Страница:
То же относится и к Германии. Германия тоже была «страной городов» и имела» общественное разделение труда» — почему объединение Германии выросло не из старинных торговых центров, какими являлись Кельн или Нюренберг, — а из Берлина, которого в эпоху возвышения Москвы и вовсе не существовало? Почему торговые города Ганзы не только не создали никакого объединения, но противились этому объединению до самых последних дней — до Адольфа Гитлера, а некоторые даже и при нем ухитрились остаться «вольными городами». Почему, наконец, объединение Руси пошло не из Новгорода, например, который по всем экономическим показателям стоял неизмеримо выше Москвы, да и татарским разгромам не подвергался? Почему первая на севере объединительная попытка была сделана даже не из «старейших городов» — Ростова и Суздаля, а из Владимира, который был деревушкой и который был превращен в «город» только для того, чтобы Боголюбскому было куда сбежать от настоящих городов. Почему вторая — московская попытка, — была сделана и удалась — опять же не из старейших городов, и даже уже не из Владимира, а из захудалой усадьбы боярина Кучки? Уж если становиться на марксистскую точку зрения, то надо бы прежде всего объяснить, почему из Новгорода ничего объединительного не вышло. Ключевский пишет (том 2, стр. 103 и след.):
«Ни в каком краю древней Руси не встретим такого счастливого подбора условий, благоприятных для широкого развития политической жизни… Новгород рано освободился от давления княжеской власти (? — И. С.) и стал в стороне от княжеских усобиц и половецких разбоев, не испытал непосредственного гнета и страха татарского, в глаза не видел ордынского баскака, был экономическим и политическим центром огромной, области, рано вступил в деятельные торговые сношения с европейским Западом, был несколько веков торговым посредником между этим Западом и азиатским Востоком… Нигде в древней Руси не соединялось столько материальных и духовных, средств»…
И вот, ничего не вышло. Освобожденные «от давления княжеской власти» массы за Новгородом идти не хотели:
«Псков, — пишет Ключевский, — уже в XIV веке добился полной политической независимости. Вятка с самых первых шагов своей жизни стала в независимое отношение к метрополии… Двинская земля также не раз пыталась оторваться от Новгорода. В минуту последней решительной борьбы Новгорода за свою вольность не только Псков и Вятка, но и Двинская земля не оказали ему никакой поддержки, или даже послали свои полки против него на помощьМоскве».
Значит, «в минуту последней решительной борьбы» не только новгородские пригороды не захотели помогать своей метрополии, не захотело помогать и собственное низовое население Господина Великого Новгорода. Все культурные, географические, торговые и прочие материальные предпосылки новгородского могущества не дали ничего. И выиграла нищая Москва. Почему? Можно было бы сказать, что именно потому, что Новгород «освободился от давления княжеской власти», что «классовой борьбе» был дан полный простор, что, как пишет новгородский летописец, «все люди проклинали старейшин наших и город наш». Но это было бы поверхностным объяснением. По существу же в Новгород прорвались феодальные понятия европейского Запада. Во всех этих попытках отделиться, отгородиться от своего центра, к нам снова прорываются западноевропейские политические отношения. Во всех попытках подавить княжескую власть прорываются те же тенденции земельного и торгового феодализма, которые стали поперек пути и итальянскому и германскому объединению. Новгород веками был торговым посредником между Россией и Европой: новгородские верхи, как и в Литве, восприняли западноевропейскую идеологию, низы, как и на Литве стояли за царя. Судьбы и Литвы и Новгорода оказались одинаковыми. Можно бы привести более поздний пример: казачья старшина на Украине, которая тянула к Польше и низы, которые тянули «под царя московского православного»… Можно бы привести и другие иллюстрации: почему Псков, Вятка и Двина старались отделиться и отделились и почему Урал (Строгановы и Демидовы) и Сибирь (Ермаки и Хабаровы) не пробовали и не отделились? Почему в решающий момент новгородские пригороды стали против Новгорода и в такой же момент (Смута) и Урал и Сибирь, и Поволжье, и Север сделали все, что могли для спасения Москвы?… Таких примеров, иллюстраций и вопросов можно бы набрать очень много…
Энциклопедические словари, подобно младенцам, иногда глаголят истину, ибо им ставится не пропагандистская, а чисто информационная задача (советская энциклопедия является, конечно, счастливым исключением). Наш историк Москвы, И. Забелин, в своей статье в словаре Брокгауза и Ефрона, том 38, стр. 934 пишет:
«В истории города очень видное место занимал и московский посад, под именем черни (отсюда „черная сотня“. И. С.), которая в опасных случаях, когда ослабевала или вовсе отсутствовала предержащая власть, не раз становилась могучею силой, защищая от напасти свой излюбленный город, иногда не без своеволия и не без свирепых насилий. Так было при нашествии Тохтамыша в 1382 году, так было в 1445 году, когда Великий Князь Василий Темный на суздальском побоище был взят татарами в плен, так было в 1480 году, при нашествии царя Ахмета, когда Великий Князь Иоанн III медлил походом, а затем из похода возвратился в Москву. Посад так вознегодовал на это, что Великий Князь побоялся даже остановиться в Кремле и проживал некоторое время на краю города, в Красном Селе. Точно так же действовал посад и в Смутное время… Простые граждане Москвы, ее тяглецы, относились к политическим интересам своего города с большою горячностью и с напряженным вниманием следили за действиям и предержащих властей»…
Напомню читателю обстановку 1480 года. Между Польшей и Ордой был заключен военный союз против Москвы, лишний раз иллюстрирующий теорию «защиты Европы». Татарский хан Ахмет, рассчитывая на этот союз, — двинулся к Москве, но не с востока, как обычно, а навстречу своему союзнику — к верховьям Оки. Иван III ждал неприятеля на традиционных татарских путях к Москве — и когда Ахмет очутился на Угре, царь Иван III, после длительного стояния против татарского лагеря, — вернулся в Москву.
Москва встретила его чрезвычайно невежливо. Ростовский епископ Вассиан обозвал его «бегуном», посад негодовал, и великому князю буквально не было проходу: на улице его пытались и за бороду драть: а это был первый официально самодержавный государь Москвы.
