Страница:
Я, далее, никак не собираюсь попасть в какой бы то ни было будущий русский парламент в качестве «народного избранника», с тем, чтобы иметь право отметить на своей визитной карточке «член Государственной Думы», или МР, или Depute, или прочее в этом роде. Лично для меня участие в голосующем по приказу лидеров партийном стаде русского парламента было бы оскорбительным: я не баран. Что же касается речей с парламентской трибуны, то я достаточно хорошо знаю, что они произносятся для галерки и что исход голосования никакого отношения к красноречию не имеет: он решается закулисными партийными комбинациями и приказами соответствующих партийных вождей. Всякий же партийный вождь всякого в мире парламента хочет прежде всего вылезть в министры.
Я также знаю, что никакой толковый врач, инженер, адвокат, промышленник, писатель и пр. — в парламент не пойдет, потому что 1) ему там делать нечего и 2) у него есть свое дело. Не станет же человек бросать своих пациентов, клиентов, свой завод, свое предприятие, свой рабочий кабинет чтобы идти валять дурака на парламентских скамьях или на парламентской трибуне. Я — тоже не пойду. Но если будет нужно, и если меня позовет ЦАРЬ, то я сделаю решительно то же, что делали члены Московских Соборов: прежде всего постараюсь увильнуть: вот, есть, де, у меня сосед Иван Иванович — так пусть уж он едет, он умный. Если по ходу событий выяснится. что увильнуть непригоже, то сделаю опять-таки то же самое, что делали члены Собора: доложу Его Величеству мое мнение по специальности и постараюсь в возможно скором времени вернуться в мое первобытное состояние — к моему письменному столу. Моя жизнь — здесь, за письменным столом, а не на скамьях парламента, где моего партийного лидера будут дергать за веревочку тресты, синдикаты и банки, партийный лидер будет дергать за веревочку меня и я, как Петрушка, буду вскакивать и изображать руками и ногами какую-то «волю народа».
По поводу этой петрушки позвольте еще раз привести конкретный пример, — мне профессионально знакомый совершенно точно.
Летом 1936 года мой брат зарабатывал деньги, выступая в качестве профессионального борца. Дело было в Болгарии, в Софии. На стадионе — ринг вольно-американской борьбы, на ринге выступают восемь борцов, на скамьях больше тридцати тысяч неистовствующей публики. Мой сын, глядя на все сие зрелище, говорит не без некоторой горечи: «а все-таки занятно — как восемь жуликов околпачивают тридцать тысяч дураков».
Дело в том, что борьбы не было и не могло быть никакой: все роли были заранее распределены. Так что болгарский борец, кажется, Кочев, должен был положить Бориса на шестнадцатой минуте, другой болгарский борец, Дан Колов, — польского борца на двадцатой и так далее. Так делается на всех профессиональных чемпионатах и иначе делать нельзя: и публике будет скучно, и никакой организм не выдержит профессиональной борьбы всерьез. Но жуликами эти борцы, собственно, не были: спрос рождает предложение. Вы хотите посмотреть на занятное зрелище — вот мы вам его и организуем. В парламентской борьбе дело уже идет об определенном жульничестве: люди делают вид, что решают что-то государственное, а за их спинами стоят капиталистические и прочие «организаторы чемпионата» и устанавливают: когда Бриан должен положить на обе лопатки Клемансо. Тридцать миллионов зрителей парламентского чемпионата принимают всю эту борьбу так же всерьез, как тридцать тысяч софийского стадиона: рукоплещут, неистовствуют, восторгаются и ликуют.
Так что, в парламент я не пойду. Хочу ли я «иметь влияние»? Хочу. Но я его буду иметь моими книгами, мужик своим урожаем, инженер своим заводом и прочее. И все мы, вместе взятые, в нужную минуту будем влиять нашими кулачищами. А кулачища у нас всех — они тоже имеются.
То, что я здесь пишу, ни в какой степени не отрицает народного представительства: народная монархия без народного представительства технически невозможна. Но это народное представительство должно быть «собором», а не «парламентом», т.е. рабочей организацией, а не балаганом, Заниматься делом, а не водить по улицам слонов, как это делают американские демократы, или ослов, как это делают американские республиканцы. Не потешать публику всякими tour de tate, на парламентской трибуне и не обманывать ее предвыборными программами. Парламент есть скопище более или менее честолюбивых неудачников — какими у нас были неудачник в науке Милюков, неудачник в промышленности Гучков, неудачник в сельском хозяйстве Родичев и прочие. Трудно себе представить на трибуне Государственной Думы Л. Толстого, Д, Менделеева, И. Павлова, Ф. Достоевского и И. Мечникова и других. Единственным «умом первого сорта» был в Думе профессор Петражицкий, да и тот плюнул и ушел. Парламента нам не нужно, нам нужен собор, — то есть народное представительство, составленное из людей и «государевой» и «земской» «службы», то есть то, что так неудачно пыталась повторить Европа под маркой корпоративного народного представительства. Тогда некто Иванов, представительствующий сибирскую маслодельную кооперацию, будет совершенно точно знать, что требуется этой кооперации. А генерал Петров внесет в требования сибирской кооперации те поправки, которые военное ведомство сочтет нужным внести в эти требования. Тогда кооператор будет, в частности, знать, что есть защита Сибири, а следовательно, и сибирской кооперации, а генерал будет знать, что есть кооперация, а, следовательно, и снабжение армии. Раньше ни тот, ни другой не знали ни того, ни другого. Это, в частности, обеспечит постоянство «народной воли», ибо сейчас в этой «воле» ничего не разобрать: вчера м-р Эттли висел на десятке волосков «народной воли», сегодня на таком же десятке висит м-р Черчилль. А что будет завтра — никто этого не знает. Народная воля превращается в калейдоскоп.
