Наревешься, дорогая,
У моих холодных ног.
 
 
Нате, режьте, нате, режьте,
Нате, режьте на куски.
Не капуста мое тело,
Не повалятся листки. 
 
   Затем, чтобы потрясти возможного противника, не исключено было восхваление своего оружия:
 
Мой кинжальчик первый номер,
Позолоченный носок.
Кто олепинских затронет,
Припасай на гроб досок. 
 
   Когда по селу начинала ходить такая воинственная ватага, то примерно все знали, кого собираются бить: олепинских, спасских или калитеевских, – и воинственность одной стороны тотчас вызывала сплочение и готовность к бою другой. Если же оказывалось, что бить некого, допустим, потихоньку ушли спасские или калитеевские парни, то накопившаяся энергия все равно просила выхода, а тут попадался какой-нибудь случайный смирный парень, идущий с девушкой…
   Драки эти были отвратительны своей трусливостью и, я бы сказал, непорядочностью. Старались сзади, врасплох, сшибить с ног человека.
   Итак, начинала сгущаться атмосфера. Но посмотришь вдоль села – и пока все как будто в порядке. Впрочем, вот в том конце послышался шум, крики, со всех концов празднично, ярко одетые люди бегут в одно место, образуя толпу, в центре которой взметаются вверх кулаки. Это первая стадия драки. Вскоре послышится женский визг, и толпа хлынет в разные стороны: значит, показалась кровь и происходит там то, на что нельзя смотреть без содрогания: либо кого убили, либо добивают смертным боем.
   Нужно сказать, очень хорошо, самоотверженно вели себя в таких случаях деревенские девушки. Увидев, что бьют «залетку», то есть того парня, с кем гуляет девушка, она бросалась в самую гущу драки и висла на шее у любимого, чем, однако, чаще всего приносила ему вред, так как связывала его движения. Но случалось, удавалось девушке вытащить парня из драки и увести его.
   В памяти моей хранится множество виденных случаев зверств и дикости во время пьяных престольных драк.
   Но не было случая жесточе и страшнее, чем случай с Васей, происшедший еще в 1933 году.
   Васька и Тошка были два олепинских парня. Один из них, Васька, брал силой, а другой, Тошка, хитростью. Вкупе они были непобедимы.
   Рассказывают, что Васька был великан и красавец: чернокудрый, лицо белое, зубы белые и ровные, в плечах – косая сажень.
   Вскоре вся округа была терроризирована олепинскими хулиганами. Как только они входили в прогон села, гулянье разбегалось. Парни запрыгивали в окна, прятались в садах и огородах. Однажды Ваську вместе с другими парнями посадили в каталажку, но драка продолжалась и там. Тошка в это время бегал вокруг с ножом и кричал: «Пустите меня в тюрьму, там Ваську бьют!»
   Потом Тошка пырнул ножом смирного, доброго парня, и его услали в Сибирь. Васька остался один. Семь деревень сговорились покончить с Васькой.
   В колхозе «Зеленый лужок» справляли свадьбу. Ужо ходили слухи, что Ваське грозит опасность, но он не захотел показаться трусом и пошел на эту свадьбу. Ему поднесли литровую кружку водки. Он выпил ее залпом, а когда вышел в сени, кувалдой стукнули его по затылку. Он упал, поднялся и побрел домой. Вслед ему полетели колья, доски, камни. Одну доску он поднял, и нашлось еще силы бросить ее в толпу и сшибить ею двух или трех человек. Кто-то подбежал и ударил колом по поджилкам. Гигант рухнул. Тогда налетела толпа. Это было возмездие.
   Потом все разбежались. С одиннадцати вечера до шести утра Васька лежал на траве и… жил. В шесть утра помер. На нем насчитали несколько десятков ран, некоторые были сквозные.
