Как раз в это время на Черкутинском кладбище стали исчезать один за другим превосходные цинковые кресты; цинк был поставлен на них первосортный, без примесей (старики не заботились об экономии цветных металлов), то есть точно такой цинк, который нужен был брату.
Я по молодости мог только созерцать священнодействия брата, мешая ему, увертываясь из-под горячего паяльника, разогреваемого в обыкновенном утюге. Единственно, в чем я еще кое-как помогал Николаю, это в производстве стаканов из пустых бутылок. Бутылку опоясывали мы туго-натуго шпагатом, намоченным в керосине, а потом шпагат зажигали. Дав погореть ему как следует, то есть дав нагреться опоясанному месту, бутылку совали в холодную воду, раздавался треск, и бутылка оказывалась перерезанной пополам. Стакан с ровными краями готов.
К одному проводу припаивали цинковую пластинку, полученную из черкутинского креста, к другому – свинцовую ленту, скрученную спиралью, и то и другое опускали в стакан из бутылки, наливали туда какой-то чертовщины, и таким образом получались электрические батареи – питание всевозможных радиоагрегатов. Помню, что батарей было множество, различных как по величине стаканов; так и по количеству их, стоящих рядами там и сям.
Нравилось мне также глядеть, как «травится» соляная кислота. В баночку из-под гуталина, полную соляной кислоты, кидал я цинковую пластинку, которая тотчас покрывалась пузырьками. Пузырьков с каждым мгновением становилось больше, они начинали мельтешить, подниматься, и все закипало, как на огне, и кипело до тех пор, пока от цинка ничего не оставалось. Такая травленая кислота годилась для паяния.
Двойные рамы окна были просверлены в двух местах, в образовавшиеся отверстия вставлены фарфоровые трубки. Сквозь трубки брат вывел на улицу два провода: я уж знал, что это антенна и земля.
Большой железный шкворень от старой телеги пришлось, очистив как следует от ржавчины и колесной мази, закопать глубоко в землю. Он и сейчас, наверно, там, хотя никаких проводов от него в избу уж не тянется, да и само место теперь можно вспомнить лишь приблизительно.
На крыше дома, возле трубы, Николаю удалось поставить высокую мачту на шести растяжках, и дом наш стал походить на корабль, отправляющийся в плавание. Антенну каким-то образом ухитрился брат натянуть между этой мачтой и звонницей колокольни, подняв проволоку выше лип, растущих вокруг церкви.
С антенной бывало у него много хлопот. В иные зимние дни она так густо обрастала инеем, становилась такой тяжелой, что не выдерживала тяжести и лопалась.
Когда антенна и земля были готовы, в доме начались еще большие чудеса: во всякое время у нас в доме говорило радио. Сначала его можно было слушать только в наушники, потом Николай соорудил черную тарелку из жесткой бумаги, и вот из тарелки тоже начался разговор. Но как скоро я добрался до винтиков в середине этой тарелки, то она и перестала разговаривать. Пришлось там что-то припаивать снова.
По вечерам Николай долго не ложился спать, и, когда мать говорила ему, что пора бы, он отмахивался нетерпеливо:
– Подожди, скоро будет заграница.
Это таинственное слово соблазняло меня, и я, засыпая на стуле, сидел дожидался, когда будет заграница. Наконец лицо у брата просветлялось, он замирал, как будто услышал что-нибудь необычное. А в наушниках в это время тихонечко, да и то с потрескиванием, играла музыка. Я в том возрасте не любил одной только музыки без пения и ложился спать разочарованным: подумаешь, невидаль твоя заграница, очень уж она скучная. Интереснее, когда играют на пиле.
Но иногда (видимо, я становился постарше) волнение брата передавалось и мне, мое детское воображение начинало смутно, но самостоятельно работать, и возникало сладкое ощущение некоего иного мира, с иными людьми и иной жизнью, отделенного страшным расстоянием от маленького села Олепино, затерявшегося в глубоких ночных сугробах.
Постоянное совершенствование приемников было только одной стороной деятельности брата. Он ловко смастерил передаточный ключ, и азбука Морзе сделалась главным в жизни. Я тогда знал ее всю наизусть и мог выстукивать на ключе, хотя теперь, к сожалению и стыду, не знаю ни одного знака.
Из нашего дома в школу, где квартировал учитель Федор Петрович Орлов, брат провел сначала телефон, и они с учителем во всякое время разговаривали друг с другом. Аппаратов у них, конечно, не было, а были самодельные микрофоны.
Впоследствии Николай снял проволоку и наладил с Федором Петровичем радиосвязь.
Деятельность в пределах одного дома не могла удовлетворить неугомонного характера, тогда-то и началась радиофикация села, которая продолжалась несколько лет, даже и в то время, когда Николай стал учиться в Академии связи имени Подбельского в Москве.
О, эти детекторы, эти кристаллы то с темными, то со светлыми блестками и точечками, по которым надо терпеливо шарить кончиком тонкой, чуткой пружинки, нащупывая наиболее удачную «точку»! Кристаллик рос и расширялся, он становился огромным, как земля, а черные и светлые точки на нем были как земные города и земные страны.
Сейчас невозможно вспомнить, в каком доме поставил Николай первый детекторный приемник, но пример оказался заразительным, и вскоре село стало похоже на полярную зимовку – обычно рисуют их со множеством радиомачт. Первое время, когда сбивалась настройка, бежали к Николаю, чтобы он пошарил по кристаллику, и я в этом деле был его первый заместитель. Но вскоре олепинцы сами научились тяжелыми крестьянскими руками своими, заскорузлыми от жары и мороза, обращаться с хрупкой стеклянной трубочкой детектора. Помню также, что в случае если детектор оказывался без стекла, то крестьяне накрывали его обыкновенной стопкой для водки, чтобы защитить таким образом от пыли.
Приемники Николай делал и собирал сам, а деньги брал только те, что пошли на разные детали и, главное, на антенну, которую он умел где-то покупать.
Слава о Николае распространилась по окрестностям. Длинные шесты радиомачт стали подниматься на Броду, в Курьянихе, в Прокошихе, в Борисове и в других деревнях.
Я уж упоминал, что брат со временем был принят в Академию связи имени Подбельского. Но заказы и требования на установку радио продолжали поступать. Живя в Москве, но не имея характера отказать землякам, Николай заставил меня, подросшего к этому времени, собирать приемники из присылаемых им готовых частей и устанавливать радио в крестьянских избах.