Революцию Смутного времени развели правящие классы — точно так же, как и революцию 1917 года. Психология правящего класса никогда в точности не повторяет основной психологии народа. Каждая группа этого класса вырабатывает свое несколько особое, партикулярное, мировоззрение, несколько выходящее за пределы общенародной психологии. Так, духовенство будет напирать на благодать и на камилавку, воен н ые на честь мундира и на генеральский чин, дворянство — на родос л овную, купец — на капитал. Основная, и на долгих отрезках времени, решающая масса будет стоять на точке зрения тяглых мужиков.
Это же повторилось и в эмиграции. Основная масса ее, разбитая в гражданской войне и не видевшая никакой в озможности эту войну возобновить, стала просто работать — и очень хорошо работать. Остатки бюрократии и в о енного мира стали играть в начальство. Но так как начальствовать было практически не над кем, то вот, например, в Праге существовало 148 русских организаций со ста сорока восьмью председателями. двумястами девяноста шестью товарищами председателя и так далее: все-таки, какой-то чин. Для людей к чину привычных и ничего за душой, кроме чина не имеющих, это было каким-то внутренним выходом. Отсюда же возникли союзы бывших губернаторов и даже союзы бывших вице-губернаторов. Не принимайте, пожалуйста, всего этого балагана за русскую эмиграцию: под властью и попечительством этих председателей состояло не больше одного процента русской эмиграции, остальные девяносто девять прозябали, бедняги, безо всякого начальства вообще.
Я начальствовать вообще не хочу. И не по робости характера моего, а потому, что просто не хочу: не интересно. Но есть люди, которым это интересно. Этим людям можно было бы сказать, что если вы хотите властвовать и командовать и не желаете рисковать диктатурой, то есть, лезть наверх с девяносто девятью шансами быть зарезанным по дороге и с одним шансом попасть в Сталины, то лучший путь даст вам опять-таки монархия. Министр Его Величества есть министр Его Величества. Он имеет власть. И даже будучи уволен в отставку, он получит «милостивый рескрипт», пост члена Государственного Совета, пенсию, иногда и титул. Парламентский министр и не какой-нибудь, а даже и калибра Клемансо — спаситель отечества, sauveur de la Patrie, — будет сбит с ног путем самой банальной партийной подножки и выкинут буквально на улицу. И если он за время своей министерской деятельности не сколотил себе капитала (сколачивают все), то ему практически остается только одно: зарабатывать себе на жизнь построчным гонораром, ибо никакой другой профессии у него нет. Со сталинскими министрами дело обстоит еще хуже — отставка означает подвал…
Я никак не мог и до сих пор не могу понять, какой это черт тянет людей на верхи сталинской бюрократической лестницы. Власть — дутая, деньги — пустяковые, работа к аторжная и ведь все равно: гениальнейший рано или поздно зарежет. Как-то на эту тему я беседовал с наркомом легкой индустрии товарищем фушманом — это было в 1933 году. Попытался — очень осторожно, конечно, — влезть в его шкуру: никак не влез. Игра в наркомы только тогда имела бы хоть какой-нибудь смысл, если бы товарищ Фушман надеялся зарезать Сталина, прежде чем Сталин зарежет его — надежда совершенно утопическая. Что же заставляло человека жить в атмосфере неслыханно вонючей склоки, дрожать за каждый свой циркуляр, откапывать чужие уклоны и в ночных кошмарах видеть свои собственные? Какой смысл? Никакого смысла. А вот — лез человек и долез до подвала.
Тяглый мужик действовал совершенно разумно, действовал будучи в здравом уме, как дай Бог всякому. И я буду действовать так же — независимо от Византий и от татар, от Гегеля и от Маркса — буду действовать по собственной воле. И если между мною, тяглым мужиком Иваном Лукьяновичем и Императором Всероссийским вздумает снова протиснуться какое-то «средостение», в виде ли партийного лидера, или трестовского директора, или титулованного боярства, или чинов ной бюрократии, и сказать мне: — Вот это, вы, Иван Лукьянович,
здорово сделали, но так как вы собираетесь уехать на Урал и писать ваши книги, то позвольте нам установить над царем наш контроль, — то в таком случае я сделаю все от меня зависящее, чтобы претендентам в контролеры свернуть шею на месте. Мне, тяглому мужику, никакой контроль над царем не нужен. И не контролем над царской волею строилась Россия. И того у нас искони не важивалось. А если какие-то дяди попытаются втиснуться новым клином между царем и народом, то надлежит оных дядей вешать, ибо если они и будут контролировать, то в свой карман: партийный, банковский, боярский или бюрократический. И за мой и за царский счет, то есть за счет России.
Я же, устроившись где нибудь на Урале, буду, конечно, принимать и кое-какое участие в местном самоуправлении, строить дороги, организовывать кооперативы или физкультуру. И, — предполагая царя не безумным человеком, — никак не могу себе представить: с какой бы стати царь стал мне мешать? Разве Николай Второй мешал или помешал организовать крупнейшую в мире крестьянскую кооперацию? Или строить дороги? Или заводить физкультуру? Разве царь мешал работать Толстому и Достоевскому, Менделееву и Павлову, Сикорскому или Врубелю? Он мешал не тем, кто хотел работать, а тем, кто собирался закидывать свои неводы в кровавую воду революции. Не смог помешать? — Наша вина. Если он пытался не дать использовать эту кооперацию для революционных целей-то в этом направлении я должен был помогать ему всячески, и буду помогать будущим царям. И ежели обнаружу какого-нибудь революционера, безо всякого зазрения совести пойду с доносом в полицейский участок, ибо я имею право защищать свою жизнь и свободу, защищать жизнь и свободу моего сына и внука, и всей моей страны. В 1914 году я, может быть, еще и постеснялся бы, но теперь я не постесняюсь. Ибо это значило бы совершить предательство по отношению к будущим детям моего народа, которых товарищи социалисты снова пошлют на верную смерть на какой-нибудь будущий Водораздел (см. «Россию в концлагере»). А если я буду считать, и самым искренним образом считать, что русский царь делает ошибки, так уж я промолчу, ибо если начнут делать ошибки Керенские и Сталины — будет намного хуже.
Я считаю, что вот эта психология и есть обычная нормальная средняя русская психология — до цыганской мне никакого дела нет. Мы можем сказать, что в настоящее время эта психология смутна и затуманена, и не только катастрофами революции, но и, отчасти, всем петербургским периодом нашей истории. Но даже и в эти периоды, там, где именно эта психология успевала кое-как оформиться, она проявляла изумительную жизненную силу. Восстановление же России после Смутного Времени дает истинно поразительный пример, в особенности, если принять во внимание «темпы» того времени.
Смута и интервенция оставили страну совершенно разоренной. Писцовые книги тех времен пестрят записями пустошей, «что были раньше деревни». Москва лежала в развалинах. Недвижимости страны были сожжены, а движимые ценности — частные, общественные, церковные и государственные были разграблены. Шайки поляков еще бродили по стране, и их грабительские экспедиции прорывались даже на Урал, в поисках за строгановскими сокровищами, которые тоже были разграблены. Еще в 1613 году — в год избрания Михаила, в конце января польские банды, под предводительством какого-то пана Яцкого, побывали в Сольвычегодске и ограбили его Благовещенский собор. Список строгановских драгоценностей, положенных в этом соборе занимает в перечне П. Савваитова 90 (девяносто!) страниц.
В других местах Московской Руси было, конечно, никак не лучше. На западе — даже после избрания Михаила, — еще хозяйничали поляки и шведы, с юга прорывались татарские орды, отряды воров и панов все еще рыскали по стране. Сельское хозяйство и торговый оборот, денежное обращение и правительственный аппарат находились в состоянии полного развала. Правительство, пришедшее на смену революции, не располагало ни административными кадрами, ни правительственным опытом. Революция кончилась. Но, казалось, начинается гниение. И вот:
Не прошло трех-четырех десятков лет (еще раз: примите во внимание темпы этой бездорожной эпохи), и московское крестьянство подымается до того материального уровня, какого оно не имело никогда, — или во всяком случае никогда в послепетровскую эпоху. Присоединяется Малороссия и хочет присоединиться Грузия. Обескровленная Польша делает свой окончательный шаг в пропасть. Держится еще Швеция — для того, чтобы через полвека шагнуть туда же. Татарские орды забывают те «сакмы», по которым они веками прорывались на Русь, и из сравнительно мелких пограничных набегов — живьем возвращаются только немногие: наследники Батыя тоже скользят в пропасть, еще более глубокую, чем польская и шведская. Растет и крепнет военная сила Москвы. При Алексее Михайловиче не только строились оружейные и пушечные заводы, но стало фабриковаться даже нарезное огнестрельное оружие, находившее свой сбыт в Европе, конечно, среди очень богатых людей. Это было очень дорогое оружие. В Москве появился первый театр, первая аптека, первая газета, на Дону был построен первый русский корабль — «Орел», у которого петровский ботик впоследствии безо всякого зазрения совести украл звание «Дедушки русского флота». «Соборное Уложение» было издано в невиданном и для Западной Европы тираже — 2.000 экземпляров. Была издана «Степная Книга» — систематическая история московского государства, «Царственная книга» — одиннадцатитомная иллюстрированная история мира, «Азбуковник» — своего рода энциклопедический словарь, «Правительница» старца Эразма-Ермолая, «Домострой» Сильвестра. Издавались буквари и учебники для правительственных и для частных школ… Росли и заграничные торговые связи: за время с 1669 по 1686 год вывоз льна увеличился вдвое (с 67 до 137 тысяч пудов), вывоз конопли больше чем втрое (с 187 до 655 тысяч пудов). В 1671 г. через Архангельск было ввезено 2.477 тонн сельдей, 683 тысячи иголок, 28.000 стоп бумаги…
Для сравнения этого товарооборота с западноевропейским, я приведу оценку проф. Зомбарта о приблизительно одновременном товарообороте всей Европы с Италией, и через Италию — с Ближним Востоком: ежегодное количество товара могло бы уместиться в одном нынешнем товарном поезде. Нынешний товарный поезд поднимает около 40.000 пудов — тонн шестьсот.
Москва первых Романовых росла поистине поразительными темпами. Марксистский историк М. Покровский в сячески пороча правление этих Романовых, как-то вскользь упоминает: во второй половине XVII века прирост населения и его благосостояние оказались так неожиданно велики, что даже водки не хватало: пришлось импортировать из Лифляндии.
Забегая несколько вперед, скажу, что никакой «бездной» (по Пушкину) в Москве и не пахло. И что после Петра, который нас от этой «бездны» якобы спас, проблемы о нехватке водки не возникало вовсе: была проблема нехватки людей…
Москва Алексея Михайловича стояла так же крепко, как «Россия Николая Александровича, и — для того, чтобы от Алексея скатиться к катастрофе Петра, и от Николая — к катастрофе Ленина. К а к это случилось, — мы можем установить довольно точно. Но отчего не случилось ничего лучшего, — мы объяснить не можем: тут начинается иррациональное в истории: ряд катастрофических случайностей, громоздясь одна над другою, дают прорыв темным силам страны. А темные силы — они существуют всегда и везде… В каждую эпоху, в каждой нации и в каждом человеке. Это о них Тютчев сказал:
Сейчас я перейду к последнему штриху существования допетровской Руси — к положению ее крестьянства, то есть к положению основной массы народа. И прежде всего напомню о главных путевых столбах московского самодержавия.
Ростово— суздальские мизинные люди, «смерды» и «каменосечцы» призвали Андрея Боголюбского и поддержали и его и его преемников. Низы Новгорода, Твери, Рязани и прочих «тянули на Москву», то есть поддерживали тех же преемников Боголюбского, Все шло очень гладко до Ивана Грозного, когда его малолетство и его беспризорность совпали по времени с боярскими аппетитами на польский манер, и когда Ивану пришлось бороться за власть. После его отъезда (или побега) в Александровскую слободу, к нему явилась депутация посадских людей Москвы и молила, чтобы он «государства не оставлял и их (то есть посадских) на расхищение волкам не давал, наипаче от рук сильных избавлял, а кто будет государевым лиходеем и изменником, -они за тех не стоят, а сами их истребят».
Таковы были «полномочия», которые получил Грозный от посадских людей Москвы, или — в переводе на современный язык — от столичного пролетариата. «Сильных людей» Грозный пощипал основательно: это по убожеству марксистских шпаргалок называется «классово-дворянским государством».
Когда в Смутное время, Шуйский дал боярству какую-то конституционную «запись» — посадская, мужицкая, «пролетарская» Москва снова подняла свой голос против «записи» — «того искони в Московском Царстве не важивалось».
Смутное время ликвидировали те же мужики. Платонов пишет: «В Минине нашла своего вожака тяглая масса — московского государства последние люди». И, в другом месте: «восстановление самодержавия, потрясенного смутой, и было всецело делом земской России».
О Разине и Пугачеве говорит сам Сталин: «Говоря о Разине и Пугачеве, не надо забывать, что они были царистами» («Вопросы Ленинизма», изд… 10-е, стр. 527).
О неудаче бунта декабристов Покровский говорит: «самодержавие было спасено русским мужиком в гвардейском мундире».
Картина, вопреки историкам марксистским и демократическим, либеральным и уклонистским, совершенно ясна: самодержавие и строил и поддерживал мужик. Обратимся теперь к другой стороне вопроса: как самодержавие строило и поддерживало мужика, в частности, — Московской Руси.
В Московской Руси, как раньше в Киевской, потом в Императорской, как и вообще повсюду в мире, действуют известные экономические силы, по отношению к которым «ограничена» даже самая неограниченная власть в мире. И если, например, Николай Второй приказывал графу Витте разработать проект введения восьмичасового рабочего дня на фабриках, то было довольно очевидно, что провести этот проект никак нельзя: данный уровень мировой техники был сильнее самых лучших желаний самодержца. Такого дня не было тогда (середина девяностых годов) нигде. Если бы он насильственно был введен в России, наша промышленность была бы задавлена иностранной.
Аналогичные общественно-технические отношения вызывали на Руси с одной стороны — холопство и, с другой, крестьянское закрепощение — эти силы действовали во всем мире. Холопство выросло из массы всяких выбитых из колеи людей, отдавших свою волю в руки того, кто мог прокормить и защитить их. Закрепощение крестьянства было военной необходимостью, которая закрепостила также и дворянство. [13] Впоследствии, после Петра, права холопства и крестьянства были уравнены — по уровню холопства. Самодержавие исчезло, и «экономические отношения» взяли верх.
Но это уже было после самодержавия. Пока, — до Петра I включительно, самодержавие существовало, — крестьянин имел в нем нерушимую защиту даже и от «экономических отношении». Беляев в своей истории русского крестьянства говорит:
«Грозные государи московские Иоанн III и Иоанн IV были самыми усердными насадителями исконных крестьянских прав. В особенности, царь Иван Васильевич постоянно стремился к тому, чтобы крестьяне в общественных отношениях были независимы и имели одинаковые правка с прочими классами русского общества».
Не следует преувеличивать ни «независимости», ни «равноправия» крестьянской массы Московской Руси. Крестьянская политика московских царей находилась под одновременным давлением двух, от царской воли независимых, тенденций: непрерывной военной угрозы извне и экономических отношений внутри, неразрывно связанных с этой угрозой. Если дворянин отбывал свою военную службу с 15 лет до инвалидности или смерти, то крестьяне его поместья были с рождения до смерти также закрепощены экономически, как дворянин был закрепощен административно. Если дворянство, как военное сословие, естественно стояло во главе администрации и государства, все цели которого были подчинены военной самозащите, то на гигантской территории Московской Руси естественно возникали такие отношения подчинения и самоподчинения, которые центральная власть не всегда могла регулировать по своему желанию. К этому присоединялось чрезвычайное разнообразие экономических, национальных, географических и прочих условий, которые делали Московскую Русь очень пестрым государством: на севере сидело крепкое и всегда свободное промысловое крестьянство, на юге разбойничали гулящие люди, прорвавшиеся на Дон, на западе были старые торговые центры Новгорода Великого и его пригородов, на востоке — полудикие или вовсе дикие племена мордвы, черемисов и прочих. Монастырское хозяйство своими привилегированными «белыми» землями вклинивалось в массивы «черных земель» и самым своим существованием сужало тот фонд, от которого жило военно-служилое дворянское сословие. Крупное землевладение, хотя бы и поместного характера, экономически прижимало маломощных соседей, и те дворяне, которые ухитрялись оставаться «в нетях», то есть от военной службы как-то уклониться, всяческими способами прибирали к рукам земли крестьян, так сказать, фронтового дворянства. Последние нищали — и тогда фронт слабел.
Все эти бесчисленные узлы московское правительство распутывало осторожно и мудро. Иван Грозный попытался распутать его неосторожно и не мудро, и его революционные методы привели к Смутному Времени. Смутой было окончательно разгромлено боярство, но вымерла чуть ли не половина крестьянства: революция всегда обходится слишком дорого… Но Грозный, как и Смутное время, были исключениями. После них, при первых Романовых, страна очень быстро возвращается к старине, модернизируя ее технику, но оставляя в полной неприкосновенности тот принцип, который так блестяще, но совсем уже мельком сформулировал Ключевский: это был принцип
Я также знаю, что никакой толковый врач, инженер, адвокат, промышленник, писатель и пр. — в парламент не пойдет, потому что 1) ему там делать нечего и 2) у него есть свое дело. Не станет же человек бросать своих пациентов, клиентов, свой завод, свое предприятие, свой рабочий кабинет чтобы идти валять дурака на парламентских скамьях или на парламентской трибуне. Я — тоже не пойду. Но если будет нужно, и если меня позовет ЦАРЬ, то я сделаю решительно то же, что делали члены Московских Соборов: прежде всего постараюсь увильнуть: вот, есть, де, у меня сосед Иван Иванович — так пусть уж он едет, он умный. Если по ходу событий выяснится. что увильнуть непригоже, то сделаю опять-таки то же самое, что делали члены Собора: доложу Его Величеству мое мнение по специальности и постараюсь в возможно скором времени вернуться в мое первобытное состояние — к моему письменному столу. Моя жизнь — здесь, за письменным столом, а не на скамьях парламента, где моего партийного лидера будут дергать за веревочку тресты, синдикаты и банки, партийный лидер будет дергать за веревочку меня и я, как Петрушка, буду вскакивать и изображать руками и ногами какую-то «волю народа».
По поводу этой петрушки позвольте еще раз привести конкретный пример, — мне профессионально знакомый совершенно точно.
Летом 1936 года мой брат зарабатывал деньги, выступая в качестве профессионального борца. Дело было в Болгарии, в Софии. На стадионе — ринг вольно-американской борьбы, на ринге выступают восемь борцов, на скамьях больше тридцати тысяч неистовствующей публики. Мой сын, глядя на все сие зрелище, говорит не без некоторой горечи: «а все-таки занятно — как восемь жуликов околпачивают тридцать тысяч дураков».
Дело в том, что борьбы не было и не могло быть никакой: все роли были заранее распределены. Так что болгарский борец, кажется, Кочев, должен был положить Бориса на шестнадцатой минуте, другой болгарский борец, Дан Колов, — польского борца на двадцатой и так далее. Так делается на всех профессиональных чемпионатах и иначе делать нельзя: и публике будет скучно, и никакой организм не выдержит профессиональной борьбы всерьез. Но жуликами эти борцы, собственно, не были: спрос рождает предложение. Вы хотите посмотреть на занятное зрелище — вот мы вам его и организуем. В парламентской борьбе дело уже идет об определенном жульничестве: люди делают вид, что решают что-то государственное, а за их спинами стоят капиталистические и прочие «организаторы чемпионата» и устанавливают: когда Бриан должен положить на обе лопатки Клемансо. Тридцать миллионов зрителей парламентского чемпионата принимают всю эту борьбу так же всерьез, как тридцать тысяч софийского стадиона: рукоплещут, неистовствуют, восторгаются и ликуют.
Так что, в парламент я не пойду. Хочу ли я «иметь влияние»? Хочу. Но я его буду иметь моими книгами, мужик своим урожаем, инженер своим заводом и прочее. И все мы, вместе взятые, в нужную минуту будем влиять нашими кулачищами. А кулачища у нас всех — они тоже имеются.
То, что я здесь пишу, ни в какой степени не отрицает народного представительства: народная монархия без народного представительства технически невозможна. Но это народное представительство должно быть «собором», а не «парламентом», т.е. рабочей организацией, а не балаганом, Заниматься делом, а не водить по улицам слонов, как это делают американские демократы, или ослов, как это делают американские республиканцы. Не потешать публику всякими tour de tate, на парламентской трибуне и не обманывать ее предвыборными программами. Парламент есть скопище более или менее честолюбивых неудачников — какими у нас были неудачник в науке Милюков, неудачник в промышленности Гучков, неудачник в сельском хозяйстве Родичев и прочие. Трудно себе представить на трибуне Государственной Думы Л. Толстого, Д, Менделеева, И. Павлова, Ф. Достоевского и И. Мечникова и других. Единственным «умом первого сорта» был в Думе профессор Петражицкий, да и тот плюнул и ушел. Парламента нам не нужно, нам нужен собор, — то есть народное представительство, составленное из людей и «государевой» и «земской» «службы», то есть то, что так неудачно пыталась повторить Европа под маркой корпоративного народного представительства. Тогда некто Иванов, представительствующий сибирскую маслодельную кооперацию, будет совершенно точно знать, что требуется этой кооперации. А генерал Петров внесет в требования сибирской кооперации те поправки, которые военное ведомство сочтет нужным внести в эти требования. Тогда кооператор будет, в частности, знать, что есть защита Сибири, а следовательно, и сибирской кооперации, а генерал будет знать, что есть кооперация, а, следовательно, и снабжение армии. Раньше ни тот, ни другой не знали ни того, ни другого. Это, в частности, обеспечит постоянство «народной воли», ибо сейчас в этой «воле» ничего не разобрать: вчера м-р Эттли висел на десятке волосков «народной воли», сегодня на таком же десятке висит м-р Черчилль. А что будет завтра — никто этого не знает. Народная воля превращается в калейдоскоп.
***
Революцию Смутного времени развели правящие классы — точно так же, как и революцию 1917 года. Психология правящего класса никогда в точности не повторяет основной психологии народа. Каждая группа этого класса вырабатывает свое несколько особое, партикулярное, мировоззрение, несколько выходящее за пределы общенародной психологии. Так, духовенство будет напирать на благодать и на камилавку, воен н ые на честь мундира и на генеральский чин, дворянство — на родос л овную, купец — на капитал. Основная, и на долгих отрезках времени, решающая масса будет стоять на точке зрения тяглых мужиков.
Это же повторилось и в эмиграции. Основная масса ее, разбитая в гражданской войне и не видевшая никакой в озможности эту войну возобновить, стала просто работать — и очень хорошо работать. Остатки бюрократии и в о енного мира стали играть в начальство. Но так как начальствовать было практически не над кем, то вот, например, в Праге существовало 148 русских организаций со ста сорока восьмью председателями. двумястами девяноста шестью товарищами председателя и так далее: все-таки, какой-то чин. Для людей к чину привычных и ничего за душой, кроме чина не имеющих, это было каким-то внутренним выходом. Отсюда же возникли союзы бывших губернаторов и даже союзы бывших вице-губернаторов. Не принимайте, пожалуйста, всего этого балагана за русскую эмиграцию: под властью и попечительством этих председателей состояло не больше одного процента русской эмиграции, остальные девяносто девять прозябали, бедняги, безо всякого начальства вообще.
Я начальствовать вообще не хочу. И не по робости характера моего, а потому, что просто не хочу: не интересно. Но есть люди, которым это интересно. Этим людям можно было бы сказать, что если вы хотите властвовать и командовать и не желаете рисковать диктатурой, то есть, лезть наверх с девяносто девятью шансами быть зарезанным по дороге и с одним шансом попасть в Сталины, то лучший путь даст вам опять-таки монархия. Министр Его Величества есть министр Его Величества. Он имеет власть. И даже будучи уволен в отставку, он получит «милостивый рескрипт», пост члена Государственного Совета, пенсию, иногда и титул. Парламентский министр и не какой-нибудь, а даже и калибра Клемансо — спаситель отечества, sauveur de la Patrie, — будет сбит с ног путем самой банальной партийной подножки и выкинут буквально на улицу. И если он за время своей министерской деятельности не сколотил себе капитала (сколачивают все), то ему практически остается только одно: зарабатывать себе на жизнь построчным гонораром, ибо никакой другой профессии у него нет. Со сталинскими министрами дело обстоит еще хуже — отставка означает подвал…
Я никак не мог и до сих пор не могу понять, какой это черт тянет людей на верхи сталинской бюрократической лестницы. Власть — дутая, деньги — пустяковые, работа к аторжная и ведь все равно: гениальнейший рано или поздно зарежет. Как-то на эту тему я беседовал с наркомом легкой индустрии товарищем фушманом — это было в 1933 году. Попытался — очень осторожно, конечно, — влезть в его шкуру: никак не влез. Игра в наркомы только тогда имела бы хоть какой-нибудь смысл, если бы товарищ Фушман надеялся зарезать Сталина, прежде чем Сталин зарежет его — надежда совершенно утопическая. Что же заставляло человека жить в атмосфере неслыханно вонючей склоки, дрожать за каждый свой циркуляр, откапывать чужие уклоны и в ночных кошмарах видеть свои собственные? Какой смысл? Никакого смысла. А вот — лез человек и долез до подвала.
Тяглый мужик действовал совершенно разумно, действовал будучи в здравом уме, как дай Бог всякому. И я буду действовать так же — независимо от Византий и от татар, от Гегеля и от Маркса — буду действовать по собственной воле. И если между мною, тяглым мужиком Иваном Лукьяновичем и Императором Всероссийским вздумает снова протиснуться какое-то «средостение», в виде ли партийного лидера, или трестовского директора, или титулованного боярства, или чинов ной бюрократии, и сказать мне: — Вот это, вы, Иван Лукьянович,
здорово сделали, но так как вы собираетесь уехать на Урал и писать ваши книги, то позвольте нам установить над царем наш контроль, — то в таком случае я сделаю все от меня зависящее, чтобы претендентам в контролеры свернуть шею на месте. Мне, тяглому мужику, никакой контроль над царем не нужен. И не контролем над царской волею строилась Россия. И того у нас искони не важивалось. А если какие-то дяди попытаются втиснуться новым клином между царем и народом, то надлежит оных дядей вешать, ибо если они и будут контролировать, то в свой карман: партийный, банковский, боярский или бюрократический. И за мой и за царский счет, то есть за счет России.
Я же, устроившись где нибудь на Урале, буду, конечно, принимать и кое-какое участие в местном самоуправлении, строить дороги, организовывать кооперативы или физкультуру. И, — предполагая царя не безумным человеком, — никак не могу себе представить: с какой бы стати царь стал мне мешать? Разве Николай Второй мешал или помешал организовать крупнейшую в мире крестьянскую кооперацию? Или строить дороги? Или заводить физкультуру? Разве царь мешал работать Толстому и Достоевскому, Менделееву и Павлову, Сикорскому или Врубелю? Он мешал не тем, кто хотел работать, а тем, кто собирался закидывать свои неводы в кровавую воду революции. Не смог помешать? — Наша вина. Если он пытался не дать использовать эту кооперацию для революционных целей-то в этом направлении я должен был помогать ему всячески, и буду помогать будущим царям. И ежели обнаружу какого-нибудь революционера, безо всякого зазрения совести пойду с доносом в полицейский участок, ибо я имею право защищать свою жизнь и свободу, защищать жизнь и свободу моего сына и внука, и всей моей страны. В 1914 году я, может быть, еще и постеснялся бы, но теперь я не постесняюсь. Ибо это значило бы совершить предательство по отношению к будущим детям моего народа, которых товарищи социалисты снова пошлют на верную смерть на какой-нибудь будущий Водораздел (см. «Россию в концлагере»). А если я буду считать, и самым искренним образом считать, что русский царь делает ошибки, так уж я промолчу, ибо если начнут делать ошибки Керенские и Сталины — будет намного хуже.
Я считаю, что вот эта психология и есть обычная нормальная средняя русская психология — до цыганской мне никакого дела нет. Мы можем сказать, что в настоящее время эта психология смутна и затуманена, и не только катастрофами революции, но и, отчасти, всем петербургским периодом нашей истории. Но даже и в эти периоды, там, где именно эта психология успевала кое-как оформиться, она проявляла изумительную жизненную силу. Восстановление же России после Смутного Времени дает истинно поразительный пример, в особенности, если принять во внимание «темпы» того времени.
ДУХ, КОТОРЫЙ ТВОРИТ
Смута и интервенция оставили страну совершенно разоренной. Писцовые книги тех времен пестрят записями пустошей, «что были раньше деревни». Москва лежала в развалинах. Недвижимости страны были сожжены, а движимые ценности — частные, общественные, церковные и государственные были разграблены. Шайки поляков еще бродили по стране, и их грабительские экспедиции прорывались даже на Урал, в поисках за строгановскими сокровищами, которые тоже были разграблены. Еще в 1613 году — в год избрания Михаила, в конце января польские банды, под предводительством какого-то пана Яцкого, побывали в Сольвычегодске и ограбили его Благовещенский собор. Список строгановских драгоценностей, положенных в этом соборе занимает в перечне П. Савваитова 90 (девяносто!) страниц.
В других местах Московской Руси было, конечно, никак не лучше. На западе — даже после избрания Михаила, — еще хозяйничали поляки и шведы, с юга прорывались татарские орды, отряды воров и панов все еще рыскали по стране. Сельское хозяйство и торговый оборот, денежное обращение и правительственный аппарат находились в состоянии полного развала. Правительство, пришедшее на смену революции, не располагало ни административными кадрами, ни правительственным опытом. Революция кончилась. Но, казалось, начинается гниение. И вот:
Не прошло трех-четырех десятков лет (еще раз: примите во внимание темпы этой бездорожной эпохи), и московское крестьянство подымается до того материального уровня, какого оно не имело никогда, — или во всяком случае никогда в послепетровскую эпоху. Присоединяется Малороссия и хочет присоединиться Грузия. Обескровленная Польша делает свой окончательный шаг в пропасть. Держится еще Швеция — для того, чтобы через полвека шагнуть туда же. Татарские орды забывают те «сакмы», по которым они веками прорывались на Русь, и из сравнительно мелких пограничных набегов — живьем возвращаются только немногие: наследники Батыя тоже скользят в пропасть, еще более глубокую, чем польская и шведская. Растет и крепнет военная сила Москвы. При Алексее Михайловиче не только строились оружейные и пушечные заводы, но стало фабриковаться даже нарезное огнестрельное оружие, находившее свой сбыт в Европе, конечно, среди очень богатых людей. Это было очень дорогое оружие. В Москве появился первый театр, первая аптека, первая газета, на Дону был построен первый русский корабль — «Орел», у которого петровский ботик впоследствии безо всякого зазрения совести украл звание «Дедушки русского флота». «Соборное Уложение» было издано в невиданном и для Западной Европы тираже — 2.000 экземпляров. Была издана «Степная Книга» — систематическая история московского государства, «Царственная книга» — одиннадцатитомная иллюстрированная история мира, «Азбуковник» — своего рода энциклопедический словарь, «Правительница» старца Эразма-Ермолая, «Домострой» Сильвестра. Издавались буквари и учебники для правительственных и для частных школ… Росли и заграничные торговые связи: за время с 1669 по 1686 год вывоз льна увеличился вдвое (с 67 до 137 тысяч пудов), вывоз конопли больше чем втрое (с 187 до 655 тысяч пудов). В 1671 г. через Архангельск было ввезено 2.477 тонн сельдей, 683 тысячи иголок, 28.000 стоп бумаги…
Для сравнения этого товарооборота с западноевропейским, я приведу оценку проф. Зомбарта о приблизительно одновременном товарообороте всей Европы с Италией, и через Италию — с Ближним Востоком: ежегодное количество товара могло бы уместиться в одном нынешнем товарном поезде. Нынешний товарный поезд поднимает около 40.000 пудов — тонн шестьсот.
Москва первых Романовых росла поистине поразительными темпами. Марксистский историк М. Покровский в сячески пороча правление этих Романовых, как-то вскользь упоминает: во второй половине XVII века прирост населения и его благосостояние оказались так неожиданно велики, что даже водки не хватало: пришлось импортировать из Лифляндии.
Забегая несколько вперед, скажу, что никакой «бездной» (по Пушкину) в Москве и не пахло. И что после Петра, который нас от этой «бездны» якобы спас, проблемы о нехватке водки не возникало вовсе: была проблема нехватки людей…
Москва Алексея Михайловича стояла так же крепко, как «Россия Николая Александровича, и — для того, чтобы от Алексея скатиться к катастрофе Петра, и от Николая — к катастрофе Ленина. К а к это случилось, — мы можем установить довольно точно. Но отчего не случилось ничего лучшего, — мы объяснить не можем: тут начинается иррациональное в истории: ряд катастрофических случайностей, громоздясь одна над другою, дают прорыв темным силам страны. А темные силы — они существуют всегда и везде… В каждую эпоху, в каждой нации и в каждом человеке. Это о них Тютчев сказал:
Под Москвой первых Романовых тоже «хаос шевелился» — его разбудил Петр: хаос прорвался диктатурой дворянства. При Николае Втором — хаос будила русская интеллигенция и он прорвался диктатурой выдвиженцев. Чувствовала ли Москва шевелившийся у нее под ногами хаос? Вероятно, все-таки, чувствовала. Смутное время с его попытками аристократической диктатуры было еще очень недалеко. И Москва тщательно готовила ему противовес, используя культурные навыки аристократии, но строя мужицкое самоуправление. Почти так же как и Николай Второй, который используя культурные силы интеллигенции, по преимуществу той же, дворянской, крепко держал в своих руках крестьянское самодержавие и пытался сомкнуть его с крестьянским земством. В обоих случаях попытка не удалась и в обоих случаях Россия свалилась в катастрофу…
Ты бурь уснувших не буди,
Под ними хаос шевелится…
Сейчас я перейду к последнему штриху существования допетровской Руси — к положению ее крестьянства, то есть к положению основной массы народа. И прежде всего напомню о главных путевых столбах московского самодержавия.
Ростово— суздальские мизинные люди, «смерды» и «каменосечцы» призвали Андрея Боголюбского и поддержали и его и его преемников. Низы Новгорода, Твери, Рязани и прочих «тянули на Москву», то есть поддерживали тех же преемников Боголюбского, Все шло очень гладко до Ивана Грозного, когда его малолетство и его беспризорность совпали по времени с боярскими аппетитами на польский манер, и когда Ивану пришлось бороться за власть. После его отъезда (или побега) в Александровскую слободу, к нему явилась депутация посадских людей Москвы и молила, чтобы он «государства не оставлял и их (то есть посадских) на расхищение волкам не давал, наипаче от рук сильных избавлял, а кто будет государевым лиходеем и изменником, -они за тех не стоят, а сами их истребят».
Таковы были «полномочия», которые получил Грозный от посадских людей Москвы, или — в переводе на современный язык — от столичного пролетариата. «Сильных людей» Грозный пощипал основательно: это по убожеству марксистских шпаргалок называется «классово-дворянским государством».
Когда в Смутное время, Шуйский дал боярству какую-то конституционную «запись» — посадская, мужицкая, «пролетарская» Москва снова подняла свой голос против «записи» — «того искони в Московском Царстве не важивалось».
Смутное время ликвидировали те же мужики. Платонов пишет: «В Минине нашла своего вожака тяглая масса — московского государства последние люди». И, в другом месте: «восстановление самодержавия, потрясенного смутой, и было всецело делом земской России».
О Разине и Пугачеве говорит сам Сталин: «Говоря о Разине и Пугачеве, не надо забывать, что они были царистами» («Вопросы Ленинизма», изд… 10-е, стр. 527).
О неудаче бунта декабристов Покровский говорит: «самодержавие было спасено русским мужиком в гвардейском мундире».
Картина, вопреки историкам марксистским и демократическим, либеральным и уклонистским, совершенно ясна: самодержавие и строил и поддерживал мужик. Обратимся теперь к другой стороне вопроса: как самодержавие строило и поддерживало мужика, в частности, — Московской Руси.
В Московской Руси, как раньше в Киевской, потом в Императорской, как и вообще повсюду в мире, действуют известные экономические силы, по отношению к которым «ограничена» даже самая неограниченная власть в мире. И если, например, Николай Второй приказывал графу Витте разработать проект введения восьмичасового рабочего дня на фабриках, то было довольно очевидно, что провести этот проект никак нельзя: данный уровень мировой техники был сильнее самых лучших желаний самодержца. Такого дня не было тогда (середина девяностых годов) нигде. Если бы он насильственно был введен в России, наша промышленность была бы задавлена иностранной.
Аналогичные общественно-технические отношения вызывали на Руси с одной стороны — холопство и, с другой, крестьянское закрепощение — эти силы действовали во всем мире. Холопство выросло из массы всяких выбитых из колеи людей, отдавших свою волю в руки того, кто мог прокормить и защитить их. Закрепощение крестьянства было военной необходимостью, которая закрепостила также и дворянство. [13] Впоследствии, после Петра, права холопства и крестьянства были уравнены — по уровню холопства. Самодержавие исчезло, и «экономические отношения» взяли верх.
Но это уже было после самодержавия. Пока, — до Петра I включительно, самодержавие существовало, — крестьянин имел в нем нерушимую защиту даже и от «экономических отношении». Беляев в своей истории русского крестьянства говорит:
«Грозные государи московские Иоанн III и Иоанн IV были самыми усердными насадителями исконных крестьянских прав. В особенности, царь Иван Васильевич постоянно стремился к тому, чтобы крестьяне в общественных отношениях были независимы и имели одинаковые правка с прочими классами русского общества».
Не следует преувеличивать ни «независимости», ни «равноправия» крестьянской массы Московской Руси. Крестьянская политика московских царей находилась под одновременным давлением двух, от царской воли независимых, тенденций: непрерывной военной угрозы извне и экономических отношений внутри, неразрывно связанных с этой угрозой. Если дворянин отбывал свою военную службу с 15 лет до инвалидности или смерти, то крестьяне его поместья были с рождения до смерти также закрепощены экономически, как дворянин был закрепощен административно. Если дворянство, как военное сословие, естественно стояло во главе администрации и государства, все цели которого были подчинены военной самозащите, то на гигантской территории Московской Руси естественно возникали такие отношения подчинения и самоподчинения, которые центральная власть не всегда могла регулировать по своему желанию. К этому присоединялось чрезвычайное разнообразие экономических, национальных, географических и прочих условий, которые делали Московскую Русь очень пестрым государством: на севере сидело крепкое и всегда свободное промысловое крестьянство, на юге разбойничали гулящие люди, прорвавшиеся на Дон, на западе были старые торговые центры Новгорода Великого и его пригородов, на востоке — полудикие или вовсе дикие племена мордвы, черемисов и прочих. Монастырское хозяйство своими привилегированными «белыми» землями вклинивалось в массивы «черных земель» и самым своим существованием сужало тот фонд, от которого жило военно-служилое дворянское сословие. Крупное землевладение, хотя бы и поместного характера, экономически прижимало маломощных соседей, и те дворяне, которые ухитрялись оставаться «в нетях», то есть от военной службы как-то уклониться, всяческими способами прибирали к рукам земли крестьян, так сказать, фронтового дворянства. Последние нищали — и тогда фронт слабел.
Все эти бесчисленные узлы московское правительство распутывало осторожно и мудро. Иван Грозный попытался распутать его неосторожно и не мудро, и его революционные методы привели к Смутному Времени. Смутой было окончательно разгромлено боярство, но вымерла чуть ли не половина крестьянства: революция всегда обходится слишком дорого… Но Грозный, как и Смутное время, были исключениями. После них, при первых Романовых, страна очень быстро возвращается к старине, модернизируя ее технику, но оставляя в полной неприкосновенности тот принцип, который так блестяще, но совсем уже мельком сформулировал Ключевский: это был принцип