   Тошка вернулся из Сибири четыре года спустя с красавицей сибирячкой, которую звали Агнесса. В полтора раза крупнее всех наших деревенских женщин, она ходила по селу, как царица, а Тошка, теперь уж Анатолий Кузьмич, играл ей на гармони…
* * *
   …Александр Иванович – пожарный инспектор; тетя Клава – уборщица на медпункте. Когда я был маленький, у них росли две очаровательные девочки, которые обе в один день умерли от скарлатины. Я помню об этом как о первом чужом горе, которое дошло до моего детского сознания. В то время мне казалось, что раз случилось такое несчастье, то, значит, у них уж больше и не будет детей. Однако теперь у Александра Ивановича и тети Клавди растут три сына: Виктор, Виталий и Шура. Все учатся в школе (старший – в восьмом классе), а дочь Липа работает в Ставрове на заводе, кажется, лаборанткой.
   Ежедневно подметая в медпункте, или моя полы, или вытирая пыль, может быть, тетя Клавдя вспоминает своих девочек, навсегда оставшихся маленькими, и думает о том, что если бы тогда был медпункт в Олепине и работали в нем фельдшерица Люся и ее помощница Шура Светлова, то, может быть, не померли бы ее девочки.
   Медпункт – невесть какое солидное медицинское учреждение: наиболее распространенные лекарства самой первой необходимости, шприцы для уколов, перевязочные средства, – но все же не нужно бежать по всякому случаю в Черкутино, в больницу.
   Иной раз ночью, в устоявшейся тишине, вдруг раздастся на все село громкий стук в наличник окна – значит, подкравшись, распрямилась над чьим-нибудь изголовьем костлявая с косой в руках старуха, и вот стучат в окно к Люсе или Шуре. Деревенский человек не будет тревожить доктора по пустякам. Должна вскакивать с постели Люся и бежать к больному, и знать, и чувствовать, что здесь, в ночном селе, ни помощи, ни поддержки ждать неоткуда. И борьба ее за жизнь того или иного олепинского жителя есть единоборство.
   Может быть, кто-нибудь посчитал бы роскошью медпункт для маленького села и окрестных деревенек, в то время как до больницы четыре километра, но я знаю, что люди в Олепине живут спокойнее оттого, что в каждую минуту дня и ночи можно постучаться и позвать или Люсю или Шуру.
* * *
   …Тетя Марья Постнова не работает в колхозе по старости. Из многочисленных детей ее с ней живет теперь младший сын, Виктор. Он работает завскладом в колхозе; жена Виктора, Катя, – счетовод в правлении колхоза; девочка Лида учится в четвертом классе.
   Дочери тети Марьи – Нюра, Настя и Надя – все вышли замуж и живут в окрестных деревнях. Сыновья – Андрей и Михаил – отделились. Андрей погиб на войне.
* * *
   …Дом Андрея Ивановича Постнова. Сейчас вижу этого спокойного, степенного, медленно разговаривающего лысоватого мужика, идущего с вожжами на конный двор. Знаю вдову после него – тетю Любу, худую, темно-смуглую женщину, которой довелось отработать в своей жизни за пятерых мужчин, пока вырастила сына и дочерей. Помню, когда женился Андрей Иванович. Потому осталось это в памяти, что, будучи совсем маленьким, вместе с народом пошел за околицу встречать свадебный поезд, а поезда все не было и не было. Я промерз насквозь, и именно ощущение холода осталось в памяти.
   Въезд в село тогда перегородили веревкой, чтобы взять с жениха на водку по какому-то там старинному обычаю, но кучер попался лихой и уж выпивший, кони в красных и зеленых лентах разнеслись, прорвали заграждение, раскидав в снег людей, которые собирались их остановить. Мелькнули у меня в глазах какие-то сундуки на санях, обитые железом, и все исчезло. Еще разговор помню, что невеста-де очень молода, хороша и работяща, то есть это про тетю Любу шел разговор.