Я не берусь сказать, чем была вызвана нерешительность великого князя. Очень вероятно, что о «мировом положении» он был осведомлен лучше московского посада: «Защите Европы» от азиатского и европейского варварства помог Крымский Хан, который ворвался в Польшу и сорвал польскую помощь Ахмету. Ахмет, перезимовав на Угре, бросил московский поход и отступил на восток, где и был благополучно зарезан ногайскими татарами. Таким образом, Москва была спасена без пролития русской крови. Иван оказался более прав, чем москвичи. На такую возможность намекает и Маркс: «Так Иван погубил одних татар при помощи других». Однако, нас интересуют не военные обстоятельства очередного татарского нашествия. Интересно другое: Олеарий и Герберштейн, за ними Флетчер и другие, повторяют тот мотив, который впоследствии делается господствующим и в русской исторической литературе: Москва — это царский абсолютизм по восточному образцу, а под ним, под этим абсолютизмом, бесправное и безгласное стадо рабов.
Если вы примете эту картину мало-мальски всерьез, то целый ряд явлений московской жизни останется для вас совершенно непонятным. Откуда, при этом всеобщем рабстве, взялся горячий интерес к политическим вопросам, откуда, и главное зачем, напряженное внимание к действиям власти? Откуда взялась политическая активность, обгоняющая замыслы самодержцев и ставящая им, самодержцам, какие-то подчас грубые требования? Почему московские низы, — прямые наследники владимирских мизинных людей, — так горячо любили свой город, свою страну и с таким упорством и самопожертвованием защищали их — даже и тогда, когда в Москве не оставалось ни царей, ни даже бояр? Почему, когда московским великим князьям приходилось попадать в плен к татарам, то вся Москва, начиная от именитых людей Строгановых и кончая последними посадскими людьми, собирала все, что могла, для выкупа своего князя? Когда Василий Темный попал в татарский плен, Москва, при содействии Строгановых, собрала для выкупа двести тысяч рублей. Для того, чтобы дать себе отчет в огромности этой суммы по тогдашним масштабам, вспомним, что тот же Василий Темный, разгромив Новгород, наложил на него дань в 10.000 рублей, а после Смутного времени, то есть, полтораста лет спустя, Москва по Столбовскому миру уплатила Швеции контрибуцию в 20.000..Двести тысяч были совершенно неслыханной суммой. Зачем же москвичи собрали ее и почему московский посад отдавал свои последние рубли? Казалось бы, избавились от «деспота», — и слава Тебе, Господи.
Однако, при пленении Василия , потом при «уходе» Грозного, разражались «воплем и плачем», собирали для Василия свои последние рублишки, молили Грозного сменить гнев на милость, не допустили после Смутного Времени ника к их конституционных попыток, и вообще за своего царя держались крепко и поддерживали его еще крепче. Кто был умнее? — Москва XIV-XVII столетий или петербуржцы 1917 года?
…Я помню февральские дни: рождение нашей великой и бескровной, — какая великая безмозглость спустилась на страну. Стотысячные стада совершенно свободных граждан толклись по проспектам петровской столицы. Они были в полном восторге, — эти стада: проклятое кровавое самодержавие — кончилось! Над миром восстает заря, лишенная «аннексий и контрибуций», капитализма, империализма, самодержавия и даже православия: вот тут-то заживем! По профессиональному долгу журналиста, преодолевая всякое отвращение, толкался и я среди этих стад, то циркулировавших по Невскому проспекту, то заседавших в Таврическом Дворце, то ходивших на водопой в разбитые винные погреба.
Они были счастливы — эти стада. Если бы им кто нибудь тогда стал говорить, что в ближайшую треть века за пьяные дни 1917 года они заплатят десятками миллионов жизней, десятками лет голода и террора, новыми войнами — и гражданскими и мировыми, полным опустошением половины России, — пьяные люди приняли бы голос трезвого за форменное безумие. Но сами они, — они считали себя совершенно разумными существами: помилуй Бог: двадцатый век, культура, трамваи, Карл Маркс, ватерклозеты, эс-эры, эс-деки, равное, тайное и прочее голосование, шпаргалки марксистов, шпаргалки социалистов, шпаргалки конституционалистов, шпаргалки анархистов, — и над всем этим бесконечная разну з данная пьяная болтовня бесконечных митинговых орателей …
…Прошли страшные десятки лет. И теперь, на основании горького, но уже совершенно бесспорного исторического опыта, мы можем на вопрос о том, так кто же был умнее — черные мужики Москвы XIV века, или просвещенные россияне Империи двадцатого — дать вполне определенный ответ. Просвещенные россияне, делавшие 17-ый год, оказались ослами. И пророчество А. Белого:
«сгибнет четверть вас от глада, мора и меча»
сбылось с математической точностью — четверть населения России погибло «от глада, мора и меча», а также и от чрезвычайки. Сбылось пророчество Толстого, Достоевского, Розанова, Менделеева, — но разве опьяненные шпаргалками россияне интересовалось мнениями первых мозгов всей страны?
Люди Московской Руси приходили в ужас от одной мысли о возможности не только прекращения монархии, но и от угрозы ее ограничения. Люди Петербургской России двести лет с разных сторон, — реакционной и революционной, подрывали самодержавие. И над его могилой им мерещилась, — совсем не по Чехову, — «невыразимо прекрасная жизнь». Москвичи видели катастрофу в том, в чем петербуржцам мерещился рай. Кто из них оказался прав фактически?
Марксистские объяснения любого исторического процесса производят такое впечатление, как если бы они были написаны для окончательных и окончательно беспробудных идиотов. В славной когорте марксистских начетчиков советские марксисты занимают особенно уютную позицию: они — за ГПУ и Главлитом, как за каменной стеной. Можно нести любую околесицу попробуйте возражать!
