Мужик знал, чего он хочет. И его, мужика, было: десять, сто или двести миллионов. Милюков тоже знал, чего он хочет, но Милюков был один, как перст. Интересы мужика ярославского и рязанского совпадали полностью, ибо, прежде всего, это были интересы, то есть нечто совершенно реальное: земля, нивы и роспаши, свобода купли и продажи и всякое такое, очень нехитрое, социально-экономическое и общественно-политическое, вооружение его личного и его национального бытия. У профессора же Милюкова были теории, то есть нечто, более или менее, и бесплотное и бесплодное. И поэтому — неустойчивое как человек «пьяный в стельку». Так что, в стройном научно последовательном, философски обоснованном карточном домике милюковского мировоззрения какой-нибудь Кант занимал, скажем 8,357% общей емкости данного мировоззрения. Остальное водоизмещение было занято: 23,776% Виндельбандом, 16,220% Декартом, ну и так далее. Но уже ближайший сподвижник и сотоварищ П. Н. Милюкова — В. И. Маклаков — распределил свое умственное водоизмещение так, что Кант занимал там только 6,875% — тут сговориться не было никакой возможности. Если же по лестнице умственного багажа спуститься еще ниже — вот к уровню того «дурака приват-доцента», о котором пишет М. Алданов, — то тут уж каждый торговец аптекарски-философскими товарами будет иметь свой собственный рецепт своего собственного научного варева, где процентуальное содержание Анаксагоров и Сартров в микстуре окончательной истины будет варьироваться почти до бесконечности, ибо приват-доценты будут существовать вечно.
   Даже и сейчас, когда служба погоды информирует нас по радио о том, что откуда-то с Британских островов на нас надвигается полоса высокого атмосферного давления, даже и сейчас, существуют люди занимающиеся заклинанием дождя или засухи. Как же можем мы бороться с приват-доцентами философии? Так было, — так будет. Единственное, чего мы, может быть, могли бы все-таки достигнуть — это не принимать их всерьез.
   Итак: «последних людей Государства Московского» были миллионы, они хотели одного и того же — они ясно знали чего они хотели и они это и организовали. Профессоров были тысячи, они решительно не знали, чего они хотели и каждый из них хотел разных вещей и ничего у них не вышло и выйти не может. Мужик знал факты своей реальной жизни. Профессора знали пожелания мировой философии, благие пожелания Платона и Пифагора, Иоанна Лейденского и Саконароллы, Гегеля и Фихте, Маркса и Энгельса, — все это было сплошным вздором. Весь этот вздор наша профессура знала наизусть. Но то, что нужно было русскому народу, она не знала раньше, не знает сейчас и я не вижу никаких данных к тому, чтобы профессорскими методами когда бы то ни было, что бы то ни было, можно было бы узнать.
   Русская крестьянская жизнь — под влиянием таких-то и таких-то условий выработала общинную форму землепользования и самоуправления. О ней из русской профессуры не знал никто. Не было цитат. Потом приехал немец Гастхаузен, не имевший о России никакого понятия и ни слова не понимавший по-русски. Он оставил цитаты. По этим цитатам русская наука изучала русскую общину. О результатах этого я пишу в другом месте.
   Русский генерал Суворов командовал войсками в 93-х боях и выиграл все девяносто три. Но и он никаких цитат не оставил. Немецкий генерал Клаузевиц никаких побед не одерживал, но он оставил цитаты. Профессура русского генерального штаба зубрила Клаузевица и ничего не могла сообщить о Суворове: не было цитат.
   Всякая русская социологическая шпаргалка начинается с Демокрита и вообще «мировоззрения». В зависимости от состояния бумажного рынка и расчетов на покупательную способность российского населения, она колеблется от брошюры до полного собрания сочинений. Но в обоих случаях она старается дать полный каталог всей мировой философской мысли: от эллинских софистов до евтаназии современного германо-французского экзистенциализма. Евтаназия — это сравнительно редкая наука — предлагающая неизлечимо больным людям самые приятные способы самоубийства. Эллинские софисты утверждали, что мы ни черта не знаем и ни черта знать не можем. Товарищ Сартр на основании этого советует идти прямо на дно. Совершенно ясно, что мне, Ивану Ивановичу Селяниновичу, в высокой степени наплевать и на софистов и на Сартра. То, что мне надо знать — я более или менее знаю. Помирать же я собираюсь по воле Господа Бога, и никакие системы ни личного, ни национального самоубийства меня не интересуют никак. Меня совершенно не интересуют ни прожекты платоновского государства, ни прожекты марксистского, конечно, в том случае, если я под эти прожекты не подпадаю. Но никакая профессура ничего, кроме прожектов предложить не может. Она предлагает российскому мужику времен 1613 и времен 1917 годов, и даже эпохи тысяча девятьсот пятидесятых годов желать себе того, чего ему, мужику, желают: Платон с его общностью жен и детей, Савонаролла с его шпионажем детей за родителями, Иоанн Лейденский с его обобществлением женщин, социалисты с их обобществлением имущества, Гегель и Фихте с их системами шпионско-полицейского государства, или, наконец, профессор Прайс с его системой веймарской конституции. Все они совершенно точно знают: чего нужно желать русскому мужику. Только он, бедняга, не имеет об этом никакого понятия, и вот, — соорудил одиннадцативековое здание своей собственной тюрьмы...
 