   О первых двух качествах сейчас судить не берусь, а что работяща – оправдано всей ее жизнью. Теперь она работает в колхозе дояркой; дочь Зоя – тоже доярка; дочь Валентина – ткачиха на Собинской фабрике; дочь Капа окончила десятый класс, осталась работать в колхозе; сын Юрий работает на заводе во Владимире, сын Александр служит в Советской Армии.
* * *
   …Здесь живет брат Андрея – Михаил Иванович Постнов, плотник; Вера Ефимовна – рядовая колхозница; сын Николай работает в Ставрове на заводе «Автонасос»; сын Шура был прицепщиком, на днях проводили в армию.
   Вера Ефимовна – женщина ловкая и работящая, ничего не отобьется от ее рук. Одно время спустили сверху план: посеять столько-то гектаров кок-сагыза, и возделывать его впредь, и сдавать государству. Я уж и не знаю, сколько лет бились с этим кок-сагызом, ибо культурой он оказался очень трудоемкой. Нужно было мотыжить и перемотыживать его в самую жаркую и рабочую пору лета. Дарья Кузова – жена кузнеца – даже частушку сложила:
 
Надоела нам мотыга,
Надоел нам кок-сагыз,
А еще больше надоело… – 
 
   но тут шла такая пусть и не лишенная остроумия нецензурщина, что я воспроизвести ее не берусь.
   И вот мотыжили этот кок-сагыз, мотыжили, думаю, лет не пятнадцать ли, а толку так и не добились.
   Наконец Вера Ефимовна осерчала: «Ах, черт его дери, надо хоть узнать, что это за кок-сагыз и какой он бывает, а то помрешь и не поглядишь!»
   Она возделала у себя в огороде грядку, засадила ее кок-сагызом, и вырос у нее кок-сагыз, какой он должен быть на самом деле, и все колхозники ходили к ней и любовались: так вот он, оказывается, какой бывает!
* * *
   …Едва ли не самый хороший, высокий, со светелкой, сложенный из неохватных бревен, покрашенных в желтую краску, с кудрявой липой под окнами дом Петра Семеновича Патрикеева. Петр Семенович и его жена Марья Егоровна померли, единственная дочь Шура живет в Москве (пенсионерка).
   Шура продала деревенский дом (за девять тысяч) вместе с огородом, садом, колодцем и отличной баней, стоящей в саду, Василию Михайловичу Жирякову из Зельников.
   Василий Михайлович – бригадир колхоза по Олепинской бригаде – мужик с характером, крутой, так что все его слушаются и даже побаиваются; жена его Лида до последнего времени работала продавщицей в нашем Олепинском магазине; сыновья: Коля, Юра и Шура – все учатся в школе (старший – в шестом классе).
* * *
   …Здесь жил единственный в селе настоящий шорник Василий Егорович с женой своей Евленьей. Оба теперь под Останихой [5]. Дом перешел к сыну шорника – Николаю Васильевичу, который ушел к вдове Глафире. Вера Никитична, оставленная им жена, живет в доме одна. В колхозе не работает: пенсионерка по инвалидности. Дочь ее Нюра вышла замуж в другую деревню.
* * *
   …Василий Васильевич – высокий, чаще всего босой старик, с курчавой нерасчесанной бородой, в которой всегда торчали какие-то соломинки, – помер. От него остался в моей памяти один эпизод, который в свое время глубоко затронул детскую душу и заставил задуматься. Дело происходило, очевидно, в первые дни существования колхоза в нашем селе. Большинство крестьян отдали свои сараи, где хранили сено, в колхоз, отдал свой сарай и Василий Васильевич. Однако, отдавая, мужики как-то, видимо, не были убеждены, что сараи теперь и правда стали не их. Казалось все это им какой-то игрой, а сарай… так что же, как стоял, так и стоит на своей усадьбе. Что дело обстоит именно так, лучше всего доказывает поступок Василия Васильевича.
