской армии под командованием Карла.
В составе этого сброда никаких петровских частей не было. Сброд не интересовали петровские традиции — Нарвы и Гродна и, несмотря на четырехкратное превосходство неприятеля, он стал драться. Вспомним, что под Нарвой Петр бежал, имея пятикратное и под Гродной — троекратное превосходство на своей стороне.
Мы, — по крайней мере я, — ничего не знаем о Келине. Приходит в голову такой — не очень уж праздный вопрос: Келин дрался, уступая противнику в четыре раза. Петр бежал, превосходя противника в пять раз. Что было бы, если под Нарвой русскими войсками командовал не гениальный полководец Петр, а вовсе неизвестный нам заурядный генерал Келин? Шансы Келина были, как никак, в двадцать раз меньше Петровских. Но Келину никаких памятников не поставлено и о вооруженном сброде Полтавы не написано никаких поэм.
Сказка о сусальной Европе и о варварской Москве является исходной точкой, идеологическим опорным пунктом для стройки дальнейшей исторической концепции о «деле Петра». Дальше я постараюсь доказать, как одна легенда и фальшивка, громоздясь на другую легенду и фальшивку, создали представление, имеющее только очень отдаленное отношение к действительности. Это, мне кажется, будет не очень трудно. Значительно труднее — объяснить двухсотлетний ряд «идеологических надстроек» над действительностью, — окончившихся коммунистической революцией. Или, во всяком случае, это объяснение трудно сформулировать с той же наглядностью, с какою можно доказать полнейшее несоответствие петровской легенды самым элементарным и самым общеизвестным историческим фактам.
В основе этой легенды лежит сказка о сусальной Европе и о варварской Москве. Эта сказка совершенно необходима, как фундамент для всего остального: если вы откинете этот фундамент — сказки строить будет не на чем: все дальнейшее строительство превращается в бессмыслицу. Тогда придется сказать, что из всей просвещенной Европы, Петру стоило взять технику чугунолитейного дела, которую предшественники великого преобразователя импортировали и без него, — может быть и еще кое-что из технических мелочей, достигнутых всем тогдашним человечеством, от которого Москва столь долго была изолирована, но что со всеми остальными петровскими реформами — не стоило и огорода городить. Но тогда, если вы откинете сусальную Европу, а с нею, следовательно, и благодетельность петровских реформ, тогда рушится весь быт и весь смысл того слоя людей, которые выросли на почве петровской реформы — быт и смысл крепостнического русского дворянства.
ВОПРОС О БЕЗДНЕ
Следующим — после сусальной Европы — элементом легендарной стройки является вопрос о той бездне, на краю которой стояла Московская Русь и от которой спас ее гений Петра.
Теории сусальной Европы и варварской Москвы носили психологический оттенок горькой, но беспощадной объективности: «Что делать? Действительно — Москва отстала чудовищно; действительно, Европа была неизмеримо впереди нее». Это был, так сказать, беспристрастный диагноз, в котором русские чувства просвещенных светил русской исторической науки не играли никакой роли. Теория бездны обрастает даже и патриотической тревогой: если бы не Петр, свалились бы мы все в эту бездну. И, может быть, и России теперь не было бы никакой. Наш знаменитый западник Чаадаев утверждал даже, что без Петра Россию впоследствии завоевал бы Фридрих Великий — это с полутора миллионами прусского населения во времена Петра!
Мотив бездны был ярче всего сформулирован Пушкиным: «над самой бездной — на высоте, уздой железной — Россию вздернул на дыбы!»
Не будем отрицать ни пушкинского гения, ни пушкинского ума. Но, вот, бросил же он свой знаменитый афоризм о пугачевском бунте: «русский бунт, бессмысленный и беспощадный». Как мог Пушкин сказать такую фразу? Беспощадным было все — и крепостное право, и протесты против него, и подавление этих протестов: расправа с пугачевцами была никак не гуманнее пугачевских расправ — по тем временам беспощадно было все. Но так ли уж бессмысленным был протест против крепостного права? И так ли уж решительно никакого ни национального, ни нравственного смысла Пушкин в нем найти не мог? И это Пушкин, который воспевал «свободы тайный страж, карающий кинжал»? Почему он отказывал в праве на того же «стража свободы», но только в руках русского мужика, а не в руках бунтующего против государственности барина? Почему барский бунт декабристов, направленный против царя, был так близок пушкинскому сердцу и почему мужицкий бунт Пугачева, направленный против цареубийц, оказался для Пушкина бессмысленным? По совершенно той же причине, которая заставила людей конструировать теорию о бездне, перед которой стояла Московская Русь. Эту теорию — в не очень разных вариантах повторяют все наши историки до советских включительно.