Я вспоминаю два случая из моей «радиопрактики» того времени. В позднейшие времена я к ней никогда не возвращался.
Поставил я радио в Борисове, все сделал как следует, как учил меня брат, подключил приемничек, а он не говорит. Туда-сюда, открыл ящик, проверил все контакты, не отпаялось ли чего, раскопал в подполье заземление и закопал его снова – не говорит мое радио. Провозился более двух часов. Хозяева начали посматривать на меня подозрительно.
– Наверно, сейчас у всех станций перерыв, – стал я наконец убеждать или, проще сказать, обманывать добрых людей. – А вот вечером кончится перерыв, оно и заговорит.
Был ли тут обман? Наполовину был. Потому что я наполовину сам верил в эту версию: ну все, до мелочей, в порядке, а приемник не работает. Почему такое? С другой стороны, я знал, что ежели бы он работал, а молчали бы все станции, то слышался бы характерный треск при дотрагивании кристаллика, то есть при настройке.
– Так-то так! – твердо ответила хозяйка. – А ты уж, соколик, до вечера подожди. Вот заговорят эти твои станции, и пойдешь домой, я тебя и чаем напою.
Поняв, что сбежать не удастся, стал я проверять все снова, начиная с антенны и кончая землей. Разобрал наушники, отделил даже концы их шнура от вилки – колдовство, да и только. Наконец, тщательно щупая каждый сантиметр провода от приемника к переключателю, я заметил, что натянутый провод в одном месте как-то жидок и мягок. Обрезал, а там под обмоткой перервалась медная проволока. То есть большей радости я впоследствии не испытывал даже от написания поэм.
– Вот так-то, теперь очень ладно, – сказала добрая женщина. – И станции, вишь, заработали.
Я покраснел от стыда за минуту малодушия и, поскорее распрощавшись, бегом побежал в свое село. Бегать бегом тогда было для меня в порядке вещей: я был мальчишкой.
Вторая «авария» носила другой характер и произошла уж не в Борисове, а в Николютине.
Провозившись целый день с установкой мачт (хозяин дома активно помогал мне в этом), настроив приемник, я собрал плоскогубцы, остатки проволоки, оставшиеся ролики и все, что у меня было, и отправился было домой. Но хозяин дома, Николай Федорович Ломагин, остановил меня.
– Ты что же, та-шкать (то есть так сказать), работал, та-шкать, работал, а теперь уходить. Так не годится, та-шкать, надо спрыснуть, или, та-шкать, обмыть.
С этим словом он достал из погреба ледяную (сразу запотели стенки) водку, а также соленых грибов и еще какой-то там снеди. Конечно, налил он мне обыкновенную деревенскую мерку, то есть чайный стакан. Я до этого не пил еще водки, и страх, как всегда бывает в случаях «первого раза», боролся с любопытством, и любопытство, как всегда получается, победило страх. К тому же не хотелось ударить в грязь лицом: что же, радио поставить сумел, а выпить не в состоянии!
– Ты, та-шкать, закусывай грибами или вот, та-шкать, картошкой, не стесняйся и будь как дома.
Но я уж смутно слышал долетающий издалека голос Николая Федоровича. Кожа на щеках и скулах странно натянулась, ледяной огонь моментально разлился и в ноги и в голову. Руки и все тело налились необычайной силой, мне казалось, если я возьмусь одной рукой за угол дома, то и приподниму его без всякого труда.
– Это что, – плел между тем мой язык, – радио провести нам пустяки. У меня, если я захочу… солоница и та заговорит, во!
– Ты, та-шкать, молодец, но ты закусывай, грибы вот ешь, картошку.
Между тем наступил вечер, и в небо вышла полная, в соку и силе, луна. Дорога от Николютина до нас, вернее, не дорога, а тропинка, пролегает по крутым, глубоким оврагам, кручам, буграм, да еще два лесочка попадаются на пути. Не умею рассказать всей дороги, но помню, что луна почему-то оказывалась то совсем справа, то совсем слева, то вверху, над головой, а то уж вроде бы и внизу, под ногами. Утром выявилось еще одно противоречие: мне казалось, что я шел по самой ровной дороге, какая только может быть, и даже не шел, а в некотором роде летел на крыльях, минуя все неровности земли, а одежонка моя говорила о том, что я как раз довольно часто с этой земной поверхностью соприкасался. Никогда я уж не чувствовал себя таким сильным, таким могущим все на свете, таким единственным в целом мире. В то же время я, наверно, никогда потом не выглядел таким беспомощным и смешным, если бы поглядеть на меня со стороны.
В Олепине было гулянье, и я пошел туда, но моя старшая сестра увидела меня и, зная, где я был, и сразу все поняв, уложила спать, и никто, кроме нее, не узнал, каков я был вечером.
Но я отвлекся от темы. Радиоприемники, установленные Николаем, существовали во всех деревнях довольно долго, пока после войны их не вытеснили батарейные ламповые приемники «Родина», которые (не скажу про другие деревни) в нашем селе стоят почти в каждом доме.
Но жизнь продолжает свое движение. Батарейные приемники, просуществовавшие более короткое время, скоро тоже уйдут из деревенских домов, уступив место обыкновенным приемникам, действующим от обыкновенного электричества.
Казалось невероятным: как это вместо керосиновых ламп, зажигаемых как можно позднее и гасимых как можно раньше, как это вместо красноватых, проступающих из летней или зимней ночи окон вдруг появятся ярко-белые полосы света на сугробах ли, на зеленой ли траве.
По полям сначала вразвалочку (пока не укрепили в земле как следует) пошли столбы, выравниваясь там и сям в стройные линии. Подойдя к какому-нибудь дому, столб запускал в избу щупальца из медной проволоки, которые ветвились в избе, сбегая по бревенчатым стенам к черным розеткам или свисая с потолка и оканчиваясь крупной прозрачной каплей электрической лампочки.
Сначала сказали, что свет подключат к июню, но срок этот несколько раз откладывался. Электромонтеры целое лето лазали по столбам, обув ноги в железные кошки, и ходили по полям и дорогам с мотками проволоки через плечо.