   Через несколько дней после обобществления колхоз решил сарай Василия Васильевича зачем-то перетащить на новое место. Уж начали сдирать железо с крыши, когда огромный, медведеподобный, нечесаный мужик увидел, как рушится построенное собственными руками. Тогда он, до ослепления уязвленный происходящей, на его взгляд, вопиющей несправедливостью, схватил топор и, приставив лестницу, бросился на ломающих.
   – Да как же! – увещевали Василия Васильевича некоторое время спустя, когда вспышка окончилась. – Ты заявление в колхоз писал? Писал! Ты сарай в колхоз на общее пользование отдавал? Отдавал! Чего ж ты теперь хочешь?
   Мужик смотрел вокруг недоуменным взглядом и молчал, как бы чего-то не понимал. Сарай, конечно, разломали и увезли.
   После Василия Васильевича остались два сына: Панька и Петяк. Это были здоровые, крупные парни, хотя считалось, что природа забыла или не успела положить на них по какому-то завершающему штришку. Долгое время братья не могли жениться затем, что боялись гулять с девками или, может быть, девки не хотели гулять с ними (мешала репутация). Родители решили однажды оженить сразу обоих. Нашлись свахи, нашлись и невесты. Чтобы избежать лишних расходов, свадьбу играли за один стол. Парни отнеслись к женитьбе со всей серьезностью. Будучи вездесущими мальчишками, мы видели, с какой обстоятельностью приколачивал Петяк большой железный крючок к чулану, в котором ему предстояло провести первую брачную ночь. Мы поняли это по-своему: наверно, он боится, чтобы невеста от него не убежала.
   Павлу досталась хорошая, работящая, серьезная женщина. Она взяла его в руки, и жизнь их определенно наладилась бы, если бы не помешала война. С войны Павел не вернулся.
   Петяк, напротив, сквозь войну прошел невредимым, и вскоре у него один за другим стали появляться детишки. А так как первостепенной заботой жены его Нюры (удивительно подошли они друг к другу!) было родить, а все остальное она считала малосущественным, то детишки росли исключительно на жаркой и душной печке, сначала завернутые в тряпье, а впоследствии ползая по печке голышами. Впрочем, на пол им спускаться было никак нельзя, потому что на полу зимой в этом доме замерзала в ведрах вода.
   Никак не ладилось с хозяйством у Петра Васильевича. При всем том он не терял не только присутствия духа, но и даже добродушного расположения.
   Если не очень сытен весь год, то каждому известно, что весной наступает самое трудное время. Вот почему нас, меня и моего товарища, приехавшего со мной в Олепино на каникулы, особенно растрогал Петр Васильевич весной 1947 года. Мы пилили дрова на задворках, где уж сильно пригревало солнце, хотя лежал снег, весь золотой снаружи и темный в глубине, ибо набряк водой. Сила играла в нас, начинающих отвыкать там, в студенческом общежитии, от здоровой мускульной работы. Пила сытно вгрызалась в древесину, желтые душистые опилки густыми струями брызгали на обе стороны, поленья одно за другим отваливались с козел, и нам было жарко, несмотря на то что мы сбросили телогрейки, оставшись в одних рубахах. За этой работой застал нас Петр Васильевич. Он появился неожиданно, весь освещенный солнцем и чрезвычайно живописный в своем наряде. Ватный пиджак его был туго-натуго подпоясан широким солдатским ремнем, и только этот ремень, казалось, и мешает пиджаку тотчас рассыпаться на тысячу мелких ватных и тряпичных лоскутков. Если бы сто кошек в течение дня драли пиджак острыми своими когтями, и то он, наверно, не стал бы свисать таким невероятным множеством лоскутков, бог знает какой силой держащихся друг возле друга. Штаны были цельнее, зато валенки вполне гармонировали с пиджаком.
   При всем этом Петр Васильевич весело сунул нам по очереди свою заскорузлую коричневую ладонь и тотчас попросил закурить. Мы курили тогда самосад, одни листочки, так что даже такой прожженный курильщик закашлялся от первой затяжки и кашлял долго, не забывая сквозь кашель говорить:
   – Эх, ядрена матка! Вот это табачок!.. Ничего… До кишок продирает!