***
Постараемся вспомнить основное из того, что сделала Москва перед самым появлением на свет Божий нашего великого преобразователя. Военные заводы строились. Большая половина армии была переведена на так называемый «регулярный строй». Ввозились всякие иностранные специалисты и посылались заграницу русские люди. При Алексее Михайловиче благосостояние московской деревни поднялось до такого уровня, какого оно в послепетровскую эпоху не достигало никогда. Допетровская Москва вела войны удачные и вела войны неудачные, но все эти войны были уже не оборонительными, а наступательными. В войне с Польшей были отвоеваны: Могилев. Витебск и Смоленск. В войне за Прибалтику были завоеваны г. Юрьев, Динабург и московские войска дошли до Риги. В то же самое время воевали и с Крымом — правда, неудачно. Но Малороссия была присоединена, а главный враг России — Польша была при Алексее Михайловиче добита так основательно, что Петр Алексеевич имел — не им самим завоеванную — возможность распоряжаться в Польше, почти как у себя дома.
Главным же врагом России была тогда Польша, а никак уж не Швеция. Именно Польша угрожала самым основным национальным интересам России, угрожала ее самостоятельному национальному бытию, и именно с Польшей покончила Москва, а не Петр. Швеция была только соперником в борьбе за балтийские колонии, которые нам, конечно, были нужны, хотя и не как колонии, а как выход к морю. Тот же Ключевский, повторяя пушкинский мотив «бездны», сам же пишет: «война 1654 — 1667 года (Русско-Польская. — И. С.) окончательно определила господствующее положение русского государства в восточной Европе и с нее же начинается политический упадок Польши». Где же здесь бездна и уж тем более «край бездны»? Еще лучше были дела на Востоке. Правда, Нерчинский договор (1689) остановил русскую экспансию на берегах Амура, но это была только остановка в наступлении, а никак не неудача. Именно при Алексее Михайловиче Грузия пыталась отдаться под протекторат России (царь Темураз), чего люди никак не делают по отношению к государствам, стоящим «на краю бездны». Был ли внутренний край бездны? При Алексее Михайловиче были бунты — так они были и при Петре, и при Екатерине, и при Николае Втором и — уже в неслыханных масштабах — при Ленине-Сталине. Чиновничество крало при Алексее Михайловиче? Так оно — в неизмеримо больших масштабах по свидетельству тех же Соловьевых и Ключевских, крало и при Петре — такого чиновничества, которое не крадет, нет и не было вообще нигде в мире. П. Милюков в своих знаменитых «Очерках русской культуры» очень сладострастно останавливается над отсутствием национального самосознания в Москве и совсем забывает о том, что данная эпоха формулировала национальное сознание почти исключительно в религиозных терминах. Идея Москвы-Третьего Рима — может показаться чрезмерной, может показаться и высокомерной, но об отсутствии национального самосознания она не говорит никак. Совершенно нелепа та теория отсутствия гражданственности в Московской Руси, о которой говорят все историки, кажется, все без исключения. Мысль о том, что московский царь может по своему произволу переменить религию своих подданных показалась бы москвичам совершенно идиотской мыслью. Но эта — идиотская для москвичей, мысль, была вполне приемлемой для тогдашнего Запада. Вестфальский мир, закончивший Тридцатилетнюю войну, установил знаменитое правило quius regio, ejus religio, — чья власть, того и вера: государь властвует также и над религией своих подданных; он католик — и они должны, быть католиками. Он переходит в протестантизм — должны перейти и они. Московский царь, по Ключевскому, имел власть над людьми, но не имел власти над традицией, то есть над неписаной конституцией Москвы. Так где же было больше гражданственности: в quius regio, — или в тех москвичах, которые ликвидировали Лжедимитрия за нарушение московской традиции? Не забудем еще о том, что Алексей Михайлович закрепил крестьянское самоуправление, над которым столько поработал еще и Грозный, создал почти постоянную работу Земских Соборов — изумительную по своей гармоничности и работоспособности русскую «конституцию», что при Алексее Михайловиче были построены первые русские корабли и заведены первые русские театры, газета и прочее. Где же бездна? И от чего Россию, собственно, надо было спасать? Разве от коров, лошадей и овец, которые за время Алексея Михайловича успел накопить московский мужик, а также и от тех реальных экономических свобод, какие успело закрепить за ним варварское московское правительство? В результате петровской реформы эти коровы и эти свободы перешли к помещику: вот тот элемент, который, действительно, до Петра стоял на краю бездны. Он и был спасен — до октября 1917 года...