***
 
   Обо всем этом я уже писал и, я боюсь, еще буду писать. И это потому, что тут мы подходим к самой важной, самой решительной самой неправдоподобной проблеме нашего национального, а также и нашего личного бытия. Я утверждаю, и еще буду утверждать: наш самый страшный враг, это не Мамай или Гитлер, а профессора и приват-доценты. Гитлер так же относится к профессору, как тигр к спирохете. Спирохета угрожает размягчением мозга — чем на практике и захворал почти весь наш правящий слой. Если бы это было иначе, то ни мы ни остатки правящего слоя, здесь не сидели бы.
   Я, кроме того, считаю себя литературно-политическим наследником Посошкова: первым, лет этак за двести, русским публицистом, пытающимся выразить чисто крестьянскую точку зрения на русскую историю и на русский сегодняшний день. Это не есть сословная точка зрения, — так сказать, дворянская, только наоборот. Со всякими поправками на мои личные вкусы и заблуждения, я считаю ее общенациональной, или, если хотите, средненациональной точкой зрения. У меня есть некоторые личные преимущества: все теории всей истории мировой общественной мысли я все-таки знаю. И все они отскочили от меня, как горох от бицепсов: полная непроницаемость для какой бы то ни было философии прошлого, настоящего и обозримого будущего. По всему этому, я как-то склонен отождествлять самого себя с теми тяглыми мужиками Москвы, которые в 1613 году разнесли все к чертовой матери, восстановили традицию, — то есть, «повернули колесо истории назад», восстановили престол, пригрозили кандидатам в контролеры над ним и разошлись каждый по делам своим — и дела эти стали идти совсем блестяще…
   С точки зрения Платонова эти мужики были дурачьем: вот могли взять за горло «тирана» и не взяли. С точки зрения дворянского славянофильства они были мазохистами: любовь к страданию, отдача своей воли в чужие руки, извечно русская покорность судьбе (почему судьбе — и почему не Батыю, Наполеону или Гитлеру?). С точки зрения Милюкова, во всем этом сказалась отсталость от Европы — забитость, загнанность, отсутствие национального самосознания. Все эти точки зрения просочились сюда, в Западную Европу. И когда я, Иван Лукьянович Солоневич, говорю немцу, французу, англичанину или американцу, что я — монархист, то мой собеседник как-то конфузится:
   — Не хотите ли папироску? Или, может быть, лучше валериановых капель?
   У меня остается такое ощущение, что мой собеседник потихоньку поглядывает в телефонный справочник, разыскивая там номер скорой помощи: черт его знает, этого претендента на «право на бесчестие» — вот возьмет и вцепится зубами в штаны…
   Лично я принадлежу к числу людей, которые стесняются сравнительно мало. Есть люди более скромные. Спрашиваешь человека: а вы монархист? И человек отвечает:
   — Да я, собственно говоря, видите ли конечно, оцениваю роль и вообще считаю, что принимая во внимание конкретное положение нашего многонационального государства, однако, полагаю, что при отсутствии законного наследника, а также, учитывая современную международную обстановку… — и смотрит на меня: не ищу ли я телефонного номера скорой помощи?
 
