«РАЗДЕЛЕНИЯ ТРУДА, А НЕ РАЗГРАНИЧЕНИЯ ВЛАСТИ».
 
   При первых Романовых мы наблюдаем последний в нашей истории пример национального единства и, я бы сказал, национального приличия. После них, до сегодняшнего дня включительно, несмотря на науку и технику, на Маркса и авиацию, на пулеметы и ОГПУ, мы в политическом отношении стоим безмерно ниже Москвы. А если под экономикой подразумевать не комбайны и тракторы, и не пулеметы и самолеты, а хлеб и одежду, то мы стоим ниже Москвы и экономически. О национальном приличии я уже и не говорю...

Часть четвертая

МОСКВА
 
МОСКОВСКАЯ СИСТЕМА
 
   При первых Романовых Москва дает нам наиболее законченное выражение всей своей правительственной системы. И я буду утверждать, что такой системы в мире не существовало никогда, даже в лучшие времена Рима и Великобритании, ибо Рим и Великобритания были построены на принципе неравноправности включенных в эти империи побежденных племен: «Разделяй и властвуй». Москва властвовала не разъединяя, а соединяя.
   Теперь попробуем сделать общий обзор московской правительственной системы, не столько ее истории или техники, сколько ее СТИЛЯ: как в примитивных условиях шестнадцатого-семнадцатого века, в оторванности от всего остального мира, в непрерывной осаде и с запада и с востока, на бедных суглинках «Московии», работал созданный народом и создавший великую Империю русский правительственный аппарат, чуждый каких бы то ни было нерусских примесей.
   Данные об этом аппарате я буду брать почти исключительно из Ключевского: читатель едва ли может упрекнуть меня в пристрастии к Ключевскому, а Ключевского — в пристрастии к Москве. Таким образом будет обеспечен технически возможный уровень беспристрастности.
 