Мне ничего не стоило бы сочинить, как все село собралось на митинг, и какие речи там произносились, и какой это был праздник, но дело было так, что линию подключили в два часа, в темную августовскую ночь. Помнится, я проснулся оттого, что сделалось как-то беспокойно во сне, как если бы в мире что-то случилось. Уличный фонарь, установленный близ нашего дома (три фонаря установили в селе), наполнил комнату светом, при котором, если подойти к окну, можно бы прочитать газету. Я посмотрел в окно вдоль села: в двух домах ярко светились окна, другие были темны. Ни шума голосов, обсуждавших событие, ни песен и плясок по этому поводу – ничего не было слышно.
На другой день, или, вернее, вечер, загорелись все до одного окна. То ли оттого, что августовский вечер был особенно темен, то ли как бы еще в невольном сравнении с позавчерашними лампами ослепительным казался этот свет.
Один из трех столбов с уличным фонарем поставили около магазина. Он возвышается над низким, толстым столбиком со стеклянным фонарем, какие показывают в кино около булочных времен Антона Павловича Чехова. В причудливом фонаре, наверное, и до сих пор стоит семилинейная керосиновая лампа, которую так и не убрали отсюда, про которую просто-напросто вовсе забыли на другой же день.
Я считаю знаменательным как раз то, что, хотя не было митинга и всеобщего праздника, каждый олепинский житель хоть один раз, а произнес в течение дня: «Ну, дожили, дождались и мы!.. Ведь что делается, что делается!»
В остальном электричество принято как должное, как то, чему давно бы пора. Сейчас все присматриваются друг к другу – кто первый поедет в город за телевизором: надо же проверить на соседе, как он, будет ли чего-нибудь показывать.
Итак, за тридцать лет пройден путь от неуклюжего сундука, возимого на лошади по деревням и селам, до собственных телевизоров в домах, которые не удивляют, не пугают, не потрясают жителей деревни, а являются обыкновенными, как диван, никелированная кровать или шифоньер, и все дело состоит в том, чтобы поехать во Владимир и привезти его.
Трогательно-смешным показался бы сейчас наш Николай с его детекторными приемниками, но воздадим ему должное: в течение десятилетий жители Олепина не дыша водили по кристалликам хрупкими пружинками и, надев наушники, слушали хор Пятницкого и все остальное, что говорила, играла и пела для них Москва.
Анна Кузьминична, хозяйка дома, – лишь осколок от большой семьи, населявшей некогда этот дом: родители, Кузьма Ефимович и тетя Марья, померли, дочери их, то есть сестры Анны Кузьминичны, повыходили замуж в окрестные деревни, брат Костя живет во Владимире и работает фрезеровщиком. Про этого Костю я немного рассказывал в главе о нашей реке Ворще, а именно как он заставлял меня удить рыбу на кусочек сосновой свечки.
Не знаю, какой бы из него вышел колхозник, если бы он остался жить в деревне, но фрезеровщик Костя первоклассный. Перед самой войной весь Владимир говорил о нем, потому что однажды он взял и выработал за смену шестьдесят восемь норм, то есть выполнил план на шесть тысяч восемьсот процентов. Эта цифра запомнилась мне из газеты «Призыв»: была напечатана крупным шрифтом на первой странице, рядом с портретом Кости.
Итак, он заработал за день тысячу рублей, а я жил тогда на восемьдесят рублей в месяц. Каждый день на базаре я покупал на рубль жирной свинины (сто граммов) и варил с этой свининой вермишель. Сухой клюквенный кисель, разводимый в кипятке, дополнял мой рацион. Иногда я позволял себе на пятьдесят две копейки халвы, вкуснее которой совершенно ничего не было во всем мире.
Однажды на улице встретились мы с Костей, и по виду моему, по моим, может быть, глазам он понял, что я голоден.
– Я как раз иду в ресторан, пойдем со мной, – пригласил меня Костя.
Владимирский ресторан, ныне называемый «Клязьма», именовался в то время иначе, а именно «Прогресс».
Уже медведь, ощеривший желтые клыки и держащий в лапах шарообразный абажур из белого стекла, заставил меня попятиться назад, и я, вероятно, вовсе убежал бы из ресторана, если бы Костя не потянул меня за руку. С опаской прошел я мимо чучела на широкую лестницу, и тотчас меня начали отражать зеркала.
Множество рюмок и бокалов на столах, застланных белыми скатертями, а также огромные картины на стенах, а также золотистые шторы на окнах – все это совершенно подавило меня, одетого в простенькие штаны, рубашку с засученными рукавами и обутого в синие прорезиненные тапочки. Мне сразу стали вспоминаться вычитанные из книжек аристократические ужины и банкеты; но вот фантастический, неведомый доселе мир роскоши приблизился ко мне и окружил меня.
Зеркала умножали количество огней, вдруг заиграла музыка, и все слилось в сплошной блеск, так что Костя вполне мог наслаждаться произведенным эффектом, которого он, видимо, и добивался.
Тут он подал мне карточку с наименованием блюд и сказал, чтобы я выбирал что только пожелаю. Глаза мои не столько задерживались на названиях блюд, сколько на столбцах цифр, обозначающих цены, и ужас окончательно объял мою юную, неискушенную душу: ведь там были блюда, за которые надо было платить по пять и по шесть рублей! [4]
Тотчас я обратился к разделу, где помещались разные каши и оладьи, и сказал Косте, что я хочу каши, а если ему не жалко, то пусть он возьмет для меня две или три порции. Но Костя распорядился по-своему. Он заказал водки, разных холодных закусок, а на горячее по бефстроганову. Я совершенно не запомнил вкуса съедаемых блюд, может быть, даже я ел, не разбирая вкуса, но зато хорошо помню, что пир наш обошелся Косте в девятнадцать рублей, и пока, несколько захмелевший, я сходил с лестницы, мозг мой лихорадочно работал, прикидывая, сколько же халвы мог бы съесть я, потратив на нее эту колоссальную сумму!
Заходя теперь в «Клязьму», я не могу понять, что же именно произвело на меня такое потрясающее впечатление в этом сереньком владимирском ресторане. Правда, нет теперь в «Клязьме» того медведя, но я думаю, что облезлое, порыжевшее от времени чучело не спасло бы положения. Я недавно справлялся, и мне сказали, что чучело это, побывав во многих учреждениях города, преспокойно стоит теперь во Дворце пионеров, держа в лапах вывесочку: «Добро пожаловать!»