***
 
   Что делать? Нам сто лет подряд Бердяи Булгаковичи и Булгаки Бердяевичи — с кафедр, трибун, столбцов, из пудовых томов и копеечных шпаргалок втемяшивали такие представления и о России, и о нас самих, — что мы и России и самих себя стали как-то конфузиться. Да так конфузиться, что самые элементарные факты — вот вроде торжества науки и истины произошедшего в феврале 1917 года, или торжества реакции, свалившегося на нас 21 февраля 1613 года, а также и последствия торжества науки в 1917 году и победы невежества в 1613 году, — на нас действуют очень мало. Нам все мерещатся белые слоны реакции и, по крайней мере, розовые ангелы прогресса. Алексей Михайлович был, конечно, реакцией и П. Милюков был, конечно прогрессом. Все это, конечно, есть вздор. И, давайте, — не конфузиться: тяглые мужики старой Москвы были очень умными и очень сильными людьми.
 
***
 
   «Блестящая московская эпоха» длилась приблизительно четыре столетия. Ее начало очень трудно уловимо: Москва, как государственный и национальный центр подымается как-то понемногу, без определенной исторической даты, хотя и гибнет почти сразу. Перенос столицы в Петербург можно считать определенным концом Москвы. За эти четыре столетия и внутренняя и внешняя обстановка менялись часто и резко. Однако, общий стиль жизни и государственности, типичный и для первых Рюриковичей и для последних Романовых, сидевших на Московском Престоле, остается приблизительно одинаковым. Стиль московской государственности можно — очень схематически — определить, как исключительный в истории человечества пример внутреннего единства, добивавшегося прежде всего полной самостоятельности и выдвинувшего два основных принципа государственности: самодержавие и самоуправление.
   С западно-европейской точки зрения, эти принципы не совместимы никак. Они в европейскую Петровскую эпоху нашей истории, в ее упадочную эпоху и не могли совместиться: самодержавие нет-нет, да и соскальзывало к европейскому абсолютизму, самоуправление — к тому же европейскому партикуляризму. В Москве эти принципы совмещались. Было ли это достигнуто под давлением повелительной внешнеполитической необходимости или родилось из характера народа — на этот вопрос ответить, пожалуй, и вовсе невозможно. Но единство национального сознания, единство воли и целеустремленности родились раньше татар, как родилось и московское самодержавие. Это единство спаивалось единством религии или, может быть, наоборот — национальное единство определило собою единую религиозную идею, слабо подорванную даже никоновской реформой, идейной предшественницей Петра.
   Московское самодержавие было не только символом, но и орудием этого единства. Для поверхностного наблюдателя, в особенности воспитанного на дидеротах, это самодержавие явилось чем-то внешним для народа, чем-то как-то навязанном со стороны: то ли норманнским завоеванием, как утверждают дидероты германские, то ли византийским влиянием, как утверждали отечественные, то ли хозяйским положением северных князей, как говорил Ключевский, то ли татарским игом, как говорил Погодин, то ли интересами господствующего класса, как утверждают современные марксисты.
   Возникновение киевского самодержавия так плотно закутано легендой и мифом, что разобраться в нем нет никакой возможности. Но Москва оставила ряд документальных данных, и эти данные категорически противоречат всем дидеротовским теориям. Норманнского завоевания на севере не было и если в жилах Андрея Боголюбского и текли какие-то капли норманнской крови, то, во всяком случае, в более скромном количестве, чем печенежской, не говоря уже о славянской. Византия не могла дать того, чего у нее самой не было: представление о национальном государстве, ибо Византия не имела народа, не имела нации: это был город-государство, образовавшийся из механического смешения самых разнообразных племенных элементов. Идея национального государства (для раннего московского периода это была еще только племенная идея) Византии была совершенно чужда, Москва же, а раньше и Киев выступают прежде всего в качестве носителей национально-племенной идеи. О «хозяйском положении» северных князей и об «интересах господствующего класса» я уже писал: Андрей Боголюбский был призван на Суздальский стол — хозяев не приглашают, и начал свою политическую карьеру с разгрома именно того «господствующего класса», в интересах которого было, де, рождено самодержавие московских князей и царей.