БОЯРСКАЯ ДУМА
 
   Во главе нормального правительственного аппарата страны стояла Боярская Дума. Не забудем, что термин «боярин» обозначал не наследственный титул, а только служебное звание.
   «Боярская Дума, пишет Ключевский (т. 2. стр. 368 и след.), состояла из нескольких десятков членов, носивших разные звания. Все они назначались в Думу государем… В звание бояр и окольничих назначались обыкновенно старшие представители знатнейших боярских фамилий… Напротив, думные дворяне и думные дьяки, большей частью люди незнатные, получали назначение по усмотрению государя за личные качества или государственные заслуги. Но правительственное значение думных людей не ограничивалось их сиденьем в Думе. Все служилые люди, носившие звание бояр, окольничих и думных дворян, в силу своих званий были членами Государственного Совета и назывались думными людьми. Но те же думные люди управляли московскими приказами, командовали полками в походах и правили областями в качестве наместников и воевод. Полковой воевода или уездный наместник, конечно, не могли постоянно заседать в Московской Думе, поэтому на ее ежедневные заседания являлись большей частью только начальники московских приказов, судьи, как они назывались. Сами думные дьяки не были исключительно секретарями и докладчиками Думы, каждый из них управлял известным приказом… Дума ведала очень обширный круг дел судебных и административных, но собственно это было законодательное учреждение…Дума руководила действиями приказов и имела контроль над областным управлением. Она же решала множество судебных дел… По отсутствию протоколов мы мало знаем, как. шли совещания в Думе и как составлялись приговоры. Но известно, что там бывали прения и даже возражения самому государю — «встречи»… Иногда, в тревожные времена, при борьбе придворных партий, прения разгорались, по словам летописи, в «брань великую и крик и шум велик и слова многие бранные». Но это были редкие, исключительные случаи. Обычное течение дел в Думе отличалось строгой чинностью, твердостью форм и отношений… Ее строй, авторитет и обычный порядок делопроизводства как будто рассчитаны были на непоколебимое взаимное доверие ее председателя и советников, свидетельствовали о том, что между государем и его боярством не может быть разногласий в интересах… Бывали столкновения, но они шли вне Думы и очень слабо отражались на ее устройстве и деятельности. Бывали споры, но не о власти, а о деле… Здесь, по-видимому, каждый знал свое место по чину и породе и каждому знали цену по дородству разума, по голове. С виду казалось, что в этой отвердевшей обстановке не было места политическим страстям и увлечениям, ни в какую голову не могла запасть мысль о борьбе за власть и значение. Лица и партии со своими себялюбивыми или своекорыстными помыслами должны были исчезать под давлением государственного интереса и политического приличия или обычая. Таким же характером отличалась и деятельность московских приказов».
   Если бы это писал не Ключевский, можно было бы подумать, что мы читаем отрывок некоей политической утопии, рисующей парламентарный рай земной. Но это — Ключевский. Томом позже — (т. 3. стр. 140) — тот же автор скажет нам, что «новая династия успешно перенимала недостатки прежней династии, может быть потому, что больше перенимать было нечего»: ничего, следовательно, хорошего за старой Москвой Ключевский признавать не желает… Еще дальше, превознося петровскую гениальность, тот же историк будет рисовать перед нами — ярко и образно — такие картины полного и морального и административного развала «петровского гнезда», по сравнению с которыми Боярская Дума Москвы может показаться совершеннейшим уж вымыслом — этакой розовой и никогда не существовавшей утопией: слишком уж разителен контраст между непросвещенной Москвой и просвещенным Петербургом…
   Московская Боярская Дума была центром правительственного аппарата, который организовывал Россию в самые тяжелые, самые окаянные века ее существования. Этому центру в нашей историографии не повезло: азиатская этикетка, которую наклеила на него эпоха диктатуры дворянства, держится и по сие время. А это был период лучшего управления, какое когда-либо имела Россия, лучшего она с тех пор не имела никогда. Можно сказать, что с времен Алексея Михайловича и по сей день управительный аппарат великой страны спускался все ниже и ниже, пока не докатился до подвалов ОГПУ. Но зато, после чинности и порядочности Боярской Думы — мы получили европейское управление.
   Европейское управление, по одному из Дидеротов, — по Монтескье, — должно быть основано на «разделении властей» («Дух законов»), причем это разделение понимается не как специализация, — специализацию знала и Москва, — а как противопоставление. Говоря несколько грубо, один жулик должен контролировать другого жулика и наоборот, — с тем, чтобы аппетиты обоих были бы таким образом нейтрализованы.
   Для нейтрализации или, по крайней мере, нормализации аппетитов, в Москве существовало самодержавие настоящее, не самодержавие 18-го или даже 19-го века. И по одному этому необходимость в контроле одного жулика над другим отпадала технически, — просто не было надобности. И в Боярской Думе мы видим центр правительственного аппарата, не подходящий ни под одно западноевропейское определение. Здесь концентрируется и власть законодательная и власть исполнительная, и власть судебная, и власть военная, и власть контрольная. Пределы компетенции Думы так же неопределенны, как и пределы компетенции ее державного председателя: ее, как и Царя, касалось все. И все было объединено в одном центре.