Что касается Кости, то он на окраине Владимира, а именно в селе Добром, купил дом и развел сад. Он по-прежнему работает на заводе фрезеровщиком, а жена его, Аня, торгует квасом около нового ресторана под названием «Владимир». Приехав во Владимир в жаркое летнее время, вы обязательно увидите ее: в белом халате она действует возле железной цистерны, проворно споласкивая кружки и наполняя их утоляющей жажду кислой жидкостью.
Сергеевы переехали в Олепино из Останихи, купив плохонький домишко после семьи, выехавшей в город Ковров. Домишко действительно был невзрачный, но, значит, Александр Федорович хозяйским глазом умел разглядеть, что из него можно сделать, приложив руки и потратив некоторую сумму денег. Дом был подрублен, частично перебран, к нему пристроили террасу, его покрасили зеленой краской (а наличники – белой), и теперь это не дом, а игрушка. Александр Федорович во всякое время расчищает мусор около дома (не оттого ли и трава вокруг него растет гуще и плотнее, словно бы даже ярче, чем вокруг других домов?). Между заброшенной избушкой и этим домом стоят три старые могучие березы, великолепно украшающие усадьбу. Ветла перед домом, одряхлев, разваливается на куски, и Александр Федорович посадил новые ветлы, воткнув в землю в трех местах по неотесанному ветловому колу. Иногда я вижу, как Антонина Кузьминична поливает эти колья, из которых вырастут вскоре кудрявые зеленые деревья, и скворечники как бы сами собой появятся на них.
Год назад Александр Федорович и Анна Кузьминична вынуждены были зарезать и продать на мясо корову.
Наряду с иными стихийными бедствиями, как-то: пожар, град, начисто выбивающий хлебные поля, ненастье или, наоборот, великая сушь, есть в деревне еще одно бедствие, о котором, может быть, и не знают многие городские люди. Вдруг ударит набат, и, когда все выбегут на улицу смотреть, где горит, бьющий в набат крикнет: «К Самойловскому лесу бегите, коровы объелись!»
Прихватив ножи, бегут мужики к Самойловскому лесу, а бабы тотчас начинают голосить, еще не зная, кого из них поразило несчастье.
Впервые я столкнулся с этим, когда мне было едва ли пять лет. У нас была отличная ширококостная, длиннотелая корова-симменталка светло-красной масти, с белой добродушной мордой. Звали ее Нозорька. Видимо, сначала имя у нее было просто Зорька, а потом прибавилась эта частичка «но», ибо когда выгоняли со двора, обязательно понукали ее, шлепая ладонью по спине: «Но, Зорька!»
Корова в крестьянском хозяйстве – это все равно что… То есть я даже не знаю, с чем это можно сопоставить, если брать, например, городскую семью.
Молоко в кашу, молоко в картошку, молоко в печево, беленый чай, беленый суп, творожишко, сметана, маслишко… Горло заболело – попей горячего молочка, обмякнет; живот заболел – попей молочка, размягчится; нет к обеду второго – кроши в миску хлеб, заливай молоком – вот и еда; да еще молоко кислое, да еще молоко из погреба в сенокосную жару, когда на глиняной крынке, если внесешь ее в избу, появляются снаружи капельки студеной росы…
И домашняя живность тоже… Зашибет наседка цыпленка, сейчас нужно его попоить молочком, глядишь, и отудобит; не принимает овца ягненка, не подпускает к себе, к вымени, тотчас на бутылку надевается соска, и вот уж бегает за хозяйкой дома приручившийся на молочке окрепший ягненок. И в кошачью локушку, а кошка – законный житель крестьянской избы (и, между прочим, не забава, не украшение, а работница), и ей в локушку тоже не воду будешь лить, а нальешь туда молочка. Отравился кто-нибудь грибами, того уж вовсе нужно отпаивать молоком.
Особенно важно молоко для ребятишек, что ползают почти в каждой избе. Никакого такого рыбьего жиру, или поливитаминов, или там витамина «А», смешанного с какао, или там специальных детских кухонь со стандартными бутылочками – ничего этого нет, и если остаются пряменькими, а не гнутся ухватиком ножонки у крестьянских детей, то главным образом молоко и выручает.
Вообще для человека из всех разнообразнейших продуктов питания – фруктов, мяса, всевозможных рыб, корнеплодов, овощей, мучных премудростей – из всего этого молоко является продуктом питания номер один.
Так вот, однажды я проснулся от тревожной беготни и суеты в доме. Шли поиски длинного ножа, которым обыкновенно отец резал, если что-нибудь нужно было зарезать, какую-нибудь домашнюю живность. Нож, как видно, не находился, и брат предлагал свой складной ножик.
– Короток, мать честная! – сокрушался отец. – Ну да, может, достанет, давай этим.
Когда я окончательно проснулся и выбежал на улицу, то увидел, что возле крыльца лежит на боку необыкновенно раздувшаяся наша Нозорька. Сначала ей пытались складным ножом проткнуть правый пах, но длины ножа не хватило, и тогда, видя, что спасти корову нельзя, перерезали мягкое ее горло, по которому, когда она, бывало, пила, вроде бы катились мячики.
Помню, когда разделывали Нозорьку и отрезали ей вымя, мать подставила бельевой таз, и отрезанное вымя в тазу все утонуло в молоке.
– Вишь, накопила уж, – вздохнула мать, – а давно ли доена.
Когда дошли до внутренностей, то отец царапнул ножом по брюшине, и брюшина вдруг лопнула, как чрезмерно надутый мяч, и в отверстие вместе со струей воздуха далеко полетели брызги полупереваренной пищи.
– Вот чего ей не хватало, – сказал отец, – а то, глядишь, отошла бы.
Но несведущим нужно, может быть, объяснить, в чем же состоит само бедствие. Дело в том, что если недосмотрит пастух и если коровы наедятся молодой клеверной отавы, а потом вскоре напьются воды, то их начинает пучить, раздувать изнутри, что приводит к гибели. Обыкновенно объевшихся коров начинают гонять бегом несколько часов кряду, не давая останавливаться, чтобы их протрясло. Иногда этой меры бывает достаточно, если спохватились не поздно, не в последний момент.
Я по молодости мог только созерцать священнодействия брата, мешая ему, увертываясь из-под горячего паяльника, разогреваемого в обыкновенном утюге. Единственно, в чем я еще кое-как помогал Николаю, это в производстве стаканов из пустых бутылок. Бутылку опоясывали мы туго-натуго шпагатом, намоченным в керосине, а потом шпагат зажигали. Дав погореть ему как следует, то есть дав нагреться опоясанному месту, бутылку совали в холодную воду, раздавался треск, и бутылка оказывалась перерезанной пополам. Стакан с ровными краями готов.