   То, как мне кажется, довольно очевидное соображение, что московское самодержавие было рождено и утверждено усилиями народных низов, нашим историкам как будто и в голову не приходит: наследники крепостнического дворянства так же обворовали народ идеологически, как и их отцы обворовывали материально. Между тем совершенно ясно: нигде, никогда и никак низы не «голосовали» за республику. Термин «голосование» я не зря беру в кавычки; народ по тем временам голосовал не бюллетенями, а оружием и жертвой. Воевали и жертвовали во имя царя, но не воевали и не жертвовали во имя Новгородской республики ни во имя Малороссийского старшины, ни во имя Московского боярства, ни во имя конституционных проектов московских княжат. Но там, где действовал царь — не только символ, но и орудие национальной воли, всегда находилось: и готовность нести жертвы и готовность взяться за оружие. Так шло до тех пор, пока нас не слопали марксистские дидероты. За тысячу лет народные массы ни разу не выдвинули какого бы то ни было республиканского или даже конституционного лозунга и Сталин с неодобрением отметил, что даже Разин и Пугачев — и те были «царистами» («крестьянская отсталость» — по марксистской терминологии).
   Ключевский жалуется на то, что царская власть «была власть с неопределенным, то есть, неограниченным пространством действия и с нерешенным вопросом об отношении к собственным органам». Наш историк, может быть, и прав. Не было той, черным по белому, конституции, которая так великолепно характеризует все неудачные произведения политической изобретательности теоретических прожектеров: «декларацию прав человека и гражданина» французской революции, ленинскую конституцию советской и веймарскую конституцию германской. Я уже не буду перечислять всех конституций, которые живут — иногда три года, а иногда и три дня. Неопределенность российских основных законов не помешала тысячелетнему существованию и росту Империи. К чему привела ясность, точность и законченность основных законов Третьей Республики во Франции?… Эрнест Ренан писал, что эти законы, во всей их сумме, сделали каждого француза «сторожем его собственного кармана».
   Эти законы — и гражданские и политические — были построены так, чтобы никто, упаси Боже, не мог бы посягнуть ни на карман французского ситуайена, ни, тем паче, на его суверенную власть. Поэтому Франция оказалась без авиации (охраняли карман), и без правительства (охраняли суверенитет). Результат: и деньги и власть попали к немцам.
   Вопрос о ясности, определенности и законченности законодательства снова приводит меня к старой теме об инстинкте. Французские брачные законы и обычаи требуют брачного договора: папаша и мамаша будущих французов заключают договор, определяющий и х супружеские права и обязанности. Все очень точно и определенно: вот только не хватает одного — этих самых будущих французов; для «прав человека и гражданина» они рождаться не хотят, даже и в лоне столь разумно, рационально организованной семьи, как французская. И нация — умирает.
   Весь же вопрос заключается в том, что необходимость в договоре появляется в результате потери доверия, а потеря доверия есть результат ослабления социального инстинкта. Никто никому не верит, и все считают друг друга жуликами, — обычно не без основания. Тогда возникает необходимость регулировать супружеские отношения не по чувству доверия и любви, а по статьям закона и пунктам договора. А так как и закон и договор находятся в руках мужчин, то женщина оказывается связанной по рукам и по ногам. Отказ от дальнейшего производства будущих французов является только логическим продолжением того хода событий, когда ослабление социального инстинкта заставляет каждого индивидуума ощетиниваться в защиту своих прав — материальных и политических, против всякого соседствующего индивидуума. Женщину урезывают в ее человеческих правах, — как бы она не посягнула на мужской карман. Власть урезывает ее в политических правах — как бы она не посягнула на мужские права (женских во Франции нет). И женщина и власть перестают выполнять свои функции — страна вымирает и разлагается.
   Наши историки подходят к государственному устройству Москвы не с русской, а с дидеротовской точки зрения: они пытаются юридически анализировать чисто моральные явления. Ключевский, правда, смутно догадывается, что люди Собора действовали так, как полагается действовать представителям армии, созванным на военный совет к полководцу: обсуждали вопрос о победе, а не о справедливом распределении интендантских запасов среди полков и дивизий.
 