«Буржуазные» историки находятся в худшем положении. и им приходится труднее. Истинно марксистского объяснения они привести не могут: оно, не защищенное Главлитом, было бы немедленно разгромлено. Но и их привлекает широкий ассортимент материалистических объяснений: эти объяснения все-таки наиболее просты. Так, и Ключевский не смог удержаться от «географии»:
«В Москву, как в центральный водоем, со всех концов русской земли, угрожаемой внешними врагами, стекались народные силы, благодаря ее географическому положению».
А в шестидесяти верстах от этого «центрального водоема начиналось „дикое поле“ — правый берег Оки, на котором властвовали татарские шайки. В восьмидесяти верстах к западу начиналась Литва. Верстах в ста к востоку — в „мещерской стороне“, сегодняшней Рязанской губернии, сидели еще дикие мещеряки, то принимавшие посильное участие в татарских набегах, то бунтовавшие и грабившие сами по себе. С точки зрения чистой географии судьбу Москвы можно бы определить и совсем по иному: Москва была никак не „центральным водоемом“, а передовым опорным укреплением, которому, де, Русь, „со всех сторон угрожаемая врагами“, стремилась помочь в меру своих сил: такое объяснение ничуть не хуже „центрального водоема“. Если бы страна выбирала „центральный водоем“, — то и Тверь и тем более Ярославль были бы в безмерно лучшем положении, не говоря уже о Новгороде. И Тверь, и Ярославль находились гораздо дальше от врагов, стояли на всамделишной реке, а не на утлой московской речушке, Ярославль стоял еще и совсем вдали от Литвы. Не стоит говорить о „географии“…
Историки более правого, так сказать, дворянского направления, напирали на наследственные таланты первых собирателей земли русской. Эти теории более или менее ликвидировал тот же Ключевский:
«Московские великие князья являются довольно бледными фигурами, преемственно сменявшимися на великокняжеском столе под именами Ивана, другого Ивана, Димитрия, Василия, другого Василия … Они отличаются замечательной устойчивой посредственностью, не выше и не ниже среднего уровня… Это князья без всякого блеска. Во-первых, это очень мирные люди, они неохотно вступают в битвы, а вступив в них, чаще проигрывают их… Это средние люди древней Руси, как бы сказать, больше хронологические знаки, чем исторические лица…»
…Фамильный характер московских князей не принадлежал к числу коренных условий их успехов, а сам был произведением тех же условий. Их фамильные свойства не создали политического и национального могущества Москвы, а сами были делом исторических сил и условий, создавших это могущество…»
Итак: «исторические силы и условия». Какие же это силы? Экономика отпадает, ибо Москва была беднее всех. Отпадают «города», — как русский Новгород, или немецкая Ганза. Отпадает феодализм. Отпадает география с ее «центральным водоемом». Что же остается?
Начиная с Олега, первых сказаний и первых летописей и кончая сегодняшним днем, сквозь всю историю проходит одно доминирующее стремление — тяга к национальному и государственному единству, «к воплощению государственного тела», как выражался Костомаров. Начали в одном месте — не вышло, начали в другом, в третьем, в четвертом — наконец нашли. Если человек ищет — он обычно находит. Географическое положение иногда играет роль (Киев), иногда не играет никакой роли (Владимир). Качества отдельных людей иногда играют роль (Боголюбский), иногда не играют никакой роли (Данилович). Деньги иногда играют роль (Новгород), иногда не играют никакой роли (Москва). Это все — случайные коэффициенты при плохо известной величине. И эту, плохо известную и трудно уловимую величину историки предпочитают обходить, ибо ни на каких пергаментах она не записана.
Это — величина психологическая. И если миллионная масса в течение ряда веков и на всей территории России неустанно и непрерывно ищет и ищет свой организующий центр то она его или найдет или создаст. Почему он был создан в Москве, а не, скажем, в Твери? Этот вопрос имеет такую же историческую значимость, как и вопрос о том, почему Михаиле Ломоносов родился в Холмогорах, а не, скажем, Царевококшайске? Эти факты нужно отнести к разряду исторических случайностей, кое-как поддающихся объяснению только путем исключения.
Если мы признаем, что русский народ обладает, скажем, литературной одаренностью, то мы вправе заранее предположить появление Толстых, Достоевских, Тургеневых, Гоголей, Пушкиных и прочих — место рождения каждого из них не может быть объяснено никакими вывертами. Но можно было бы сказать, что в таких — то и таких — то условиях ни Пушкин, ни Толстой родиться бы не смогли. Так, если бы Ломоносов родился не в Архангельской губернии, которая крепостного права не знала вовсе, а, например, в Тверской, то Михайла Васильевича из его Московской Академии изъяли бы обратно, выпороли бы нещадно и вернули бы к его помещику — в первобытное, так сказать, состояние. Михаило Васильевич Ломоносовым бы не стал. Мы не знаем и никогда не узнаем, сколько таких Михайлов так и не стало Ломоносовыми.
В таком же приблизительно разрезе можно поставить вопрос о возвышении Москвы. В тогдашней России были все психологические предпосылки для создания единой общенациональной, надклассовой власти. Эта власть не могла быть создана там, где уже укрепились классы, — на наших западных территориях. Удельный феодализм Киева, землевладельческий феодализм Вильны и торговый феодализм Новгорода душили эту власть на корню. Страна обосновала свой новый центр там, где всего этого не было. Географическая точка Москвы, а не Коломны или Серпухова, имеет ровно такое же значение, как рождение Ломоносова в Холмогорах, а не в каком-нибудь соседнем селе.
Проф. Виппер честно признается, что никаких методов изучения национальной жизни у нас нет, что наши «платоновские и диалектические методы — богословская схоластика и больше ничего». Я утверждаю, что пути национальной жизни могут быть поняты только исходя из психологии, и поэтому хочу предложить читателю самый элементарный метод психологической оценки — метод самонаблюдения.
Попробуйте проделать такого рода психологический эксперимент: представьте самого себя в ролях ряда известных вам деятелей мировой истории: скажем, Торквемады или Робеспьера. Наполеона или Сталина, Александра III или Минина. Вы, вероятно, почувствуете, что некоторые роли вам, среднему русскому человеку, как-то не подходят, что многие исторические знаменитости с вашей точки зрения валяли дурака, делали то, что, — опять-таки с вашей точки зрения, — делать никак не следовало и даже и не стоило.
В оценке Торквемады, или Абдул Гамида сойдемся, вероятно, мы все. Относительно, допустим Минина, сойдется подавляющее большинство из нас: это будет точка зрения большинства русского народа, то есть, точка зрения национальная. Относительно Сталина мнения, вероятно, будут весьма разноречивы — это будет результат расслоения национальной точки зрения, результат раздробления некогда более или менее единого национального самосознания.
Из всего этого следует, что данной нации, ее нормальному большинству свойственны и какие-то типичные для нее, способы действия. На основании этих оценок и этих способов можно было, например, с совершенной точностью предсказать превращение войны 1941 года в народную войну.
Суживая круг нашего наблюдения, мы можем сказать, что отдельные группы страны действуют на основании их собственной психологии, лишь очень отдаленно связанной с какими бы то ни было экономическими отношениями. Марксисты предреволюционных годов очень настойчиво доказывали, что если бы Маркс захотел делать деньги — то он, при его гениальности, стал бы банкиром-миллионером, а Маркс вместо того уселся за свой «Капитал», т. е. с точки зрения «экономического материализма» сделал нелепость. Можно было бы, в особенности сейчас, доказать, что русской буржуазии свержение самодержавия экономически никак не было выгодно, а вот, подите-же, свергла. Еще проще было бы доказать, что всей России вместе взятой, диктатура коммунистической партии решительно никаких выгод не принесла. Вопрос решает не «выгода», и тем более, не экономическая выгода: какую экономическую выгоду извлек Робеспьер из своей диктатуры? Вопрос решает воля к жизни и воля к власти в тех их формах, какие свойственны данному индивидууму. Генерал проявляет свою власть в командовании, Лев Толстой — во влиянии, Морган — в финансовых монополиях, Робеспьер и Сталин — в вооруженном навя зывании своей идеи данному обществу. Отдельный человек выбирает свою карьеру, вовсе не имея в виду извлечения максимальной прибыли; военная карьера есть, например, дело заведомо безденежное. Однако, военные училища вследствие этого никогда не пустовали.
Точно также выбирают свои карьеры и отдельные народы. Это делается, вовсе не на основании «теории науки», а на основании той формы воли к жизни и воли к власти, какая нормально, — то есть, на больших промежутках времени, — свойственна большинству народа — его психологической доминанте. Польская доминанта выбрала выборного короля, русская доминанта упорно отстаивала наследственного монарха. Тяглые мужики 1613 года следовали основной русской доминанте. И когда я пытаюсь стать в их положение, войти в их роль, то я прихожу к выводу, что, во-первых, они действовали чрезвычайно правильно и разумно, что, во-вторых, на их месте я действовал бы точно так же, как и они и что, в-третьих, в будущем я, Иван Лукьянович, постараюсь действовать именно по их примеру и в-четвертых, что я действовал бы по их примеру даже и в том случае, если бы об этом примере я никогда и слова не слышал бы.
Я, Иван Лукьянович, точно так же, как и тяглые мужики 1613 года, буду действовать именно так, а не иначе, вовсе не для «дворянской диктатуры», ибо я не дворянин, не для «торгового капитала», ибо никакого капитала у меня не было, нет и не будет, не во имя византийского примера, на который мне наплевать и не в результате татарского ига — ибо мои предки его никогда не переживали. Я буду так действовать вовсе не из-за покорности моей, ибо я по характеру моему человек до чрезвычайности непокорный, и не из-за слабости моей, ибо я считаю себя человеком исключительной силы. Но я буду так действовать из сознания моих интересов — моих собственных интересов, включающих в себя интересы моего сына, моего внука и моей страны.
Я, Иван Лукьянович, питаю к политике острое отвращение. Я, как и всякий средний русский человек, стараюсь быть честным человеком, и если это не удается, чувствую себя как-то не очень приятно. Это есть основная черта русского характера: если русский человек делает свинство, то он ясно чувствует, что это есть свинство, что грех есть грех (поэтому у нас с индульгенциями ничего не вышло: от греха откупиться нельзя). Практическая политика с ее демагогией, и ее интригами, склоками и прочим, есть неизбежное и сплошное свинство — пример ленинских апостолов только крайнее выражение этого политического свинства. В парламентской политике буржуазных стран свинство не принимает такого кровавого отпечатка, но чисто моральная сторона дела и там ненамного чище.
Я заниматься политикой не хочу. Но я так же не хочу, чтобы мною занимались политики, чтобы какой-нибудь новый прохвост, победив своих конкурентов, — или в порядке парламентских подвохов и подкупов, или в порядке социалистической резни, — заставил бы меня, Ивана Лукьяновича, подчиняться да еще кадить фимиам гению наиболее длинного ножа и наиболее короткой совести. Об этих прохвостах сто лет тому назад писал Эрнест Ренан по поводу французской революции:
«страшный урок для народов, которые будучи неспособны к республике, разрушают династию, данную им веками… Человек, покрытый кровью, вероломством и преступлениями, который победит своих соперников, будет провозглашен спасителем отечества»…
— как видите, это портрет Сталина, написанный за полстолетия до его рождения на свет. Таких портретов по Европе можно набрать несколько штук. Единственный выход из этого неизбывного свинства практической политики — это есть — человек, который по праву рождения стоит выше споров, выше соблазнов и, следовательно, выше общечеловеческой необходимости делать свинство. Вероятно, что этот человек — в числе прочего — будет делать и ошибки, но свинства ему делать совершенно не для чего. Я предоставляю ему власть и я постараюсь оградить эту власть, ибо она спасает меня, в частности, и от активного и от пассивного участия в политическом свинстве.
Далее: я как русский и, следовательно, оптимистически настроенный человек, никак не страдаю никаким «комплексом неполноценности». Я считаю, что я сам по себе достаточно хорош — по крайней мере для самого себя. Поэтому я, как и большинство русских людей, сравнительно равнодушен ко всякого рода внешним отличиям. Поэтому в любом русском обществе титул князя никогда не производил такого впечатления, как титул лорда, поэтому у нас никогда не называли наших добрых знакомых — мужского пола: господин коллежский регистратор Иван Иванович, и женского пола — госпожа коллежская регистраторша Марья Ивановна, — как называют в Германии, поэтому же у нас, вне пределов известных профессиональных групп, даже и генеральский чин — военный, а тем более штатский — вызывал не столько почтительность, сколько некий иронический налет. Даже столь «реакционный» писатель, как Достоевский, когда писал о генералах, то всегда с иронией.
«Ни в каком краю древней Руси не встретим такого счастливого подбора условий, благоприятных для широкого развития политической жизни… Новгород рано освободился от давления княжеской власти (? — И. С.) и стал в стороне от княжеских усобиц и половецких разбоев, не испытал непосредственного гнета и страха татарского, в глаза не видел ордынского баскака, был экономическим и политическим центром огромной, области, рано вступил в деятельные торговые сношения с европейским Западом, был несколько веков торговым посредником между этим Западом и азиатским Востоком… Нигде в древней Руси не соединялось столько материальных и духовных, средств»…
И вот, ничего не вышло. Освобожденные «от давления княжеской власти» массы за Новгородом идти не хотели:
«Псков, — пишет Ключевский, — уже в XIV веке добился полной политической независимости. Вятка с самых первых шагов своей жизни стала в независимое отношение к метрополии… Двинская земля также не раз пыталась оторваться от Новгорода. В минуту последней решительной борьбы Новгорода за свою вольность не только Псков и Вятка, но и Двинская земля не оказали ему никакой поддержки, или даже послали свои полки против него на помощьМоскве».
Значит, «в минуту последней решительной борьбы» не только новгородские пригороды не захотели помогать своей метрополии, не захотело помогать и собственное низовое население Господина Великого Новгорода. Все культурные, географические, торговые и прочие материальные предпосылки новгородского могущества не дали ничего. И выиграла нищая Москва. Почему? Можно было бы сказать, что именно потому, что Новгород «освободился от давления княжеской власти», что «классовой борьбе» был дан полный простор, что, как пишет новгородский летописец, «все люди проклинали старейшин наших и город наш». Но это было бы поверхностным объяснением. По существу же в Новгород прорвались феодальные понятия европейского Запада. Во всех этих попытках отделиться, отгородиться от своего центра, к нам снова прорываются западноевропейские политические отношения. Во всех попытках подавить княжескую власть прорываются те же тенденции земельного и торгового феодализма, которые стали поперек пути и итальянскому и германскому объединению. Новгород веками был торговым посредником между Россией и Европой: новгородские верхи, как и в Литве, восприняли западноевропейскую идеологию, низы, как и на Литве стояли за царя. Судьбы и Литвы и Новгорода оказались одинаковыми. Можно бы привести более поздний пример: казачья старшина на Украине, которая тянула к Польше и низы, которые тянули «под царя московского православного»… Можно бы привести и другие иллюстрации: почему Псков, Вятка и Двина старались отделиться и отделились и почему Урал (Строгановы и Демидовы) и Сибирь (Ермаки и Хабаровы) не пробовали и не отделились? Почему в решающий момент новгородские пригороды стали против Новгорода и в такой же момент (Смута) и Урал и Сибирь, и Поволжье, и Север сделали все, что могли для спасения Москвы?… Таких примеров, иллюстраций и вопросов можно бы набрать очень много…
Энциклопедические словари, подобно младенцам, иногда глаголят истину, ибо им ставится не пропагандистская, а чисто информационная задача (советская энциклопедия является, конечно, счастливым исключением). Наш историк Москвы, И. Забелин, в своей статье в словаре Брокгауза и Ефрона, том 38, стр. 934 пишет:
«В истории города очень видное место занимал и московский посад, под именем черни (отсюда „черная сотня“. И. С.), которая в опасных случаях, когда ослабевала или вовсе отсутствовала предержащая власть, не раз становилась могучею силой, защищая от напасти свой излюбленный город, иногда не без своеволия и не без свирепых насилий. Так было при нашествии Тохтамыша в 1382 году, так было в 1445 году, когда Великий Князь Василий Темный на суздальском побоище был взят татарами в плен, так было в 1480 году, при нашествии царя Ахмета, когда Великий Князь Иоанн III медлил походом, а затем из похода возвратился в Москву. Посад так вознегодовал на это, что Великий Князь побоялся даже остановиться в Кремле и проживал некоторое время на краю города, в Красном Селе. Точно так же действовал посад и в Смутное время… Простые граждане Москвы, ее тяглецы, относились к политическим интересам своего города с большою горячностью и с напряженным вниманием следили за действиям и предержащих властей»…
Напомню читателю обстановку 1480 года. Между Польшей и Ордой был заключен военный союз против Москвы, лишний раз иллюстрирующий теорию «защиты Европы». Татарский хан Ахмет, рассчитывая на этот союз, — двинулся к Москве, но не с востока, как обычно, а навстречу своему союзнику — к верховьям Оки. Иван III ждал неприятеля на традиционных татарских путях к Москве — и когда Ахмет очутился на Угре, царь Иван III, после длительного стояния против татарского лагеря, — вернулся в Москву.
Москва встретила его чрезвычайно невежливо. Ростовский епископ Вассиан обозвал его «бегуном», посад негодовал, и великому князю буквально не было проходу: на улице его пытались и за бороду драть: а это был первый официально самодержавный государь Москвы.
Я не берусь сказать, чем была вызвана нерешительность великого князя. Очень вероятно, что о «мировом положении» он был осведомлен лучше московского посада: «Защите Европы» от азиатского и европейского варварства помог Крымский Хан, который ворвался в Польшу и сорвал польскую помощь Ахмету. Ахмет, перезимовав на Угре, бросил московский поход и отступил на восток, где и был благополучно зарезан ногайскими татарами. Таким образом, Москва была спасена без пролития русской крови. Иван оказался более прав, чем москвичи. На такую возможность намекает и Маркс: «Так Иван погубил одних татар при помощи других». Однако, нас интересуют не военные обстоятельства очередного татарского нашествия. Интересно другое: Олеарий и Герберштейн, за ними Флетчер и другие, повторяют тот мотив, который впоследствии делается господствующим и в русской исторической литературе: Москва — это царский абсолютизм по восточному образцу, а под ним, под этим абсолютизмом, бесправное и безгласное стадо рабов.
Если вы примете эту картину мало-мальски всерьез, то целый ряд явлений московской жизни останется для вас совершенно непонятным. Откуда, при этом всеобщем рабстве, взялся горячий интерес к политическим вопросам, откуда, и главное зачем, напряженное внимание к действиям власти? Откуда взялась политическая активность, обгоняющая замыслы самодержцев и ставящая им, самодержцам, какие-то подчас грубые требования? Почему московские низы, — прямые наследники владимирских мизинных людей, — так горячо любили свой город, свою страну и с таким упорством и самопожертвованием защищали их — даже и тогда, когда в Москве не оставалось ни царей, ни даже бояр? Почему, когда московским великим князьям приходилось попадать в плен к татарам, то вся Москва, начиная от именитых людей Строгановых и кончая последними посадскими людьми, собирала все, что могла, для выкупа своего князя? Когда Василий Темный попал в татарский плен, Москва, при содействии Строгановых, собрала для выкупа двести тысяч рублей. Для того, чтобы дать себе отчет в огромности этой суммы по тогдашним масштабам, вспомним, что тот же Василий Темный, разгромив Новгород, наложил на него дань в 10.000 рублей, а после Смутного времени, то есть, полтораста лет спустя, Москва по Столбовскому миру уплатила Швеции контрибуцию в 20.000..Двести тысяч были совершенно неслыханной суммой. Зачем же москвичи собрали ее и почему московский посад отдавал свои последние рубли? Казалось бы, избавились от «деспота», — и слава Тебе, Господи.
Однако, при пленении Василия , потом при «уходе» Грозного, разражались «воплем и плачем», собирали для Василия свои последние рублишки, молили Грозного сменить гнев на милость, не допустили после Смутного Времени ника к их конституционных попыток, и вообще за своего царя держались крепко и поддерживали его еще крепче. Кто был умнее? — Москва XIV-XVII столетий или петербуржцы 1917 года?
…Я помню февральские дни: рождение нашей великой и бескровной, — какая великая безмозглость спустилась на страну. Стотысячные стада совершенно свободных граждан толклись по проспектам петровской столицы. Они были в полном восторге, — эти стада: проклятое кровавое самодержавие — кончилось! Над миром восстает заря, лишенная «аннексий и контрибуций», капитализма, империализма, самодержавия и даже православия: вот тут-то заживем! По профессиональному долгу журналиста, преодолевая всякое отвращение, толкался и я среди этих стад, то циркулировавших по Невскому проспекту, то заседавших в Таврическом Дворце, то ходивших на водопой в разбитые винные погреба.
Они были счастливы — эти стада. Если бы им кто нибудь тогда стал говорить, что в ближайшую треть века за пьяные дни 1917 года они заплатят десятками миллионов жизней, десятками лет голода и террора, новыми войнами — и гражданскими и мировыми, полным опустошением половины России, — пьяные люди приняли бы голос трезвого за форменное безумие. Но сами они, — они считали себя совершенно разумными существами: помилуй Бог: двадцатый век, культура, трамваи, Карл Маркс, ватерклозеты, эс-эры, эс-деки, равное, тайное и прочее голосование, шпаргалки марксистов, шпаргалки социалистов, шпаргалки конституционалистов, шпаргалки анархистов, — и над всем этим бесконечная разну з данная пьяная болтовня бесконечных митинговых орателей …
…Прошли страшные десятки лет. И теперь, на основании горького, но уже совершенно бесспорного исторического опыта, мы можем на вопрос о том, так кто же был умнее — черные мужики Москвы XIV века, или просвещенные россияне Империи двадцатого — дать вполне определенный ответ. Просвещенные россияне, делавшие 17-ый год, оказались ослами. И пророчество А. Белого:
«сгибнет четверть вас от глада, мора и меча»
сбылось с математической точностью — четверть населения России погибло «от глада, мора и меча», а также и от чрезвычайки. Сбылось пророчество Толстого, Достоевского, Розанова, Менделеева, — но разве опьяненные шпаргалками россияне интересовалось мнениями первых мозгов всей страны?
***
Люди Московской Руси приходили в ужас от одной мысли о возможности не только прекращения монархии, но и от угрозы ее ограничения. Люди Петербургской России двести лет с разных сторон, — реакционной и революционной, подрывали самодержавие. И над его могилой им мерещилась, — совсем не по Чехову, — «невыразимо прекрасная жизнь». Москвичи видели катастрофу в том, в чем петербуржцам мерещился рай. Кто из них оказался прав фактически?
***
Марксистские объяснения любого исторического процесса производят такое впечатление, как если бы они были написаны для окончательных и окончательно беспробудных идиотов. В славной когорте марксистских начетчиков советские марксисты занимают особенно уютную позицию: они — за ГПУ и Главлитом, как за каменной стеной. Можно нести любую околесицу попробуйте возражать!
«Буржуазные» историки находятся в худшем положении. и им приходится труднее. Истинно марксистского объяснения они привести не могут: оно, не защищенное Главлитом, было бы немедленно разгромлено. Но и их привлекает широкий ассортимент материалистических объяснений: эти объяснения все-таки наиболее просты. Так, и Ключевский не смог удержаться от «географии»:
«В Москву, как в центральный водоем, со всех концов русской земли, угрожаемой внешними врагами, стекались народные силы, благодаря ее географическому положению».
А в шестидесяти верстах от этого «центрального водоема начиналось „дикое поле“ — правый берег Оки, на котором властвовали татарские шайки. В восьмидесяти верстах к западу начиналась Литва. Верстах в ста к востоку — в „мещерской стороне“, сегодняшней Рязанской губернии, сидели еще дикие мещеряки, то принимавшие посильное участие в татарских набегах, то бунтовавшие и грабившие сами по себе. С точки зрения чистой географии судьбу Москвы можно бы определить и совсем по иному: Москва была никак не „центральным водоемом“, а передовым опорным укреплением, которому, де, Русь, „со всех сторон угрожаемая врагами“, стремилась помочь в меру своих сил: такое объяснение ничуть не хуже „центрального водоема“. Если бы страна выбирала „центральный водоем“, — то и Тверь и тем более Ярославль были бы в безмерно лучшем положении, не говоря уже о Новгороде. И Тверь, и Ярославль находились гораздо дальше от врагов, стояли на всамделишной реке, а не на утлой московской речушке, Ярославль стоял еще и совсем вдали от Литвы. Не стоит говорить о „географии“…
Историки более правого, так сказать, дворянского направления, напирали на наследственные таланты первых собирателей земли русской. Эти теории более или менее ликвидировал тот же Ключевский:
«Московские великие князья являются довольно бледными фигурами, преемственно сменявшимися на великокняжеском столе под именами Ивана, другого Ивана, Димитрия, Василия, другого Василия … Они отличаются замечательной устойчивой посредственностью, не выше и не ниже среднего уровня… Это князья без всякого блеска. Во-первых, это очень мирные люди, они неохотно вступают в битвы, а вступив в них, чаще проигрывают их… Это средние люди древней Руси, как бы сказать, больше хронологические знаки, чем исторические лица…»
…Фамильный характер московских князей не принадлежал к числу коренных условий их успехов, а сам был произведением тех же условий. Их фамильные свойства не создали политического и национального могущества Москвы, а сами были делом исторических сил и условий, создавших это могущество…»
Итак: «исторические силы и условия». Какие же это силы? Экономика отпадает, ибо Москва была беднее всех. Отпадают «города», — как русский Новгород, или немецкая Ганза. Отпадает феодализм. Отпадает география с ее «центральным водоемом». Что же остается?
Начиная с Олега, первых сказаний и первых летописей и кончая сегодняшним днем, сквозь всю историю проходит одно доминирующее стремление — тяга к национальному и государственному единству, «к воплощению государственного тела», как выражался Костомаров. Начали в одном месте — не вышло, начали в другом, в третьем, в четвертом — наконец нашли. Если человек ищет — он обычно находит. Географическое положение иногда играет роль (Киев), иногда не играет никакой роли (Владимир). Качества отдельных людей иногда играют роль (Боголюбский), иногда не играют никакой роли (Данилович). Деньги иногда играют роль (Новгород), иногда не играют никакой роли (Москва). Это все — случайные коэффициенты при плохо известной величине. И эту, плохо известную и трудно уловимую величину историки предпочитают обходить, ибо ни на каких пергаментах она не записана.
Это — величина психологическая. И если миллионная масса в течение ряда веков и на всей территории России неустанно и непрерывно ищет и ищет свой организующий центр то она его или найдет или создаст. Почему он был создан в Москве, а не, скажем, в Твери? Этот вопрос имеет такую же историческую значимость, как и вопрос о том, почему Михаиле Ломоносов родился в Холмогорах, а не, скажем, Царевококшайске? Эти факты нужно отнести к разряду исторических случайностей, кое-как поддающихся объяснению только путем исключения.
Если мы признаем, что русский народ обладает, скажем, литературной одаренностью, то мы вправе заранее предположить появление Толстых, Достоевских, Тургеневых, Гоголей, Пушкиных и прочих — место рождения каждого из них не может быть объяснено никакими вывертами. Но можно было бы сказать, что в таких — то и таких — то условиях ни Пушкин, ни Толстой родиться бы не смогли. Так, если бы Ломоносов родился не в Архангельской губернии, которая крепостного права не знала вовсе, а, например, в Тверской, то Михайла Васильевича из его Московской Академии изъяли бы обратно, выпороли бы нещадно и вернули бы к его помещику — в первобытное, так сказать, состояние. Михаило Васильевич Ломоносовым бы не стал. Мы не знаем и никогда не узнаем, сколько таких Михайлов так и не стало Ломоносовыми.
В таком же приблизительно разрезе можно поставить вопрос о возвышении Москвы. В тогдашней России были все психологические предпосылки для создания единой общенациональной, надклассовой власти. Эта власть не могла быть создана там, где уже укрепились классы, — на наших западных территориях. Удельный феодализм Киева, землевладельческий феодализм Вильны и торговый феодализм Новгорода душили эту власть на корню. Страна обосновала свой новый центр там, где всего этого не было. Географическая точка Москвы, а не Коломны или Серпухова, имеет ровно такое же значение, как рождение Ломоносова в Холмогорах, а не в каком-нибудь соседнем селе.
САМОНАБЛЮДЕНИЕ
Проф. Виппер честно признается, что никаких методов изучения национальной жизни у нас нет, что наши «платоновские и диалектические методы — богословская схоластика и больше ничего». Я утверждаю, что пути национальной жизни могут быть поняты только исходя из психологии, и поэтому хочу предложить читателю самый элементарный метод психологической оценки — метод самонаблюдения.
Попробуйте проделать такого рода психологический эксперимент: представьте самого себя в ролях ряда известных вам деятелей мировой истории: скажем, Торквемады или Робеспьера. Наполеона или Сталина, Александра III или Минина. Вы, вероятно, почувствуете, что некоторые роли вам, среднему русскому человеку, как-то не подходят, что многие исторические знаменитости с вашей точки зрения валяли дурака, делали то, что, — опять-таки с вашей точки зрения, — делать никак не следовало и даже и не стоило.
В оценке Торквемады, или Абдул Гамида сойдемся, вероятно, мы все. Относительно, допустим Минина, сойдется подавляющее большинство из нас: это будет точка зрения большинства русского народа, то есть, точка зрения национальная. Относительно Сталина мнения, вероятно, будут весьма разноречивы — это будет результат расслоения национальной точки зрения, результат раздробления некогда более или менее единого национального самосознания.
Из всего этого следует, что данной нации, ее нормальному большинству свойственны и какие-то типичные для нее, способы действия. На основании этих оценок и этих способов можно было, например, с совершенной точностью предсказать превращение войны 1941 года в народную войну.
Суживая круг нашего наблюдения, мы можем сказать, что отдельные группы страны действуют на основании их собственной психологии, лишь очень отдаленно связанной с какими бы то ни было экономическими отношениями. Марксисты предреволюционных годов очень настойчиво доказывали, что если бы Маркс захотел делать деньги — то он, при его гениальности, стал бы банкиром-миллионером, а Маркс вместо того уселся за свой «Капитал», т. е. с точки зрения «экономического материализма» сделал нелепость. Можно было бы, в особенности сейчас, доказать, что русской буржуазии свержение самодержавия экономически никак не было выгодно, а вот, подите-же, свергла. Еще проще было бы доказать, что всей России вместе взятой, диктатура коммунистической партии решительно никаких выгод не принесла. Вопрос решает не «выгода», и тем более, не экономическая выгода: какую экономическую выгоду извлек Робеспьер из своей диктатуры? Вопрос решает воля к жизни и воля к власти в тех их формах, какие свойственны данному индивидууму. Генерал проявляет свою власть в командовании, Лев Толстой — во влиянии, Морган — в финансовых монополиях, Робеспьер и Сталин — в вооруженном навя зывании своей идеи данному обществу. Отдельный человек выбирает свою карьеру, вовсе не имея в виду извлечения максимальной прибыли; военная карьера есть, например, дело заведомо безденежное. Однако, военные училища вследствие этого никогда не пустовали.
Точно также выбирают свои карьеры и отдельные народы. Это делается, вовсе не на основании «теории науки», а на основании той формы воли к жизни и воли к власти, какая нормально, — то есть, на больших промежутках времени, — свойственна большинству народа — его психологической доминанте. Польская доминанта выбрала выборного короля, русская доминанта упорно отстаивала наследственного монарха. Тяглые мужики 1613 года следовали основной русской доминанте. И когда я пытаюсь стать в их положение, войти в их роль, то я прихожу к выводу, что, во-первых, они действовали чрезвычайно правильно и разумно, что, во-вторых, на их месте я действовал бы точно так же, как и они и что, в-третьих, в будущем я, Иван Лукьянович, постараюсь действовать именно по их примеру и в-четвертых, что я действовал бы по их примеру даже и в том случае, если бы об этом примере я никогда и слова не слышал бы.
Я, Иван Лукьянович, точно так же, как и тяглые мужики 1613 года, буду действовать именно так, а не иначе, вовсе не для «дворянской диктатуры», ибо я не дворянин, не для «торгового капитала», ибо никакого капитала у меня не было, нет и не будет, не во имя византийского примера, на который мне наплевать и не в результате татарского ига — ибо мои предки его никогда не переживали. Я буду так действовать вовсе не из-за покорности моей, ибо я по характеру моему человек до чрезвычайности непокорный, и не из-за слабости моей, ибо я считаю себя человеком исключительной силы. Но я буду так действовать из сознания моих интересов — моих собственных интересов, включающих в себя интересы моего сына, моего внука и моей страны.
Я, Иван Лукьянович, питаю к политике острое отвращение. Я, как и всякий средний русский человек, стараюсь быть честным человеком, и если это не удается, чувствую себя как-то не очень приятно. Это есть основная черта русского характера: если русский человек делает свинство, то он ясно чувствует, что это есть свинство, что грех есть грех (поэтому у нас с индульгенциями ничего не вышло: от греха откупиться нельзя). Практическая политика с ее демагогией, и ее интригами, склоками и прочим, есть неизбежное и сплошное свинство — пример ленинских апостолов только крайнее выражение этого политического свинства. В парламентской политике буржуазных стран свинство не принимает такого кровавого отпечатка, но чисто моральная сторона дела и там ненамного чище.
Я заниматься политикой не хочу. Но я так же не хочу, чтобы мною занимались политики, чтобы какой-нибудь новый прохвост, победив своих конкурентов, — или в порядке парламентских подвохов и подкупов, или в порядке социалистической резни, — заставил бы меня, Ивана Лукьяновича, подчиняться да еще кадить фимиам гению наиболее длинного ножа и наиболее короткой совести. Об этих прохвостах сто лет тому назад писал Эрнест Ренан по поводу французской революции:
«страшный урок для народов, которые будучи неспособны к республике, разрушают династию, данную им веками… Человек, покрытый кровью, вероломством и преступлениями, который победит своих соперников, будет провозглашен спасителем отечества»…
— как видите, это портрет Сталина, написанный за полстолетия до его рождения на свет. Таких портретов по Европе можно набрать несколько штук. Единственный выход из этого неизбывного свинства практической политики — это есть — человек, который по праву рождения стоит выше споров, выше соблазнов и, следовательно, выше общечеловеческой необходимости делать свинство. Вероятно, что этот человек — в числе прочего — будет делать и ошибки, но свинства ему делать совершенно не для чего. Я предоставляю ему власть и я постараюсь оградить эту власть, ибо она спасает меня, в частности, и от активного и от пассивного участия в политическом свинстве.
Далее: я как русский и, следовательно, оптимистически настроенный человек, никак не страдаю никаким «комплексом неполноценности». Я считаю, что я сам по себе достаточно хорош — по крайней мере для самого себя. Поэтому я, как и большинство русских людей, сравнительно равнодушен ко всякого рода внешним отличиям. Поэтому в любом русском обществе титул князя никогда не производил такого впечатления, как титул лорда, поэтому у нас никогда не называли наших добрых знакомых — мужского пола: господин коллежский регистратор Иван Иванович, и женского пола — госпожа коллежская регистраторша Марья Ивановна, — как называют в Германии, поэтому же у нас, вне пределов известных профессиональных групп, даже и генеральский чин — военный, а тем более штатский — вызывал не столько почтительность, сколько некий иронический налет. Даже столь «реакционный» писатель, как Достоевский, когда писал о генералах, то всегда с иронией.