К одному проводу припаивали цинковую пластинку, полученную из черкутинского креста, к другому – свинцовую ленту, скрученную спиралью, и то и другое опускали в стакан из бутылки, наливали туда какой-то чертовщины, и таким образом получались электрические батареи – питание всевозможных радиоагрегатов. Помню, что батарей было множество, различных как по величине стаканов; так и по количеству их, стоящих рядами там и сям.
Нравилось мне также глядеть, как «травится» соляная кислота. В баночку из-под гуталина, полную соляной кислоты, кидал я цинковую пластинку, которая тотчас покрывалась пузырьками. Пузырьков с каждым мгновением становилось больше, они начинали мельтешить, подниматься, и все закипало, как на огне, и кипело до тех пор, пока от цинка ничего не оставалось. Такая травленая кислота годилась для паяния.
Двойные рамы окна были просверлены в двух местах, в образовавшиеся отверстия вставлены фарфоровые трубки. Сквозь трубки брат вывел на улицу два провода: я уж знал, что это антенна и земля.
Большой железный шкворень от старой телеги пришлось, очистив как следует от ржавчины и колесной мази, закопать глубоко в землю. Он и сейчас, наверно, там, хотя никаких проводов от него в избу уж не тянется, да и само место теперь можно вспомнить лишь приблизительно.
На крыше дома, возле трубы, Николаю удалось поставить высокую мачту на шести растяжках, и дом наш стал походить на корабль, отправляющийся в плавание. Антенну каким-то образом ухитрился брат натянуть между этой мачтой и звонницей колокольни, подняв проволоку выше лип, растущих вокруг церкви.
С антенной бывало у него много хлопот. В иные зимние дни она так густо обрастала инеем, становилась такой тяжелой, что не выдерживала тяжести и лопалась.
Когда антенна и земля были готовы, в доме начались еще большие чудеса: во всякое время у нас в доме говорило радио. Сначала его можно было слушать только в наушники, потом Николай соорудил черную тарелку из жесткой бумаги, и вот из тарелки тоже начался разговор. Но как скоро я добрался до винтиков в середине этой тарелки, то она и перестала разговаривать. Пришлось там что-то припаивать снова.
По вечерам Николай долго не ложился спать, и, когда мать говорила ему, что пора бы, он отмахивался нетерпеливо:
– Подожди, скоро будет заграница.
Это таинственное слово соблазняло меня, и я, засыпая на стуле, сидел дожидался, когда будет заграница. Наконец лицо у брата просветлялось, он замирал, как будто услышал что-нибудь необычное. А в наушниках в это время тихонечко, да и то с потрескиванием, играла музыка. Я в том возрасте не любил одной только музыки без пения и ложился спать разочарованным: подумаешь, невидаль твоя заграница, очень уж она скучная. Интереснее, когда играют на пиле.
Но иногда (видимо, я становился постарше) волнение брата передавалось и мне, мое детское воображение начинало смутно, но самостоятельно работать, и возникало сладкое ощущение некоего иного мира, с иными людьми и иной жизнью, отделенного страшным расстоянием от маленького села Олепино, затерявшегося в глубоких ночных сугробах.
Постоянное совершенствование приемников было только одной стороной деятельности брата. Он ловко смастерил передаточный ключ, и азбука Морзе сделалась главным в жизни. Я тогда знал ее всю наизусть и мог выстукивать на ключе, хотя теперь, к сожалению и стыду, не знаю ни одного знака.
Из нашего дома в школу, где квартировал учитель Федор Петрович Орлов, брат провел сначала телефон, и они с учителем во всякое время разговаривали друг с другом. Аппаратов у них, конечно, не было, а были самодельные микрофоны.
Впоследствии Николай снял проволоку и наладил с Федором Петровичем радиосвязь.
Деятельность в пределах одного дома не могла удовлетворить неугомонного характера, тогда-то и началась радиофикация села, которая продолжалась несколько лет, даже и в то время, когда Николай стал учиться в Академии связи имени Подбельского в Москве.
О, эти детекторы, эти кристаллы то с темными, то со светлыми блестками и точечками, по которым надо терпеливо шарить кончиком тонкой, чуткой пружинки, нащупывая наиболее удачную «точку»! Кристаллик рос и расширялся, он становился огромным, как земля, а черные и светлые точки на нем были как земные города и земные страны.
Сейчас невозможно вспомнить, в каком доме поставил Николай первый детекторный приемник, но пример оказался заразительным, и вскоре село стало похоже на полярную зимовку – обычно рисуют их со множеством радиомачт. Первое время, когда сбивалась настройка, бежали к Николаю, чтобы он пошарил по кристаллику, и я в этом деле был его первый заместитель. Но вскоре олепинцы сами научились тяжелыми крестьянскими руками своими, заскорузлыми от жары и мороза, обращаться с хрупкой стеклянной трубочкой детектора. Помню также, что в случае если детектор оказывался без стекла, то крестьяне накрывали его обыкновенной стопкой для водки, чтобы защитить таким образом от пыли.
Приемники Николай делал и собирал сам, а деньги брал только те, что пошли на разные детали и, главное, на антенну, которую он умел где-то покупать.
Слава о Николае распространилась по окрестностям. Длинные шесты радиомачт стали подниматься на Броду, в Курьянихе, в Прокошихе, в Борисове и в других деревнях.
Я уж упоминал, что брат со временем был принят в Академию связи имени Подбельского. Но заказы и требования на установку радио продолжали поступать. Живя в Москве, но не имея характера отказать землякам, Николай заставил меня, подросшего к этому времени, собирать приемники из присылаемых им готовых частей и устанавливать радио в крестьянских избах.
Я вспоминаю два случая из моей «радиопрактики» того времени. В позднейшие времена я к ней никогда не возвращался.
Поставил я радио в Борисове, все сделал как следует, как учил меня брат, подключил приемничек, а он не говорит. Туда-сюда, открыл ящик, проверил все контакты, не отпаялось ли чего, раскопал в подполье заземление и закопал его снова – не говорит мое радио. Провозился более двух часов. Хозяева начали посматривать на меня подозрительно.