ВОЕННЫЙ ГЕНИЙ
Итак, усилиями поколений историков был создан фундамент петровской легенды. Первое: Россия была очень плоха. Второе: Россию надо было спасать. Третье: Петр, при всех его увлечениях и безобразиях, Россию все-таки спас. Признание всяческой гениальности Петра является при этой стройке совершеннейшей логической неизбежностью — вот это был гениальный хирург! И поскольку «спасение России» было в основном достигнуто методом войны, такой же логической неизбежностью является признание военного гения. В вопросе о военной гениальности Петра согласны все историки, несмотря на то, что все они приводят ряд совершенно очевидных фактов, свидетельствующих о полнейшей военной бездарности «великого полководца». Я опять возьму за пуговицу Ключевского.
Начало Северной войны он определяет так: «Редкая война даже Россию заставала так врасплох и была так плохо обдумана и подготовлена».
А конец войны: «Упадок платежных и нравственных (подчеркнуто мною. — И. С.) сил народа едва ли окупился бы, если бы Петр завоевал не только Ингрию с Ливонией, но и всю Швецию и даже пять Швеции».
Вот вам, значит, общая характеристика и начала и результата войны: согласитесь сами, что о большой военной гениальности она не свидетельствует. Если перейти к частным характеристикам отдельных, решающих моментов петровской военной деятельности то в них мы, между всем остальным, отметим, в качестве постоянных спутников петровской военной деятельности — два качества Петра — бестолковость и трусость.
В августе 1689 года юный Петр — ему тогда было 17 лет — получает в Преображенском известие о заговоре Софии. Сообщение об этой опасности («реальной или воображаемой» — оговаривается П. Милюков) приводит Петра в состояние полной паники. Петр, полуодетый, скачет в Троицкий монастырь. Академик Шмурло пишет:
«Прискакав туда, физически измученный, нравственно потрясенный пережитыми волнениями, царь бросается на кровать настоятеля и, разразившись рыданиями, умоляет игумена оказать ему помощь и защиту». В нашей историографии довольно прочно утвердилось мнение, что именно этот перепуг положил начало той эпилепсии, которая потом всю жизнь не оставляла Петра. Не будем подробно разбирать вопроса о том, была ли опасность действительной, Петр принял ее за действительную. Она была воображаемой, и это показал первый же день едва ли существовавшего заговора Софии: она осталась в полнейшем одиночестве. Устраивать еще одно междуцарствие — в Москве не захотел никто.
Семнадцатилетние юноши, в особенности русские, очень редко входят в состав того «робкого десятка», в который так стремительно въехал Петр. В нашу милую социалистическую эпоху миллионы юношей, а также даже и девушек стаивали перед столь действительной опасностью, как чекистский наган, — стаивал и я, стаивал и мой сын, — тоже в возрасте 17-ти лет, таких случаев были миллионы и миллионы. Однако, люди не «разражались рыданиями», не впадали в истерику и не приобретали эпилепсии. Если бы все мы были такими же храбрецами, каким был Петр, то ни в России, ни в эмиграции здоровых людей давно бы уж не осталось.
Этим первым перепугом можно, вероятно, объяснить многое в личной политике Петра: и зверское подавление стрелецкого мятежа, и собственноручные казни, [21] и Преображенский приказ, и вечный панический страх Петра перед заговорами. Иван Грозный, который, при всей своей свирепости, был все-таки честнее Петра, признавался прямо, что после восстания 1547 года, истребившего фамилию Глинских, он струсил на всю жизнь: «и от сего вниде страх в душу мою и трепет в кости мои». Застенки Грозного в такой же степени определялись страхом, как и застенки Петра. Но Петровский перепуг имел и некоторые военные последствия.
Вспомним Нарву. Петр, которому было уже не семнадцать лет, и который был уже взрослым человеком — ему было 28 лет, повел свою тридцатипятитысячную армию к Нарве. «Стратегических путей не было, по грязным осенним дорогам не могли подвезти ни снарядов, ни продовольствия… Пушки оказались негодными, да и те скоро перестали стрелять из-за недостака снарядов…» (Ключевский).
Узнав о приближении восемнадцатилетнего мальчишки Карла с восемью тысячами, Петр повторяет свой, уже испытанный прием: покидает нарвскую армию, как одиннадцать лет тому назад покинул свои потешные войска, — а потешных у него по, тем временам бывало до тридцати тысяч, София же сконцентрировала против них триста стрельцов. Историки объясняют бегство Петра его гениальной предусмотрительностью:
Почему, собственно, попал в главнокомандующие этот иноземец, граф де Круа, мелкий проходимец, служивший «в семи ордах семи царям», и нигде и ничем себя не проявивший? Впоследствии он помер в долговой тюрьме в Ревеле, и его тело, за неплатеж долгов, было, по милому обычаю того времени, выставлено на показ… Почему не был назначен Головин? Почему не был назначен Шереметьев? Вероятно, просто потому, что в момент переполоха подвернулся именно Круа. И, наконец, если Петр, видя неустройство своей армии, был убежден в неизбежности поражения, то почему он не попытался отвести эту армию на какие-то другие — пусть и не очень «подготовленные» — позиции? Петр сделал точь-в-точь то, что он проделал в ночь на 8-ое августа 1689 года: бросил все на произвол судьбы и панически бежал. Как бы ни насиловать факты, и как бы ни притягивать за волосы официозно благолепные объяснения, ясно одно — Петр струсил и вел себя, как трус: бросить свою армию накануне боя, будучи заранее убежденным в том, что она будет разбита в пять раз слабейшим противником — это есть трусость — и больше решительно ничего.
Примерно, такая же картина повторяется — уже в третий раз — во время гродненской операции. Там (дальше опять же по Ключевскому):
«Петр, в адской горести обретясь… располагая силами втрое больше Карла, думал только о спасении своей армии и сам составил превосходно обдуманный во всех подробностях план отступления, приказав взять с собой „зело мало, а по нужде хотя и все бросить“. В марте, в самый ледоход, когда шведы не могли перейти Неман в погоню за отступавшими, русское войско, спустив в реку до ста пушек с зарядами… „с великою нуждою“, но благополучно отошло к Киеву…Но венцом полководческого искусства Петра был, конечно, Прутский поход: ничего столь позорного Россия не переживала никогда. Ключевский пишет так:
«С излишним запасом надежд на турецких христиан, пустых обещаний со стороны господарей молдавского и валахского и со значительным запасом собственной полтавской самоуверенности, но без достаточного обоза и изучения обстоятельств, пустился Петр в знойную степь, не с целью защитить Малороссию, а разгромить Турецкую Империю».
Если перевести эту сдержанную оценку на менее сдержанный язык, то надо сказать, что цель была глупа, а уж подготовка к ее достижению была и вовсе бестолкова. Турецкая империя начала восемнадцатого столетия далеко еще не была тем «больным человеком», каким ее привыкли считать наши современники. Для ее разгрома потребовались века. И потребовались такие настоящие полководцы, как Потемкин и Суворов. Петр сунулся совершенно не спросясь никакого броду и влип, как кур во щи: великий визирь окружил всю петровскую армию, так что Петру на этот раз, — за отсутствием по тогдашним временам авиации, — даже и бежать было невозможно. И в этой обстановке Петр проявил свою обычную «твердость духа» — плакал, писал завещание, предлагал отдать обратно всю Прибалтику (не Петром завоеванную!) тому же Карлу, выдачи которого он еще вчера ультимативно требовал от султана. Великий визирь не принял всерьез ни Петра, ни его гения, ни его армии, иначе он не рискнул бы выпустить ее за взятку, которою расторопный еврей Шафиров ухитрился смазать и визиря, и его пашей. Любезность победителей дошла до того, что они охраняли путь отступления петровской армии.
На Пруте, как и у историков, Петру повезло поистине фантастически: успей он прорваться подальше Прута, никакая взятка бы не спасла — ни его, ни его армии. Но ему повезло на капитуляцию без боя. Повезло и на Шафирове.
Во всяком случае, в результате этой, столь гениально задуманной и столь же гениально проведенной операции, России пришлось отдать Азов, который стоил таких чудовищных жертв, пришлось выдать Турции большую половину Азовского флота, для стройки которого были отпущены целые лесные области, и решение черноморского вопроса пришлось отодвинуть еще на несколько десятков лет.
За нарвские, гродненские и прутские подвиги любому московскому воеводе отрубили бы голову — и правильно бы сделали. Петра, вместо этого, возвели в военные гении. И в основание памятников петровскому военному гению положили полтавскую победу — одну из замечательнейших фальшивок российской историографии!
ПОЛТАВА
С моей точки зрения Полтавский бой является одним из самых интересных моментов во всей русской военной истории. И не только по своим реальным политическим результатам, а как самое яркое, бесспорное доказательство того, что историки обворовали народ в пользу героя и массу — в пользу личности. Здесь фальшивка истории выступает с совершеннейшей наглядностью.
Вспомним стратегическую обстановку этого момента. После позорного бегства из-под Гродно, Петр оставил пути на Москву совершено беззащитными. В тылу Петра вспыхнули бунты башкирский и булавинский, показавшие, по Ключевскому: сколько народной злобы накопил Петр у себя за спиной». Но Карл «остался верен своему правилу — выручать Петра в трудные минуты» и, вместо того, чтобы идти на Москву — повернул на Украину.
Военные историки считают этот поворот сумасбродством. Как знать? Поход на Москву обещал, в случае успеха, завоевание России — а для этого сорокатысячной армии было, очевидно, недостаточно. Результаты польской интервенции Карл, вероятно, помнил хорошо. Нужно было найти какие-то другие человеческие резервы. Откуда их взять? Я не знаю тех переговоров, которые вел Мазепа с Карлом, но на основании позднейшего опыта переговоров между украинскими самостийниками и германским генеральным штабом — их очень легко себе представить. Вот, имеется украинский народ, угнетаемый проклятыми московитами, и только и ждущий сигнала для восстания во имя «вильной неньки Украины». Сигналом к восстанию будет появление Карла. Миллионные массы, пылающие ненавистью к московитам — дадут Карлу и человеческие кадры и готовую вооруженную силу и даже готового военного вождя — Мазепу (впоследствии — Скоропадского, Петлюру, Коновальца, Кожевникова и прочих). Карл, вероятно, помнил кое-что об участии казаков в предприятиях Смутного времени и едва ли знал о социальной, — а не национальной, — подкладке этого участия. Почему бы не повторить пути Самозванца? Путь на Полтаву давал ответ на основной вопрос завоевания России — на вопрос о человеческих кадрах, которые будут удерживать завоеванную страну.
Думаю, что военные историки осуждают Карла слишком сурово. Сто лет спустя Наполеон, учтя шведскую ошибку, пошел не на Полтаву, а на Москву — получилось не лучше. Двести лет спустя, то есть, имея за плечами и карловский и наполеоновский опыт, — германский генеральный штаб, в котором сидели никак уж не сумасбродные мальчишки — клевал, и не один раз, — решительно на ту же самую приманку. И с теми же, приблизительно, результатами. История не учит даже историков. Так, как же вы хотите, чтобы она учила генералов?… К гиблым украинским берегам их всех «влечет неведомая сила» — она же поволокла и Карла.
Под Полтавой Карлу мерещилось: союзная украинская нация, доблестное запорожское казачество — кстати, и с запасом пороха, который Карл потерял под Лесной, мерещился верный союзник — Мазепа. И когда Карл дошел до Полтавы — не оказалось ни союзной нации, ни доблестного казачества, ни пороха, а вследствие всего этого не оказалось и Мазепы. Вместо того, чтобы командовать доблестными и союзными запорожцами — их пришлось осаждать. Эта осада в расчеты Карла не входила никак.
Перед Полтавой произошла еще одна история — битва под Лесной. Советская история СССР об этой битве пишет так:
«Незадолго перед этим Петр преградил путь Левенгаупту, шедшему с большим обозом и нанес ему 28 сентября 1708 года при деревне Лесной, на реке Соже решительное поражение. 5 тысяч повозок, груженых боевыми запасами и продовольствием, были захвачены».
Это не совсем так: «дорогу Левенгаупту преградил и его отряд разгромил не Петр, а Шереметьев». И вовсе не петровскими войсками, а старомосковской «дворянской конницей», той самой, которой, как огня, боялся Карл еще под Нарвой. Вспомним еще одно обстоятельство: эта же старомосковская конница, под командой того же Шереметьева, уже дважды била шведские войска — один раз под Эрестдорфом в 1701 году и второй раз при Гуммельсдорфе в 1702 году. Это случилось сейчас же после Нарвы, когда Эрестдорф и Гуммельсдорф, а еще больше Лесная, были сражениями, в которых: во-первых, дворянская конница, никак не загипнотизированная, подобно Петру, шведской непобедимостью, показала всем, в том числе и петровской армии, что и шведов можно бить, и, во-вторых, лишила Карла его обозов и, что собственно важно, — всего его пороха. Вследствие чего Карл под Полтавой оказался: а) почти без пороха и б) вовсе без артиллерии. Напомним еще об одном обстоятельстве: тот же Шереметьев и во главе той же старомосковской конницы, в промежуток между Нарвой и Полтавой, пока Петр занимался своими дипломатическими и прочими предприятиями, пошел по Лифляндии и Ингрии, завоевал Ниеншанц, Копорье, Ямбург, Везенберг, Дерпт — словом, захватил почти всю Прибалтику. Ему не повезло — ни у Петра, ни у историков. Петр его терпеть не мог и историки его замалчивают. Он не пьянствовал с Петром, не участвовал в суде над царевичем Алексеем — но под Полтавой (запомним и это) центром петровской армии командовал, все-таки, он. Я недостаточно компетентен в военной истории, чтобы установить с достаточной степенью точности: что именно сделал Шереметьев и что именно напортил Петр, — в командовании армиями Петр только и делал, что портил то, что делали другие. Но под Полтавой было очень трудно испортить что бы то ни было.
Итак, Карл бросил московский путь и пошел на Полтаву. К Полтаве пришло — по выражению Ключевского — «30 тысяч отощавших, обносившихся, деморализованных шведов». Эти отощавшие и деморализованные люди оказались кроме всего прочего без пороха, без артиллерии и без предполагавшихся союзников. Предполагавшиеся союзники наплевали и на Карла и на Мазепу, заперлись в Полтаве и под командованием какого-то генерал-майора Келина, повернули оружие против своего предполагавшегося вождя. Это не была петровская армия. Здесь не было ни преображенцев, ни семеновцев, ни Лефортов, ни Гордонов, ни де Круа — военные специалисты сказали бы, что это был сброд и плохо вооруженный сброд: тысячи четыре какой-то гарнизонной команды и тысячи четыре «вооруженных обывателей».
Итак, тысяч 8 вооруженного сброда под импровизированным командованием — против 30-ти тысяч шведской армии под командованием Карла.
В составе этого сброда никаких петровских частей не было. Сброд не интересовали петровские традиции — Нарвы и Гродна и, несмотря на четырехкратное превосходство неприятеля, он стал драться. Вспомним, что под Нарвой Петр бежал, имея пятикратное и под Гродной — троекратное превосходство на своей стороне.
Мы, — по крайней мере я, — ничего не знаем о Келине. Приходит в голову такой — не очень уж праздный вопрос: Келин дрался, уступая противнику в четыре раза. Петр бежал, превосходя противника в пять раз. Что было бы, если под Нарвой русскими войсками командовал не гениальный полководец Петр, а вовсе неизвестный нам заурядный генерал Келин? Шансы Келина были, как никак, в двадцать раз меньше Петровских. Но Келину никаких памятников не поставлено и о вооруженном сброде Полтавы не написано никаких поэм.