   Петр Васильевич мог прийти и за одним тем, чтобы закурить, но чувствовалось, что есть у него еще и иное дело. А так как человек он не из робких и не из стеснительных, то тут же мы узнали, в чем это дело состояло.
   – Ты понимаешь, нет ли у тебя гвоздочков десятка полтора?
   «Ну вот, – мелькнуло у меня в голове, – а говорили, Петр Васильевич не хозяйственный мужик. Вишь, гвозди понадобились, чего-нибудь поправит там у себя дома, приколотит какую-нибудь доску или починит наконец расшатавшуюся дверь, через которую проникает в избу уличный холод».
   – Да зачем тебе гвозди, для какой цели? Я выберу те, какие больше подходят.
   – Как зачем? Что мы, не люди, что ли? Чай, весна идет, надо бы сделать пару скворечен. Прибью на ветлу – заведутся скворцы: все чин по чину.
   Вот это-то нас и растрогало. Мы насыпали ему в шапку гвоздей, какие у нас нашлись, и он грубовато бросил нам: «Мерси!» А так как в это время мы с товарищем каждый день по два часа занимались французским языком, то нам ничего не стоило ответить Петру Васильевичу по всем правилам, то есть «силь ву пле», на что он недоуменно хмыкнул и передразнил нас: «Ишь ты, сильте плей!»
   Улучшение общей жизни в деревне не могло не коснуться и Петра Васильевича. Кроме того, он научился пасти и вот уж который год уходит в Юрино, где пасет деревенское стадо, выпасая большие деньги и много продовольствия. Так, например, одну зиму он привез сорок пудов овса и весь этот овес высыпал в избу; семья всю зиму жила как бы в сусеке.
   Несмотря ни на что у него выросла дочь Валентина, сейчас ей семнадцать лет, и она работает в колхозе, а также сынишка Шурка, помогающий в летнее время (когда каникулы в школе) отцу пасти. Бегает и еще один мальчонка, поменьше. А грудного ребеночка Нюра носит каждый день в медпункт: видимо, хвор.
   Теперь, в 1959 году, Петра Васильевича никак нельзя назвать не только бедным, но и просто нуждающимся, чему доказательством могут служить две никелированные кровати, купленные им в магазине год назад (все покупают, а мы что, хуже людей!), а то, что кровати эти так и стоят несобранные и что по-прежнему дует в двери и окна, это говорит не о благосостоянии семьи, а исключительно о характере как самого Петра Васильевича, так и жены его Нюры.
   В этом доме (в другой его половине) живет мать Петра Васильевича, тетя Дарья, с дочерью Марусей. Маруся работает в колхозе дояркой, а тетя Дарья не работает по старости.
   Иные люди, когда опишет писатель деревенский пейзаж и когда вдруг не окажется на переднем плане трактора, тотчас заявляют: «Что же вы все мне описываете старую деревню?» Как будто в деревне, куда ни глянешь, всюду так и торчат тракторы. Как правило, они все стоят около кузницы, за околицей села, и, значит, чтобы поглядеть на них, нужно идти туда, за околицу, нарочно.
   Но дело не только в тракторах. Говоря так, люди, должно быть, сами не знают, что такое была старая деревня и что должно вставать перед глазами при произнесении этих двух слов. Каждый сам по себе. Тридцать шесть домов, тридцать шесть крепостей, или, может быть, лучше сказать, крепостишек. Равных нет. Если теперь Серега Тореев заработал на сто трудодней меньше, чем Юрка, то это вовсе не значит, что он, Сергей Тореев, будет ломать перед Юркой шапку. Бедняк, занимающий у богатого мерку ржи на семена (не то что есть – и сеять нечего!), – было обычной картиной старой деревни.