– Наверно, сейчас у всех станций перерыв, – стал я наконец убеждать или, проще сказать, обманывать добрых людей. – А вот вечером кончится перерыв, оно и заговорит.
Был ли тут обман? Наполовину был. Потому что я наполовину сам верил в эту версию: ну все, до мелочей, в порядке, а приемник не работает. Почему такое? С другой стороны, я знал, что ежели бы он работал, а молчали бы все станции, то слышался бы характерный треск при дотрагивании кристаллика, то есть при настройке.
– Так-то так! – твердо ответила хозяйка. – А ты уж, соколик, до вечера подожди. Вот заговорят эти твои станции, и пойдешь домой, я тебя и чаем напою.
Поняв, что сбежать не удастся, стал я проверять все снова, начиная с антенны и кончая землей. Разобрал наушники, отделил даже концы их шнура от вилки – колдовство, да и только. Наконец, тщательно щупая каждый сантиметр провода от приемника к переключателю, я заметил, что натянутый провод в одном месте как-то жидок и мягок. Обрезал, а там под обмоткой перервалась медная проволока. То есть большей радости я впоследствии не испытывал даже от написания поэм.
– Вот так-то, теперь очень ладно, – сказала добрая женщина. – И станции, вишь, заработали.
Я покраснел от стыда за минуту малодушия и, поскорее распрощавшись, бегом побежал в свое село. Бегать бегом тогда было для меня в порядке вещей: я был мальчишкой.
Вторая «авария» носила другой характер и произошла уж не в Борисове, а в Николютине.
Провозившись целый день с установкой мачт (хозяин дома активно помогал мне в этом), настроив приемник, я собрал плоскогубцы, остатки проволоки, оставшиеся ролики и все, что у меня было, и отправился было домой. Но хозяин дома, Николай Федорович Ломагин, остановил меня.
– Ты что же, та-шкать (то есть так сказать), работал, та-шкать, работал, а теперь уходить. Так не годится, та-шкать, надо спрыснуть, или, та-шкать, обмыть.
С этим словом он достал из погреба ледяную (сразу запотели стенки) водку, а также соленых грибов и еще какой-то там снеди. Конечно, налил он мне обыкновенную деревенскую мерку, то есть чайный стакан. Я до этого не пил еще водки, и страх, как всегда бывает в случаях «первого раза», боролся с любопытством, и любопытство, как всегда получается, победило страх. К тому же не хотелось ударить в грязь лицом: что же, радио поставить сумел, а выпить не в состоянии!
– Ты, та-шкать, закусывай грибами или вот, та-шкать, картошкой, не стесняйся и будь как дома.
Но я уж смутно слышал долетающий издалека голос Николая Федоровича. Кожа на щеках и скулах странно натянулась, ледяной огонь моментально разлился и в ноги и в голову. Руки и все тело налились необычайной силой, мне казалось, если я возьмусь одной рукой за угол дома, то и приподниму его без всякого труда.
– Это что, – плел между тем мой язык, – радио провести нам пустяки. У меня, если я захочу… солоница и та заговорит, во!
– Ты, та-шкать, молодец, но ты закусывай, грибы вот ешь, картошку.
Между тем наступил вечер, и в небо вышла полная, в соку и силе, луна. Дорога от Николютина до нас, вернее, не дорога, а тропинка, пролегает по крутым, глубоким оврагам, кручам, буграм, да еще два лесочка попадаются на пути. Не умею рассказать всей дороги, но помню, что луна почему-то оказывалась то совсем справа, то совсем слева, то вверху, над головой, а то уж вроде бы и внизу, под ногами. Утром выявилось еще одно противоречие: мне казалось, что я шел по самой ровной дороге, какая только может быть, и даже не шел, а в некотором роде летел на крыльях, минуя все неровности земли, а одежонка моя говорила о том, что я как раз довольно часто с этой земной поверхностью соприкасался. Никогда я уж не чувствовал себя таким сильным, таким могущим все на свете, таким единственным в целом мире. В то же время я, наверно, никогда потом не выглядел таким беспомощным и смешным, если бы поглядеть на меня со стороны.
В Олепине было гулянье, и я пошел туда, но моя старшая сестра увидела меня и, зная, где я был, и сразу все поняв, уложила спать, и никто, кроме нее, не узнал, каков я был вечером.
Но я отвлекся от темы. Радиоприемники, установленные Николаем, существовали во всех деревнях довольно долго, пока после войны их не вытеснили батарейные ламповые приемники «Родина», которые (не скажу про другие деревни) в нашем селе стоят почти в каждом доме.
Но жизнь продолжает свое движение. Батарейные приемники, просуществовавшие более короткое время, скоро тоже уйдут из деревенских домов, уступив место обыкновенным приемникам, действующим от обыкновенного электричества.
Казалось невероятным: как это вместо керосиновых ламп, зажигаемых как можно позднее и гасимых как можно раньше, как это вместо красноватых, проступающих из летней или зимней ночи окон вдруг появятся ярко-белые полосы света на сугробах ли, на зеленой ли траве.
По полям сначала вразвалочку (пока не укрепили в земле как следует) пошли столбы, выравниваясь там и сям в стройные линии. Подойдя к какому-нибудь дому, столб запускал в избу щупальца из медной проволоки, которые ветвились в избе, сбегая по бревенчатым стенам к черным розеткам или свисая с потолка и оканчиваясь крупной прозрачной каплей электрической лампочки.
Сначала сказали, что свет подключат к июню, но срок этот несколько раз откладывался. Электромонтеры целое лето лазали по столбам, обув ноги в железные кошки, и ходили по полям и дорогам с мотками проволоки через плечо.
Мне ничего не стоило бы сочинить, как все село собралось на митинг, и какие речи там произносились, и какой это был праздник, но дело было так, что линию подключили в два часа, в темную августовскую ночь. Помнится, я проснулся оттого, что сделалось как-то беспокойно во сне, как если бы в мире что-то случилось. Уличный фонарь, установленный близ нашего дома (три фонаря установили в селе), наполнил комнату светом, при котором, если подойти к окну, можно бы прочитать газету. Я посмотрел в окно вдоль села: в двух домах ярко светились окна, другие были темны. Ни шума голосов, обсуждавших событие, ни песен и плясок по этому поводу – ничего не было слышно.
На другой день, или, вернее, вечер, загорелись все до одного окна. То ли оттого, что августовский вечер был особенно темен, то ли как бы еще в невольном сравнении с позавчерашними лампами ослепительным казался этот свет.