ПРОЛЕТАРСКАЯ ПСИХОЛОГИЯ
 
   Психологии, как науки, у нас еще нет: есть только «первые робкие встречи». Социальной психологии и вовсе нет: есть только социальное шаманство. Я утверждаю, что семья, нация, государство строятся на психологии. Из всех методов познания человеческой психологии у нас, собственно, есть только один — чрезвычайно примитивный, но действенный: метод самонаблюдения.
   Когда я изучаю историю Смуты и методы действия тяглых мужиков — я ощущаю совершенно ясно: на их месте я поступил бы точно так же. И планирую — в будущем — поступить так же, как поступили и они: как-то придти в Москву и разогнать все к чертовой матери — и воров, и коммунистов, и профессоров, и поляков — в переносном и в буквальном смысле этого слова. Восстановить одиннадцативековой престол и всякого Милюкова, который пытается этот престол как-то контролировать — повесить сразу — по возможности в буквальном смысле этого слова. Нам нужно народное представительство — но также, чтобы царь его контролировал, а не оно бы контролировало царя. Государственной Думой мы сыты.
   Всякий мало-мальски просвещенный иностранец, услыхав такую околесицу, станет смотреть в телефонный справочник и вспоминать те диагнозы, которыми его снабжал Великий и Многоликий Российский Бердяй: я, Иван Солоневич есть: реакционер, шовинист, мазохист, раб, несчастная жертва многовекового угнетения, — или в немецком переводе всех этих эпитетов — унтерменш. Я же не желаю — и не имею решительно никаких оснований соглашаться хотя бы с одной десятой долей хотя бы одного из этих эпитетов.
   Реакционером мне быть неоткуда. Я — не дворянин, не генерал, не князь и даже не коллежский регистратор. Я — крестьянин и даже не великорусский, а белорусский. У меня не было в царской России ни клочка земли и ни копейки денег.
   Я не страдаю решительно никакими комплексами неполноценности и не имею никаких оснований оными страдать.
 
***
 
   Мы, конечно, сидим в дыре. Но это не есть основание для конфуза. Исторически и морально оказались правы МЫ. Исторически и морально оконфузились именно все те, кто шел против Царя — то есть против HАС, против трудовой, тяглой «рабоче-крестьянской» России — рабоче-крестьянской в православном, а не в пролетарском смысле этого слова. Мы разбиты физически: бывает. Но каждый день уготовленного мировой профессурой хода мировой истории показывает воочию, что правы были MЫ. Так что даже и Организация Объединенных Наций никак не поколеблет того, что о ее предшественнице — Лиге Наций написал м-р Черчилль. Теперь, сегодня, мы можем сказать, при Государе Императоре Николае Первом всего этого не было и все это было бы немыслимым. Было бы труднее доказать, что при жизни Государя Императора Николая Второго всего этого не было бы и все это было бы немыслимым, — но даже и это положение с каждым днем становится все более и более очевидным. Совершенно было бы немыслимым, чтобы при победе России Государя Императора Николая Второго пять миллионов русских рабочих и крестьян — не графьев и князьев — отказались бы возвращаться на свою победоносную Родину. Совершенно было бы немыслимым, чтобы пятые колонны России организовывали бы забастовки во Франции, Италии и САСШ. Были бы совершенно немыслимыми: и Вторая мировая война и Третья мировая война. Но как доказать Томми и Сэмми. что они гибли на полях Второй мировой войны и еще будут гибнуть на полях Третьей, потому и почти только потому, что двухсотмиллионная громада русской государственности была заражена спирохетами профессоров Милюковых. Сэмми этого, я боюсь, не поймет никогда. Но Иванам это следовало бы понять.
   Русскую государственность построили MЫ. Не немцы, татары, латыши, как это утверждает Горький и его ученик Розенберг; не князья и бояре, как это утверждают Маркс и Ленин; не Византия или Золотая Орда — а МЫ: несколько сот миллионов Иванов, прекрасно помнящих свое великое, гордое и грозное родство и прекрасно понимающих, что собственно им, этим Иванам, нужно.
 
***
 
   Многоликий товарищ Переплетчиков, населяющий собою сточные трущобы фабричных задворков всего мира, считает себя, как и мы все, достаточно разумным и вполне достаточно порядочным человеком — даже и тогда, когда он идет громить булочные — для того, чтобы завтра остаться и вовсе без хлеба. Товарищ Переплетчиков полагает, что он понимает почти все. А того, что он еще не успел понять, ему, товарищу переплетчикову, другой товарищ, товарищ оратор, сообщит на соответствующем собрании в ближайшей пивной. Или на ближайшем заседании Государственной Думы — что в сущности одно и то же. В пивной будет сказано просто: «долой самодержавие». С высоты парламентской трибуны это будет средактировано несколько тоньше: «глупость или измена?» Товарищ Переплетчиков пойдет месить своими мозолистыми ногами демонстративную уличную грязь на Невском проспекте или на парижских бульварах, но будет голосить и голосовать за те теории, которые ему будут преподнесены владельцами наиболее мощных голосовых связок. Он. товарищ Переплетчиков, не понимает и, боюсь, никогда не поймет, что все то, о чем он будет голосовать и голосить, есть самоубийственный вздор.
   Товарищи переплетчики — они тоже бывают разные. Русские в общем голосовали за Царя и потом — faut de mieux — за Колчака и Деникина. Не все, но большинство. Немецкие — «культурные» — голосовали за Эбера и потом за Гитлера — голосовали почти все. Французские голосовали за Торреза и против американской манны небесной. Английские голосовали за национализацию и социализацию — и вот мы имели возможность прослушать заявление м-ра Шинуелля — какие мы, у себя дома, слышали уже сотни и сотни раз: с социализацией и национализацией выходит, правда, ерунда, но это только потому, что население старой веселой Англии еще недостаточно социал-демократично. Это — мы уже слыхали.
   Я не пойду ни к какому русскому царскому правительству с заведомо идиотским требованием: «долой тайную дипломатию», ибо я знаю, что пока существуют в мире «суверенные державы» и пока они борются или воюют друг с другом за целый ряд вещей, «тайная дипломатия» есть такая же неизбежность, как и военные тайны. Я не буду ходить ни на какие демонстрации, ибо это, во-первых, лошадиный способ демонстрации того, что личный состав демонстрирующего табуна считает своим «мнением», и, во-вторых, потому, что это есть бесчестный способ: люди, которые находятся в Петербурге и которые, следовательно, могут шататься по Невскому — будут давить на правительство за счет тех людей, которые живут и работают в Донбассе, в Сибири, на Волге и но всяких других таких местах, и не имеют никакой возможности выписывать ногами свои точки зрения на правительственную политику.
   Как вы видите, все это есть категорически непролетарский подход к политической технике. Или, — еще больше — типично антипролетарский подход. Что же касается пролетариата, то я рассматриваю его не с экономической, а с чисто духовной точки зрения. Экономически я лично стою безмерно ниже любого американского рабочего. Психологически средний русский рабочий стоит (или стоял) безмерно выше среднего русского интеллигента. Пролетарий — это не тот, у кого нет денег. Пролетарий это тот, у кого — по марксистскому определению «нет родины». Нет корней, нет традиции — нет и Бога. Но паче всего — нет мозгов. Он, этот пролетарий, полагает, что он знает или может знать все. И о национализации, и о социализации, и о тайных договорах, и о пользе мощных колонн, демонстрирующих где попало и что попало. Пролетарий считает, что он вправе и в состоянии дать ответ на вопрос о национализации каменно-угольной промышленности, о Ялтинском договоре, о перспективах войны между: Германией и Англией в 1914 году, Германией САСШ в 1939, СССР и остальным миром в 19…?, о технических предпосылках девальвации франка, или о дележке Палестины между Иерусалимским Муфтием и Еврейским Агентством.