   Вот живут две женщины – тетя Дарья и дочь ее Маруся. Пахаря нет. Косца нет. Сеятеля нет. Конечно, в старой деревне пришлось бы ходить по селу, вымаливать, просить, брать в долги, если просто-напросто не идти по миру с холщовой сумкой.
   А я знаю, например, что, когда недавно председателю колхоза понадобилось занять три тысячи рублей денег, он ходил занимать их именно к доярке Марусе.
* * *
   …Здесь, на некотором отшибе, жили Тихановы, которых я совершенно не помню. Теперь дом принадлежит молодому хозяину Виктору Воронину.
   Отслужив в армии и попривыкнув за это время к чужой стороне, парни редко возвращаются в родное село, а стараются зацепиться где-нибудь на заводе, на фабрике в городе или поближе к городу. Именно так и поступили два младших брата Виктора. Но сам Виктор, отслужив, вернулся в село, купил дом, женился, обзавелся хозяйством. Работает он трактористом. Судя по его добросовестности, обстоятельности, неторопливости и, я бы сказал, добропорядочности, видимо, это хороший тракторист. Жена его, Валентина, не работает, занимается с детьми – двумя сыновьями.
   Я помню, как выглядел Виктор, будучи маленьким мальчиком. Недавно я был удивлен, когда в ограде попались мне навстречу два маленьких Витюшки Воронина, как если бы я перенесся лет на двадцать пять назад: такие же беленькие, соломенноголовые, с несколько широковатыми ртами и несколько оттопыренными крупными ушами. Как две капли воды, они похожи друг на друга и на того маленького Витюшку, которого я знал в своем детстве.
   Интересно, что будет с этими белоголовыми мальчиками через двадцать пять лет: останутся ли они, по примеру своего отца, в деревне? Интересно также, как будет выглядеть в то время наше село, и какие новые люди будут населять его, и какие белоголовые мальчики будут бегать по ограде (если останутся от ограды хотя бы следы), и какие новые, иные, быть может, заботы будут одолевать людей, как одолевали они их, передаваясь из поколения в поколение?
* * *
   …Андрей Павлович Грибов. Про него я писал в главе о молотьбе. В колхозе не работает, занимается своей личной пасекой; Мария Васильевна, его жена, в колхозе не работает, помогает мужу ухаживать за пчелами; дочь Лида живет в городе Ржеве, куда уехала по распределению из механического техникума; сын Владимир работает шофером в городе.
* * *
   …Отчий дом Виктора Воронина, о котором только сейчас шла речь. Семья Ворониных находится в таком состоянии: тетя Поля, пожилая женщина, сторожит село (должность механически перешла от умершего недавно мужа); дочь Валентина работает в Черкутине; дочь Надя живет на Собинке, работает ткачихой; дочь Лида устроилась, кажется, на кирпичный завод в Ундоле; сын Николай – шофер во Владимире; сын Юрий работает на заводе во Владимире; сын Геннадий служит в Советской Армии.
   Глава столь многочисленной семьи Петр Павлович Воронин был высокий, очень худой чернявый мужчина. Не только волосы, брови и щетина на щеках и подбородке были черны, но сама кожа казалась как бы черноватой. Сколько я себя помню, Петр Павлович постоянно жаловался на желудок и все время носил в кармане бутылку с разведенной содой, откуда и отпивал по нескольку глотков время от времени. Сильно мучился он в войну, когда соды достать было почти невозможно. Не знаю, какое утешение давала ему сода – действительное или больше моральное, ибо, видимо, нужно было ему при своей болезни блюсти строгую диету. Какой толк в соде, если сейчас он выпил щелочи, а через полчаса наелся черного хлеба с квасом и луком? Семья была большая, дети росли почти все в одно время, а работал он один, значит, ни о какой диете не могло быть и речи, если бы и внушили ему, если бы и решил он ее соблюдать. Толстовская фраза: «Неудобно хворать мужику», – была сказана как раз про Петра Павловича. А тут еще тяжелая работа: то председатель колхоза в самые трудные для колхоза времена, то бригадир, то конюх, и лишь в самое последнее время, ослабев, стал Петр Павлович работать ночным сельским сторожем.