Один из трех столбов с уличным фонарем поставили около магазина. Он возвышается над низким, толстым столбиком со стеклянным фонарем, какие показывают в кино около булочных времен Антона Павловича Чехова. В причудливом фонаре, наверное, и до сих пор стоит семилинейная керосиновая лампа, которую так и не убрали отсюда, про которую просто-напросто вовсе забыли на другой же день.
Я считаю знаменательным как раз то, что, хотя не было митинга и всеобщего праздника, каждый олепинский житель хоть один раз, а произнес в течение дня: «Ну, дожили, дождались и мы!.. Ведь что делается, что делается!»
В остальном электричество принято как должное, как то, чему давно бы пора. Сейчас все присматриваются друг к другу – кто первый поедет в город за телевизором: надо же проверить на соседе, как он, будет ли чего-нибудь показывать.
Итак, за тридцать лет пройден путь от неуклюжего сундука, возимого на лошади по деревням и селам, до собственных телевизоров в домах, которые не удивляют, не пугают, не потрясают жителей деревни, а являются обыкновенными, как диван, никелированная кровать или шифоньер, и все дело состоит в том, чтобы поехать во Владимир и привезти его.
Трогательно-смешным показался бы сейчас наш Николай с его детекторными приемниками, но воздадим ему должное: в течение десятилетий жители Олепина не дыша водили по кристалликам хрупкими пружинками и, надев наушники, слушали хор Пятницкого и все остальное, что говорила, играла и пела для них Москва.
* * *
…Александр Николаевич Солоухин [3]. В колхозе не работает: пенсионер. Долгие годы состоял председателем сельсовета то у нас, в Олепине, то в соседнем селе Черкутине. Жена его, Анна Кузьминична, в колхозе тоже не работает. Она уборщица в школе и, кроме того, готовит харчи для комбайнеров, трактористов, электротехников. Дочь Юля вышла замуж в Курьяниху; дочь Нина живет под Москвой, в Лианозове, и работает, кажется, трамвайным кондуктором; ее пятилетняя дочка Тамара Горохова живет с бабушкой и дедушкой, совсем отвыкла от города и говорит по-владимирски – на «о».Анна Кузьминична, хозяйка дома, – лишь осколок от большой семьи, населявшей некогда этот дом: родители, Кузьма Ефимович и тетя Марья, померли, дочери их, то есть сестры Анны Кузьминичны, повыходили замуж в окрестные деревни, брат Костя живет во Владимире и работает фрезеровщиком. Про этого Костю я немного рассказывал в главе о нашей реке Ворще, а именно как он заставлял меня удить рыбу на кусочек сосновой свечки.
Не знаю, какой бы из него вышел колхозник, если бы он остался жить в деревне, но фрезеровщик Костя первоклассный. Перед самой войной весь Владимир говорил о нем, потому что однажды он взял и выработал за смену шестьдесят восемь норм, то есть выполнил план на шесть тысяч восемьсот процентов. Эта цифра запомнилась мне из газеты «Призыв»: была напечатана крупным шрифтом на первой странице, рядом с портретом Кости.
Итак, он заработал за день тысячу рублей, а я жил тогда на восемьдесят рублей в месяц. Каждый день на базаре я покупал на рубль жирной свинины (сто граммов) и варил с этой свининой вермишель. Сухой клюквенный кисель, разводимый в кипятке, дополнял мой рацион. Иногда я позволял себе на пятьдесят две копейки халвы, вкуснее которой совершенно ничего не было во всем мире.
Однажды на улице встретились мы с Костей, и по виду моему, по моим, может быть, глазам он понял, что я голоден.
– Я как раз иду в ресторан, пойдем со мной, – пригласил меня Костя.
Владимирский ресторан, ныне называемый «Клязьма», именовался в то время иначе, а именно «Прогресс».
Уже медведь, ощеривший желтые клыки и держащий в лапах шарообразный абажур из белого стекла, заставил меня попятиться назад, и я, вероятно, вовсе убежал бы из ресторана, если бы Костя не потянул меня за руку. С опаской прошел я мимо чучела на широкую лестницу, и тотчас меня начали отражать зеркала.
Множество рюмок и бокалов на столах, застланных белыми скатертями, а также огромные картины на стенах, а также золотистые шторы на окнах – все это совершенно подавило меня, одетого в простенькие штаны, рубашку с засученными рукавами и обутого в синие прорезиненные тапочки. Мне сразу стали вспоминаться вычитанные из книжек аристократические ужины и банкеты; но вот фантастический, неведомый доселе мир роскоши приблизился ко мне и окружил меня.
Зеркала умножали количество огней, вдруг заиграла музыка, и все слилось в сплошной блеск, так что Костя вполне мог наслаждаться произведенным эффектом, которого он, видимо, и добивался.
Тут он подал мне карточку с наименованием блюд и сказал, чтобы я выбирал что только пожелаю. Глаза мои не столько задерживались на названиях блюд, сколько на столбцах цифр, обозначающих цены, и ужас окончательно объял мою юную, неискушенную душу: ведь там были блюда, за которые надо было платить по пять и по шесть рублей! [4]
Тотчас я обратился к разделу, где помещались разные каши и оладьи, и сказал Косте, что я хочу каши, а если ему не жалко, то пусть он возьмет для меня две или три порции. Но Костя распорядился по-своему. Он заказал водки, разных холодных закусок, а на горячее по бефстроганову. Я совершенно не запомнил вкуса съедаемых блюд, может быть, даже я ел, не разбирая вкуса, но зато хорошо помню, что пир наш обошелся Косте в девятнадцать рублей, и пока, несколько захмелевший, я сходил с лестницы, мозг мой лихорадочно работал, прикидывая, сколько же халвы мог бы съесть я, потратив на нее эту колоссальную сумму!
Заходя теперь в «Клязьму», я не могу понять, что же именно произвело на меня такое потрясающее впечатление в этом сереньком владимирском ресторане. Правда, нет теперь в «Клязьме» того медведя, но я думаю, что облезлое, порыжевшее от времени чучело не спасло бы положения. Я недавно справлялся, и мне сказали, что чучело это, побывав во многих учреждениях города, преспокойно стоит теперь во Дворце пионеров, держа в лапах вывесочку: «Добро пожаловать!»
Что касается Кости, то он на окраине Владимира, а именно в селе Добром, купил дом и развел сад. Он по-прежнему работает на заводе фрезеровщиком, а жена его, Аня, торгует квасом около нового ресторана под названием «Владимир». Приехав во Владимир в жаркое летнее время, вы обязательно увидите ее: в белом халате она действует возле железной цистерны, проворно споласкивая кружки и наполняя их утоляющей жажду кислой жидкостью.
* * *
…Александр Федорович Сергеев работает счетоводом в правлении колхоза; Антонина Кузьминична – учительница в нашей Олепинской школе; сын Станислав (Стаська) служит в армии; сын Вова учится в шестом классе.Сергеевы переехали в Олепино из Останихи, купив плохонький домишко после семьи, выехавшей в город Ковров. Домишко действительно был невзрачный, но, значит, Александр Федорович хозяйским глазом умел разглядеть, что из него можно сделать, приложив руки и потратив некоторую сумму денег. Дом был подрублен, частично перебран, к нему пристроили террасу, его покрасили зеленой краской (а наличники – белой), и теперь это не дом, а игрушка. Александр Федорович во всякое время расчищает мусор около дома (не оттого ли и трава вокруг него растет гуще и плотнее, словно бы даже ярче, чем вокруг других домов?). Между заброшенной избушкой и этим домом стоят три старые могучие березы, великолепно украшающие усадьбу. Ветла перед домом, одряхлев, разваливается на куски, и Александр Федорович посадил новые ветлы, воткнув в землю в трех местах по неотесанному ветловому колу. Иногда я вижу, как Антонина Кузьминична поливает эти колья, из которых вырастут вскоре кудрявые зеленые деревья, и скворечники как бы сами собой появятся на них.
Год назад Александр Федорович и Анна Кузьминична вынуждены были зарезать и продать на мясо корову.
Наряду с иными стихийными бедствиями, как-то: пожар, град, начисто выбивающий хлебные поля, ненастье или, наоборот, великая сушь, есть в деревне еще одно бедствие, о котором, может быть, и не знают многие городские люди. Вдруг ударит набат, и, когда все выбегут на улицу смотреть, где горит, бьющий в набат крикнет: «К Самойловскому лесу бегите, коровы объелись!»
Прихватив ножи, бегут мужики к Самойловскому лесу, а бабы тотчас начинают голосить, еще не зная, кого из них поразило несчастье.
Впервые я столкнулся с этим, когда мне было едва ли пять лет. У нас была отличная ширококостная, длиннотелая корова-симменталка светло-красной масти, с белой добродушной мордой. Звали ее Нозорька. Видимо, сначала имя у нее было просто Зорька, а потом прибавилась эта частичка «но», ибо когда выгоняли со двора, обязательно понукали ее, шлепая ладонью по спине: «Но, Зорька!»
Корова в крестьянском хозяйстве – это все равно что… То есть я даже не знаю, с чем это можно сопоставить, если брать, например, городскую семью.
Молоко в кашу, молоко в картошку, молоко в печево, беленый чай, беленый суп, творожишко, сметана, маслишко… Горло заболело – попей горячего молочка, обмякнет; живот заболел – попей молочка, размягчится; нет к обеду второго – кроши в миску хлеб, заливай молоком – вот и еда; да еще молоко кислое, да еще молоко из погреба в сенокосную жару, когда на глиняной крынке, если внесешь ее в избу, появляются снаружи капельки студеной росы…
И домашняя живность тоже… Зашибет наседка цыпленка, сейчас нужно его попоить молочком, глядишь, и отудобит; не принимает овца ягненка, не подпускает к себе, к вымени, тотчас на бутылку надевается соска, и вот уж бегает за хозяйкой дома приручившийся на молочке окрепший ягненок. И в кошачью локушку, а кошка – законный житель крестьянской избы (и, между прочим, не забава, не украшение, а работница), и ей в локушку тоже не воду будешь лить, а нальешь туда молочка. Отравился кто-нибудь грибами, того уж вовсе нужно отпаивать молоком.
Особенно важно молоко для ребятишек, что ползают почти в каждой избе. Никакого такого рыбьего жиру, или поливитаминов, или там витамина «А», смешанного с какао, или там специальных детских кухонь со стандартными бутылочками – ничего этого нет, и если остаются пряменькими, а не гнутся ухватиком ножонки у крестьянских детей, то главным образом молоко и выручает.
Вообще для человека из всех разнообразнейших продуктов питания – фруктов, мяса, всевозможных рыб, корнеплодов, овощей, мучных премудростей – из всего этого молоко является продуктом питания номер один.
Так вот, однажды я проснулся от тревожной беготни и суеты в доме. Шли поиски длинного ножа, которым обыкновенно отец резал, если что-нибудь нужно было зарезать, какую-нибудь домашнюю живность. Нож, как видно, не находился, и брат предлагал свой складной ножик.
– Короток, мать честная! – сокрушался отец. – Ну да, может, достанет, давай этим.
Когда я окончательно проснулся и выбежал на улицу, то увидел, что возле крыльца лежит на боку необыкновенно раздувшаяся наша Нозорька. Сначала ей пытались складным ножом проткнуть правый пах, но длины ножа не хватило, и тогда, видя, что спасти корову нельзя, перерезали мягкое ее горло, по которому, когда она, бывало, пила, вроде бы катились мячики.
Помню, когда разделывали Нозорьку и отрезали ей вымя, мать подставила бельевой таз, и отрезанное вымя в тазу все утонуло в молоке.
– Вишь, накопила уж, – вздохнула мать, – а давно ли доена.
Когда дошли до внутренностей, то отец царапнул ножом по брюшине, и брюшина вдруг лопнула, как чрезмерно надутый мяч, и в отверстие вместе со струей воздуха далеко полетели брызги полупереваренной пищи.
– Вот чего ей не хватало, – сказал отец, – а то, глядишь, отошла бы.
Но несведущим нужно, может быть, объяснить, в чем же состоит само бедствие. Дело в том, что если недосмотрит пастух и если коровы наедятся молодой клеверной отавы, а потом вскоре напьются воды, то их начинает пучить, раздувать изнутри, что приводит к гибели. Обыкновенно объевшихся коров начинают гонять бегом несколько часов кряду, не давая останавливаться, чтобы их протрясло. Иногда этой меры бывает достаточно, если спохватились не поздно, не в последний момент.