   Я не изучал истории «борьбы с бюрократизмом» в Московской Руси, если эта борьба и велась, но, при том стиле работы Боярской Думы, которую нам так ярко нарисовал Ключевский, трудно представить себе те междуведомственные усобицы, которые разъедали имперский правительственный аппарат от Петра до нашего времени. В московском стиле есть и еще одна черточка, которая нам будет понятнее, если мы сравним ее со стилем работы западноевропейских парламентов — и не только современников Ивана III или Алексея Михайловича, но также и современников Николая Второго и Сталина.
   Вспомните по этому поводу о том, что я говорил о происхождении западноевропейского феодализма: его юриспруденция, его политика и его «идеологические надстройки» выросли из данной психологии данного человеческого материала. Психология эта характеризуется прежде всего отчужденностью каждого человека от каждого другого человека, и, следовательно, каждой человеческой группы от каждой другой человеческой группы. Германия — наиболее чистый образчик феодализма, была в московскую эпоху разобщена на, примерно, триста суверенных государств, кроме которых было еще около тысячи суверенных дворян-рыцарей. Это было, так сказать, внешне географическое деление. Внутри, — эти рыцари-дворяне делились на семь отдельных и резко очерченных классов, из которых каждый — даже в пределах своего собственного Бадена или Гессена, — ножом больших дорог или пером мелкого сутяжничества старался оттяпать от ближних своих все, что только технически было возможно оттяпать. Кроме рыцарей было еще духовенство — самых разнообразных чинов, наименований, орденов и религий — каждая норовила оттяпать в свой карман. Было купечество, точно так же поделенное на цехи, гильдии и города, например, Ганзейские города, которые так и не смогли толком договориться друг с другом. Были самые разнообразные крестьяне, из которых одни не имели ни клочка своей земли, а другие имели и замки и гербы. Это был очень пестрый сброд. И Константин Леонтьев по-своему прав в своем эстетическом любовании этим сбродом: если идеалом государственности признать балаган, то современная Москве Европа очень хорошо удовлетворяла этому идеалу.
   Короли и князья, корольки и князьки призывали «народное представительство» только в тех крайних случаях, когда им нужны были деньги. Народное представительство брало за глотку, во-первых, своих королей и князей, а, во-вторых, друг друга. Французские «штаты» и провинциальные и генеральные, немецкие ландтаги, австрийские ландраты и все прочие, представляют, собственно, ту же самую картину, какую, например, представляла собою французская палата депутатов 1940 года.
   Вспомним и эту картину. Немцы, — старинный и беспощадный враг, — стояли, с ружьем наперевес, за линией Мажино. Они уже ликвидировали Польшу, Данию, Норвегию, не говоря уже о Чехии и Австрии. От объявления войны до наступления на Францию прошел почти год: можно было бы подготовиться. Но прекрасная Франция была занята привычным делом: все делили министерские посты и все никак не могли поделить. Всякий тянул в свою сторону. История этого поучительного периода «еще не написана», — когда будет написана, то в ней тоже ничего нельзя будет понять: как это страна, над головой которой уже была занесена чудовищная дубина германского милитаризма, так и не сумела договориться хотя бы об обороне страны. Где же тот «высший интерес», который по Ключевскому «как будто царил» (не «как будто», а в самом деле царил. — И. С.) над всякими «партиями» и группировками в Москве. Или, иначе, — что было бы с Россией, если бы Боярская Дума 16-го и 17-го веков ходила бы по стопам французского парламента середины двадцатого? Было бы с нами то же самое, что случилось с Францией: дубина опустилась с молниеносной сокрушительностью, и от бывших президентов, кандидатов в президенты, министров и кандидатов в министры, жуликов и кандидатов в жулики — осталось одно мокрое и не очень пахучее место. С тою только разницей, что у Москвы, как у Франции, не было той России, которая и в 1914 и в 1944 годах, никак не парламентскими методами спасала свою злополучную парламентарную союзницу.
   Стиль жизни и деятельности французского парламента середины двадцатого века родился, конечно, не сегодня. Он был более или менее общ всей Европе за все времена ее парламентарного существования. Грандиозные финансовые скандалы за кулисами парламента, сменялись мордобоями на парламентских скамьях. Иногда дело доходило даже и до револьверов. Дуэли по поводу оскорблений вошли в быт. Клемансо имел чуть ли не 14 дуэлей, и его современники «боялись столько же его пера, как и его шпаги и пистолета». Там, где была монархия — в особенности в Скандинавских странах — поддерживалось хотя бы внешнее приличие (в Австро-Венгрии, впрочем, не было и его). Во Франции, где не было хотя бы ограниченно сдерживающей руки короля, было распродано все: и пресса, и парламент, и общественность, и армия. Но наши ученые и публицисты, политические деятели и вообще «сеятели», все они говорили нам, поколению последних предвоенных десятилетий, и отцам этого поколения тоже, что наше лучшее и светлое будущее лежит на парижских путях, а Москва — это азиатчина, грязь, варварство, деспотизм и прочее.
   Я снова повторяю свой вопрос: чем же была наша историография? Слепотой, безграмотностью или просто враньем? Или, может быть, какой-то странной и роковой смесью всех этих почтенных факторов нашего интеллигентского образования? Люди, профессионально сеявшие «разумное, доброе, вечное» может быть, когда-нибудь рискнут ответить на этот вопрос ответить нам, — поколению, ими обманутому...
 
САМОУПРАВЛЕНИЕ
 
   Мы, обманутое поколение, росли в том убеждении, что у нас на Руси, плохо все. Нам, обманутому поколению, учителя в гимназиях, профессора в университетах, публицисты в газетах и всякие другие сеятели во всяких других местах тыкали в нос по преимуществу Англию: к концу XIX века обезьянья мода несколько переменилась: уже не французской, а английской короне стала принадлежать русская интеллигентская душа. И русской интеллигентской душе тыкали в нос английский Habeas corpus act, [14] совершенно забывая упомянуть о том, что в варварской Руси «габеас корпус акт» был введен на сто двадцать лет раньше английского: по «Судебнику» 1550 года администрация не имела права арестовать человека, не предъявив его представителям местного самоуправления — старосте и целовальнику, иначе последние по требованию родственников могли освободить арестованного и взыскать с представителя администрации соответствующую пению «за бесчестье». Но гарантии личной и имущественной безопасности не ограничивались габеас корпус актом. Ключевский пишет о «старинном праве управляемых жаловаться высшему начальству на незаконные действия подчиненных управителей» — «по окончании кормления обыватели, потерпевшие от произвола управителей, могли обычным гражданским порядком жаловаться на действия кормленщика» и «обвиняемый правитель… являлся простым гражданским ответчиком, обязанным вознаградить своих бывших подвластных за причиненные им обиды… при этом кормленщик платил и судебные пени и протори… Истцы могли даже вызвать своего бывшего управителя на поединок… Это было приличие охраняемое скандалом…судебная драка бывшего губернатора или его заместителя с наемным бойцом, выставленным людьми, которыми он недавно правил от имени верховной власти».
   Не были ли скандалом дуэли Клемансо? Дела Стависского и Шклярика? Панамская история и каучуковые плантации Южной Америки? Дальше В. Ключевский пишет:
   «Съезд с должности кормленщика, не умевшего ладить с управляемыми, был сигналом к вчинению запутанных исков о переборах и других обидах. Московские судьи не мирволили своей правительственной братии…»
   Бюрократической солидарности в Москве, видимо, не существовало. И сидевшим «на кормлении» воеводам лучше уж было «уметь ладить» с населением: иначе суды, пени, штрафы, а не то и дуэль: способ сейчас несколько устарелый, но в те времена общепринятый…
   Судебник 1550 года не был особым нововведением: он только оформил то писаное и неписаное право, которым и до него жила Московская Русь. Это было право самого широкого местного самоуправления.
   Я не изучал этого права. В учебниках и исторических трудах о нем говорилось только мельком, как-то в промежутках между казнями и смутами, сентенциями и враньем — так, как будто авторы, сеявшие разумное и прочее, торопились отделаться от неудобных исторических свидетельств и по возможности без пересадки перескочить в свои западноевропейские теплушки. И даже Л. Тихомиров — уделяет московскому самоуправлению всего две страницы. Я приведу выдержки и из Тихомирова и из Ключевского.
   Л. Тихомиров так суммирует административное устройство земской Руси (том 2, стр. 75):
   «Воевода, как представитель царя, должен был смотреть решительно за всем: чтобы государство было цело, чтобы везде были сторожа, беречь накрепко. чтобы в городе и уезде не было разбоя, воровства и т. д… Воевода ведал вообще всеми отраслями ведения самого государя, но власть его не безусловна и он ее практиковал совместно с представителями общественного самоуправления. Вторым лицом после воеводы является губной староста, ведавший дела уголовные. Его выбирали дворяне и боярские дети. [15]
   Затем следует земский староста — власть, выбранная городским и уездным населением. При нем состояли, выборные от уездных крестьян, советники. Они составляли земскую избу. Дело земского старосты и советных его людей состояло в раскладке податей, в выборе окладчиков и целовальников. В дело распределения оклада воевода не мог вмешиваться точно так же, как и в выборы, не мог сменять выборных лиц и вообще не имел права «вступаться» в мирские дела. Кроме выборов, земская изба заведовала городским хозяйством, разверсткой земли и могла вообще обсуждать все нужды посадских и уездных людей, доводя, о чем считала нужным, воеводе же или в Москву… У крестьян уездных, кроме общей с городом земской избы, были и свои власти. Крестьяне выбирали своих общинных старост, «посыльщиков» (для сношения с воеводой и его приказными людьми), выбирали земского пристава «для государева дела и денежных сборов». Приходы выбирали также священников и церковных дьячков, которые имели значение сельских писарей. По грамотам Грозного, монастырские крестьяне избирали у себя приказчиков, старост, целовальников, сотских, пятидесятских, десятников… Монастыри определяли свои отношения к крестьянам «уставными грамотами»… Всякие правители, назначаемые в города и волости, не могли судить дел без общественных представителей…
   Наконец, по всем вообще делам народ имел самое широкое право обращения к Государю».
   Соловьев пишет:
   «Правительство не оставалось глухо к челобитьям. Просил какой-нибудь мир выборного чиновника, вместо коронного — правительство охотно соглашалось. Бьют челом, чтобы городового приказчика (по-нашему — коменданта) отставить и выбрать нового миром — государь велит выбирать».
   На ту же тему Ключевский пишет:
   «Оба источника правительственных полномочий — общественный выбор и правительственный призыв по должности — тогда не противополагались друг другу как враждебные начала (запомните это выражение — я к нему еще вернусь. — И. С.), а служили вспомогательными средствами друг для друга. Когда правительство не знало, кого назначить на известное дело — оно требовало выбора и, наоборот, когда у общества не было кого выбирать, оно просило о назначении».
   Теперь снова перейдем к Ключевскому — с его фактами и, увы, и с его выводами. Выводы у Ключевского всегда начинаются раньше фактов:
   «С половины XV века Московское государство… усвояет задачи общенародного блага… Пробиваются непривычные для тогдашних умов идеи о различии общих и местных интересов, о необходимости надзора за местными властями и о способах регулирования их быта… Первый момент обозначился тем, что центральное правительство стало точнее определять законодательным путем установившиеся в силу обычая или практики права и ответственность областных управлений…Центральная власть начинала заботиться об ограждении интересов местных обывателей от своих собственных агентов, то есть начала (? — И. С.) сознавать свое назначение охранять благо общества… Кормленщик, наместник или волостель, получал при назначении на кормление наказный или доходный список, своего рода таксу, подробно определявшую его доходы, кормы и пошлины»…
   «Ко второму моменту в преобразовании местного самоуправления можно отнести меры, в которых сказалась попытка придать кормленщикам характер местных правителей в государственном смысле этого слова… Эти меры не только стесняли произвол, но и самый объем власти кормленщика. Средством для этого ограничения служил двойной надзор за их действиями, шедший сверху и снизу. Надзор сверху выражался в докладе. Так называлось в древнерусских документах перенесение судебного или административного дела из низшей инстанции в высшую… из приказов „в верх“, в боярскую думу или к государю… С другой стороны, судебные действия наместников или волостителей подчинены были надзору местных обществ… Но едва заметно мелькает в тогдашних (удельного периода. — И. С.) грамотах другой ряд властей, в которых выражалась самодеятельность общества. Города и пригороды издавна выбирали своих сотских, сельские волости — своих старост. С объединением Московской Руси этих земских выборных стали привлекать и к делам государственного хозяйства. Но до второй половины XV века сохранившиеся памятники законодательства не указывают такого значения мирских выборных. Зато с этого времени земские учреждения становятся все более деятельными участниками местного самоуправления и волостителей. Первый Судебник и уставные грамоты этого времени предписывают, чтобы на суде у областных кормленщиков присутствовали сотские, старосты и „добрые“ или „лучшие“ люди. Судебник прибавляет еще дворского выборного управителя, заведовавшего в некоторых городах тюрьмами и другими казенными зданиями, а также и утверждавшего некоторые гражданские сделки, например, переход недвижимых имуществ из одних рук в другие…, Призывая этих земских „судных мужей“ на суд областных кормленщиков, закон восстановлял или обобщал древний народный обычай, (подчеркнуто мною — И. С.) Если дело, рассмотренное наместником или волостителем, шло на доклад в высшую инстанцию, и одна сторона оспаривала, „лжи-вида“, судный список, судебный протокол, то староста с другими судными мужами призывался засвидетельствовать, так ли шел суд, как он записан в судном списке, который при этом случае сличали с „противнем“ — копией протокола, выдававшейся судным мужам при первом производстве дела. Если судные мужи показывали, что суд шел так, как он изложен в судном списке и этот список сходился с копией „слово в слово“, то сторона, оспаривавшая протокол проигрывала дело. В противном случае ответственность за неправильное судопроизводство падала на судью. По второму Судебнику в суде должны были присутствовать особые выборные старосты с присяжными заседателями — „целовальниками“ (присягая, эти люди „целовали крест“ — отсюда и термин „целовальники“. — И. С.)… Компетенция присяжных судных людей расширилась: они стали принимать более деятельное участие в правосудии. Им вменялась в обязанность на суде кормленщиков „правды стеречи“ или „всякого дела беречи вправду, по крестному целованию, без всякия хитрости“… Таким образом они должны были наблюдать за правильностью судопроизводства, охраняя местный правовой обычай от произвола или неопытности кормленщиков, словом быть носителями мирской совести. Кроме того, Судебник 1550 года давал им право блюсти справедливые интересы тяжущихся сторон…»
   «Наконец, оба контроля, сверху и снизу… соединялись в порядке принесения жалоб обывателями, установленном Судебниками и уставными грамотами. Обыватели сами назначали срок, когда наместник или волоститель должен был стать или послать своего человека на суд перед великим князем, чтобы отвечать на обвинение в московском приказе или перед государем».
   Однако — «участие земских выборных в отправлении правосудия было только вспомогательным коррективом суда кормленщиков. Уже в первой половине XIV века обозначился и третий момент изучаемого процесса, состоявший в поручении местным мирам самостоятельного ведения дела, которое неудовлетворительно вели кормленщики — именно дела общественной безопасности. Этим и началась замена кормленщиков выборными земскими людьми».
   Так вырабатывалась система земского или губного самоуправления, носившего всесословный характер — о всесословности Ключевский упоминает только мельком, как о чем-то само собою разумеющемся (т. V стр. 385). В своем дальнейшем развитии — при Иване Грозном — земское самоуправление стало проводить областные земские съезды, опять-таки всесословные съезды, и, наконец. Грозный предпринял попытку, — в общем удавшуюся, — окончательно оформить и укрепить великую земскую Русь.
   «Земская реформа, — пишет Ключевский. — была четвертым и последним моментом в переустройстве местного управления. Она состояла в попытке совсем отменить кормления (то есть представителей коронной власти, — И. С.), заменив наместников и волостителей выборными общественными властями, поручив земским мирам не только уголовную полицию, но и все местное земское самоуправление вместе с гражданским судом».
 
СООБРАЖЕНИЕ НОМЕР ОДИН
 
   Если мы отбросим в сторону все выводы Ключевского и большую часть Тихомирова, не говоря уже о других, то — на основании по-видимому совершенно бесспорных фактических данных — мы должны придти к следующему. Та «азиатская деспотия», в виде которой нам рисовали Московскую Русь, имела свой габеас корпус акт, имела свой суд присяжных, имела свое земское самоуправление и имела дело со свободным мужиком. Не с крепостным, и тем более, не с рабом. И если мужик был прикреплен к земле, то совершенно тем же порядком и совершенно в той же форме, в какой служилый слой был прикреплен к войне.