   А тут еще неприятности: дочь, продавщица магазина, совершила растрату, и ее осудили на восемь лет. С другой дочерью вышла иная история. В колхоз приезжали солдаты на уборку картошки. По вечерам, конечно, ходили в клуб, знакомились с девушками. С одним солдатом и затеялась у младшей дочери Петра Павловича длинная переписка. Никто об этом не знал. А между тем у всякой переписки есть своя логика, свое течение, свое развитие, и однажды пожаловал в дом незнакомый демобилизованный паренек с чемоданами. Когда первое впечатление улеглось, все решалось, было, по-хорошему. Молодые расписались и поехали на родину к пареньку, куда-то на юг Украины. Девчонка, не бывавшая доселе нигде далее Владимира, смело решилась ехать в неведомые края. Я был в доме Ворониных, когда хлопотали, увязывая узлы с приданым, случай привел меня и в тот автобус, которым уезжали молодожены. Они были веселы, и я мысленно желал счастья этой наивной, неискушенной, ничего не изведавшей, но решительной девушке. Судьба рассудила по-иному.
   Не прошло и года, как девушка возвратилась в Олепино. Не знаю, что там у них произошло, будто бы у мужа оказалась еще одна жена (но когда он успел?), да еще и с ребенком. Так или иначе, пришлось вернуться домой.
   Так-то оно так, но все это надо пережить и перестрадать, и весной этого года Петр Павлович ослабел настолько, что слег в постель.
   Когда помирал Петр Павлович Воронин, знало все село. Каждый день люди спрашивали друг у друга: как он? Не преставился? Отходит? Нет, вишь, сегодня супцу поел, может, и отпустит, мужик-то он еще молодой, разве это года, мог бы еще пожить.
   Тут случился какой-то праздник, собрались гости. Петр Павлович встал, подсел к столу, выпил стаканчик водки и попросил сыновей Виктора и Юрия, чтобы они спели песню «В низенькой светелке огонек горит…». Я знаю, что ни Виктор, ни Юрий никогда не пели песен, и поэтому отчетливо вижу, как они исполняли эту последнюю просьбу отца, которую нельзя было не исполнить. Плохо ли, хорошо ли – песня была спета.
   – А теперь я пойду помирать, – сказал Петр Павлович и вскоре помер.
   Вдруг приехал из района духовой оркестр. Литавры и медные трубы провожали под Останиху Петра Павловича, прожившего нелегкую жизнь и так и не залечившего живота своего при помощи разведенной соды, постоянно таскаемой в кармане тужурки.
* * *
   …Егор Михайлович Рыжов в колхозе не работает по старости. Жена его, Прасковья Терентьевна, не работает в колхозе по той же причине; сын Костя – колхозный пчеловод; дочери: Лида, Нюра, Шура, Капа, Маруся и Надежда – все вышли замуж, и никто из них в родительском доме не живет.
   Было время, когда появление на дороге, ведущей из Черкутина, высокого старика с тяжелой кожаной сумкой на боку заставляло меня замирать и во всякое время было самым сокровенным, желанным и волнующим. Даже если и нет письма, все равно Егор Михайлович зайдет для того, чтобы закурить моего желтого турецкого самосада. Когда у меня оказывались папиросы, он радовался папироске и говорил:
   – Ну, ладно, давай попробуем пшенисненькой, только не закашляться бы! (Самосад шел, значит, на уровне черного ржаного хлеба.)
   Пока он сворачивал папироску да курил, я успевал просмотреть и «Правду», и «Призыв». Иногда, насидевшись и накурившись, Егор Михайлович вдруг лез в недра своей кожаной сумки, доставал оттуда красивые глянцевые корочки от старинной книги, уже обтрепавшиеся по углам, не торопясь, раскрывал эти корочки, перебирал лежащие там письма и говорил: