Долго помнили все, кому какая лошадь принадлежала до колхоза, и даже закреплять за колхозниками для колхозных работ старались их же собственных лошадей. Теперь это поколение лошадей давно вымерло, и теперешние мальчишки возятся около автомобилей и тракторов.
Не знаю где как, а в наших местах теперь почти не увидишь эту идиллическую (издали) картину: пахарь налегает на ручки плуга, лошаденка его идет бороздой, так что спина приподнята, а голова опущена вниз, а сзади грачи, выклевывающие из перевернутого пласта земли червяков.
Грачи сразу перестроились и стали сопровождать тракторы, не пугаясь ни грохота, ни лязга, ни запаха выхлопных газов.
И к стогу клевера зимой выгоднее послать трактор, прицепив к нему огромные, из цельных бревен скрепленные сани. Полезет он к стогу напрямки, подминая широкими гусеницами пышную голубоватую целину, и клевера привезет в восемь раз больше.
Недавно, когда решили в Поповом лесочке устроить летний загон для коров, чтобы они там ночевали, и когда решили, что надо бы поставить для доярок избушку рядом с этим загоном, то трактор взял и перетащил избушку целиком из Негодяихи за два с половиной километра. Понадобилось на все два или три часа. А ну-ка разбери ее, да перевози на лошади, да собери снова.
Я к тому вспомнил про избушку, что, начав с пахоты, трактор вошел теперь в быт и делает все, что ему скажут, а разговаривать с ним стало очень просто: он ведь теперь не эмтээсовский, а свой, колхозный: куда хочу, туда и пошлю.
Но память есть память. Недавно разговорился я со сверстником своим – Александром Павловичем Куниным, агрономом и заместителем председателя колхоза, человеком занятым и деловым, и он, просветлев лицом, тотчас перечислил мне все до одной лошади по имени и по их принадлежности к последним единоличным хозяевам. Все мы вспомнили с ним: и то, что наш Голубчик был вороной, как вороново крыло, с косматой гривой и некладеный, а Графчик – гнедой, а Пальма – белая, а Малка – огромных размеров, как если бы полторы лошади…
Возле лошадей всего удобнее было увиваться нам именно в навозную. До самого поля бежишь собачонкой сзади навозницы. Поле все усеяно рядами небольших навозных куч. Поцапает возчик грабцульками, набросает кучу, протронет лошадь на несколько шагов и снова поцапает грабцульками. Через два или три дня навозные кучки разобьют, ровным слоем навоза покроются поля, тогда и запашут его в землю, чтобы обернулся он хлебным зерном.
Когда освободится навозница, не ждешь лишнего приглашения, бросаешься к ней, а возчик переворачивает одну доску. Как сейчас, вижу ее шершавую поверхность, сухую и чистую, лишь с маленькими подтеками по самым краям. Садишься на нее, на эту перевернутую доску, и блаженствуешь всю обратную дорогу.
Однако это не верх блаженства и не предел мечтаний. Самая большая радость, как и в каждом деле, может прийти неожиданно. Разожжет Петяк Васильев свою цигарку (из чужого табака), которая у него обычно оттягивает вниз губу, и жалко ему уходить с крыльца.
– Эй ты, как тебя, Борькя, ну-ко, отгони за меня возок, да смотри хорошенько, да кучи-то одна от другой поровнее клади, чай, знаешь!
Счастливый Борька не бросается в этом случае к лошади, проявляя суетливость и нетерпение, но равнодушно возьмет вожжи: почему не сделать одолжение? Вдоль села дойдет рядом с лошадью, не оглядываясь по сторонам, а задумчиво глядя себе под ноги, точь-в-точь как взрослый, которому и правда есть о чем задуматься, а вожжи небрежно бросит на навоз: лошадь умная и сама знает дорогу.
Борькин товарищ, который пять минут назад ничем не отличался от столь неожиданно выделившегося Борьки, бежит сзади в надежде, что уж Борька посадит его на перевернутую доску. Борька, справившись со скидыванием навоза, обратно поедет, стоя на телеге, подергивая вожжи и лихо раскручивая конец их над головой.
По-моему, крестьянский мальчик как только родится, так и начинает страстно мечтать прокатиться верхом на лошади. А когда кончается рабочий день, лошадей нужно отводить в луга, чтобы, уставшие за день, они всю ночь паслись, отдыхали, ели зеленую траву. Это и есть знаменитое ночное. Взрослым лень отводить лошадей, а потом пешком идти обратно в деревню.
Если пообещает тебе взрослый, что именно ты поведешь его лошадь в ночное, то целый день не отходишь от этой лошади, боишься пропустить нужный момент.
Первый раз в жизни мне пришлось сесть на ту самую Малку, которая была как бы полторы лошади. Сколько раз я ни старался представить себе в воображении, как это сидеть верхом и что при этом чувствуешь, и даже садился верхом на бревно, воображая, что это лошадь, и, казалось, ничего нет страшного, если бревно сейчас начнет двигаться, действительность оказалась иной. Отец, взяв на руки, поднял меня куда-то очень высоко вверх, и первое, что я ощутил, – огромное неудобство, как если бы меня посадили на острое ребро доски. Вдруг доска – показалось мне – накренилась, все части лошади подо мной пришли в движение, и одна ножонка моя поползла вниз, я весь перекособочился и, только судорожно ухватившись за холку, не свалился на землю. Малка сделала шаг. Ее огромные лопатки двигались равномерно и неудержимо, то приподнимая меня, то опуская, главным образом перекатывая с боку на бок.
А тут Юрка Семионов хлестнул Малку жидким прутом по комодообразному заду, и лопатки лошади, вместо того чтобы более или менее плавно подниматься и опускаться, стали бить меня из-под низу, причем одна сторона била сильнее, и в конце концов я повис, зацепившись за холку собственной поджилкой. Меня поправили, и я терпеливо доехал до места, после чего по крайней мере три дня не мог ходить обыкновенно, а все как-то расставя ножонки.
Это потом, года два спустя, не считалось за дело сесть на лошадь без узды, с одним прутом в правой руке, и, держась левой рукой за гриву, прогарцевать, лихо откинувшись назад, – безграмотная верховая езда, но грамотнее не научаются и взрослые наши люди. Седла ведь почти не знают в нашей местности. Так или иначе, но все лето, бывало, ходим со сбитыми до крови копчиками.
И все же навозная не имела бы той прелести и той притягательной силы, так что и зимой поминаем и ждем навозную, если бы по случайности не совпадало каждый год с навозной одно наиважнейшее явление природы. Дело в том, что в наших Олепинских прудах как раз в навозную начинали метать икру караси.
Пруды небольшие, расположены один над другим, весной лишняя вода из верхнего течет в нижний, а оттуда по оврагу шумными ручьями выливается на луг и растекается там в ширину, как стеклом, покрывая прошлогоднюю луговую травку и сверкая на солнце бесчисленным множеством чешуек, переливается, как будто смеется.
Как умудряются караси жить в наших прудах, неизвестно. Но факт остается фактом – живут. Правда, один год была суровая зима и пруды промерзли насквозь. Когда весной подняло лед, на каждой льдине снизу, приморозившись к ней, желтели и большие и маленькие караси. Часть карасей, видимо, и тут уцелела на развод, ибо ведется рыбешка по сей день.
После замора следующим бедствием для рыбы, как ни странно, являются большие праздники. Во главе с председателем несколько мужиков заведут в праздник, с утра пораньше, частый бредешок и выволакивают в мотне огромный ком жидкой голубоватой тины. Сквозь голубизну золотом просвечивают караси.
Наши способы были примитивны и патриархальны. Ну, прежде всего – верша, сплетенная из ивовых ли, из ореховых ли прутьев. В вершу накладешь кирпичей, чтобы тонула, а для приманки – горелых хлебных корок и вареной картошки. Лучшая приманка – жмых из-под постного масла, по-нашему, избоина. Снаряженную таким образом вершу толкаешь шестом шагов на десять – пятнадцать от берега, то есть, по существу, на середину пруда. Ночь простоит, а утром нужно вынимать. Дорогая минута, когда тянешь за веревку, и вот уже показались черные, перепревшие в теплой воде прутья старой верши, вот уж наполовину она выступила из воды, и тогда раздается в верше плеск и трепескание. По шуму, поднимаемому рыбой, сразу узнает опытное ухо, сколько там карасей: ведро, полведра или так себе – десяток карасиков. Были случаи, что набивалось в вершу до двухсот штук, как раз такое-то и бывало в навозную. Навсегда останется жить в памяти ощущение необыкновенно теплых мокрых прутьев верши, парного запаха прелой ивы, ила, самих карасей.
Второй способ ничуть не сложнее. У коробицы мы заделывали нижнее отверстие и водили вдвоем или втроем этой коробицей по дну пруда, поднимая ее время от времени. Для этой ловли нужно надевать на ноги бросовую обувь, такую, чтобы не жалко было лазить в ней по пруду, дно которого сплошь усеяно старыми ведрами, тазами, обручами, обломками кос и серпов, изломанными плугами, обломками бороны, разбитыми бутылками, ободьями от колес, стесавшимися подковами и всем другим, что можно встретить в деревенском быту и что способно тонуть в воде.
Выше колен вязнут ноги в мягчайшей тине.
С коробицей лазали не только ребятишки, но и взрослые. Случалось, и бабы перед складчиной, раздевшись до холщовых рубах, промышляли дармовую закуску.
Таким образом, ко всем июньским запахам и ароматам села, уже упомянутым мною на предыдущих страницах, нужно добавить и присовокупить запахи прудовой тины, которая во множестве выволакивалась на берег коробицами и которая, просыхая на зеленой береговой траве, становилась еще голубее и ярче.
Над Ворщей можно смеяться: уж очень она мала, даже не по сравнению с другими огромными реками, плавно текущими по огромным равнинам, нет, сама по себе безотносительно мала…
Но можно Ворщу и любить, притом не ущербной любовью, как нечто неполноценное, болезненное, жалостное, а просто любить, как, скажем, брат любит сестренку, если она вовсе не Жанна д'Арк, не княгиня Волконская и даже не Сильвана Пампанини, а простая крестьянская девчонка с цыпками на ногах.
В орбиту внимания олепинских жителей Ворща впадает в пределах Журавлихи – красивого смешанного леса, через который промывает себе нелегкий извилистый путь. Конечно, знают люди, что Журавлиха не край света и что за ней тоже течет Ворща, но практически ни один олепинский житель не уходил по реке дальше этого леса, да и в Журавлиху почти никто не ходит: хочется ли идти три километра, когда вот она, Ворща, в двух шагах, под селом.
Если идти Журавлихой по тропинке, ведущей к избушке лесника, то попадешь в густые заросли черемухи. Летом сразу бросаются в глаза обильные кисти с глянцевыми черными ягодами. Про весеннюю пору и говорить не надо: дружно цветет черемуха, белым-бело, слегка закружится голова, и растеряешься на мгновение: как же так? Ведь если все это мне зачем-то дано, то что-то с этим нужно делать! Ну, нарисовать бы, по крайней мере! Нельзя же одному и видеть и дышать здесь и так уйти, и люди не будут знать, какая бывает на земле красота!
Не то чтобы одна черемуха росла вокруг. Попадается на глаза необхватный стволище вяза – запрокинешь голову и увидишь вверху пышное зеленое облако, широко распространившееся над лесом. Скользнув по коричневому сосновому дереву, взгляд вознесется под облака, к ярко-зеленой игольчатой кроне с янтарными прожилками сучьев в ее малахитовой зелени. У подножия ели, в овальном «зайчике» от пробившегося солнечного луча, просвеченные насквозь, хрупкие, нежные, изнутри засветятся ландыши.
Всех неприметнее в этих дремучих зарослях скромница ольха. Она еще раньше отработала свое во славу красоты земли. Когда тотчас после водополки ни одного листика не было в лесу – одни голые сучья, грязные, неприбранные, неумытые (не прошло ни одного дождя), тогда на выручку природе первая пришла ольха. Она немедленно распустила свои длинные золотые сережки, которые, может быть, оказались бы невзрачными и затерялись бы в буйной летной зелени, но среди голых грязных сучьев были свежи и прекрасны.
От каждой вспорхнувшей птички (а их бездна в Журавлихе, особенно возле реки) вспыхивают на солнце и медленно распространяются зеленовато-золотистые облачка ольховой пыльцы. И ольхе хорошо: листва не мешает оплодотворению, – и земля не прогадала – выручила ее ольха в трудное переходное время. Теперь ольховые деревья отступили на шаг назад, стушевались, говоря: «Валяйте, буйствуйте, пышноцветущие, справляйте праздник любви, славьте таинство брака. Я уж любила, и уж опередила вас!»
Зайдя в черемуховые дебри, начинайте продираться влево. Продираться придется не только сквозь частые деревья, но и сквозь травы, переросшие вас, а главным образом через крапиву, которая жжется здесь мгновенно и зло, особенно если достанет до уха и глаза. Под ноги вам будут попадаться разные бревна и коряги, принесенные большой водой да так и застрявшие здесь.
К острому запаху крапивы примешается душноватый запах таволги, а когда потом, в разгар рыбалки, вы будете невольно хвататься руками, измазанными в земле или рыбе, за растущую вокруг траву, руки ваши надолго пропахнут холодящим запахом мяты.
Деревья и высокие травы растут по обоим берегам, вплоть до самой воды. Иные прямо с куском берега постепенно съехали в воду да так и растут из воды, иные омертвели при этом и превратились в подводные коряги. Между двумя плотными, почти обнимающими друг друга сторонами леса в узком, но глубоком ложе течет ворщинская вода. В берегах глубокие подмывы, а в подмывах торчат, перепутавшись, древесные корни. С высокой травы и ольховых веток падает в воду множество жучков, да божьих коровок, да бабочек – отчего бы не водиться здесь самой разнообразной рыбе?
И то имеет значение, что ничем ее в этих корягах не возьмешь. Единственный способ – древняя примитивная удочка, которую, изловчившись, надо забрасывать через дремучие кусты.
Если притаиться под вечер и глядеть сквозь траву и ветки, то увидишь, как начнут, освещенные косыми лучами, неторопливо плавать взад-вперед красноперые стаи рыб такого размера, что новый человек обязательно удивится: неужели в этой речонке водится такая рыба!
Выбежав из Журавлихи, Ворща слегка растеряется от приволья и, единственно из резвости, запетляет то вправо, то влево. Здесь путь ее по зеленым лужайкам, но ольховые деревья и ветлы все равно будут сопровождать ее всю дорогу. На открытых местах река затемнеет глубиной, похвастается желтыми кувшинками, розовыми цветами стрелолиста и легко, смеясь и лопоча чего-то, по-девчоночьи, как бы даже на одной ноге, поскачет по мелким разноцветным камешкам.
Нужно сказать, что слева все время поднимаются над Ворщей зеленые увалы, этакие округлые холмы. Местами река за тысячи лет подмыла их и образовала песчаные и глинистые кручи; местами на увалах растут лесочки; местами дымятся деревеньки; на одном едва ли не самом высоком увале стоит село Олепино, служащее теперь предметом нашего внимания.
Около деревни Брод начинается Попов омут – ровная по ширине голубая лента, брошенная в зеленую траву. Впрочем, голубизна, конечно, дело условное. Цвет зависит от неба, иногда и белой бывает эта лента от частых кучевых облаков, а то и стальная, и тусклая, почти черная в осеннее ненастье, а то вдруг сделается на заре как будто из алого шелка.
После омута, нагревшись на солнышке, едва-едва протискиваясь, цепляясь подолом за кусты и даже оставляя клочья на острых сучьях, низко пригнувшись, подныривая под бревенчатую лаву, приостанавливаясь ненадолго, бежит дальше, сквозь кусты по камням и корягам. Длинные водоросли, волнуясь, тянутся вслед за ней, стараясь схватить подол, а она уж вон где поет свою журчащую песенку.
Под самым Олепином передышка – омут под названием Лоханка, потому что похож по форме на овальную лохань и, может быть, потому, что десятки поколений олепинских жителей ходили сюда купаться. В летний день вода в Лоханке – кисель, взбаламученная ребятишками, этакая теплая мутная жижица, которая даже и не освежает. В это время нужно идти на Попов омут – там нет ни души, вода такая, что, встав по шейку, различаешь пузырьки на щиколотках ног. На кувшинковых зеленых листьях во множестве дремлют синие стрекозы, а если с берега взглянуть потихоньку в корни дерева или куста, там, как в аквариуме, вялая от жары, передвигается рыбешка.
Николай Васильевич Лебедев, серьезный восьмидесятилетний старик, проработавший шестьдесят лет сельским врачом в Черкутинской больнице, доказывал мне, что у ворщинской воды существуют какие-то особые свойства. Не думаю, чтобы это было так, но должен сказать: ни воды пяти морей, в которых мне приходилось купаться, ни воды множества рек и речек не приносили мне той свежести во всем организме, какая охватывает после купания в Ворще.
Послушав соловьев под Курьяновской кручей и миновав мост, Ворща утекает к другим деревням, переставая интересовать олепинцев. Но предварительно, на самой, так сказать, границе, на самом выходе из сферы их интересов, образует три больших и глубоченных омута: Черный, Средний и Круглый.
Про Черный все ходили легенды, что никто там, даже с длинным шестом, не мог достать дна из-за студеной воды, от которой ближе ко дну начнет ломить ноги, и дерзающие выскакивают, обыкновенно отфыркиваясь, и кричат: «Кой черт дно! Это пропасть, а не омут!»
В Среднем омуте однажды мы с Колькой Пеньковым увидели, как поверху ходит кругами по часовой стрелке огромная стая голавлей. На другой день притащили бредень, но едва завели – он зацепился за что-то возле дна. При нырянии вниз головой воздуха хватало только на то, чтобы дойти до дна, а не на то, чтобы там действовать и отцеплять. Между тем бредень не двигался и назад. Хорошо, если бы он был свой, а то в Прокошихе у Александра Павловича Павлова взят под залог головы. Когда я нырял, стараясь отцепить бредень от коряги, Колька стоял на берегу и хохотал: депешу Павлову надо посылать, депешу!
Известно, что в Круглом омуте, кроме всей прочей рыбы, живут четыре голавля-патриарха. Редко-редко (но можно увидеть) они, как субмарины, поднимаются из темной глубины и совершают два или три прогулочных круга. Сначала они видятся как некие темные тени и только ближе к поверхности оформляются в широколобых, темноспинных чудовищ, лениво пошевеливающих хвостами. Потом снова уходят в коряжистую глубину. Алеша Щербаков из Курьянихи караулил их и пытался убить из ружья, стрелял по ним неоднократно, но толку не добился.
В этом омуте четырехэтажные подмывы, нижний этаж очень глубоко под водой – наверно, там и живут голавли-патриархи.
Зимой таким толстым льдом покрывается река и таким заносит ее пышным снегом, что, если бы не кустарник да не ветлы, не найти бы нашей Ворщи.
Никакого подледного лова в наших местах не знают. Мы с Сашей Косицыным попробовали один раз опустить мормышки в Журавлихе, там, откуда невозможно уйти с пустыми руками даже в самое бесклевое время, но впечатление мертвой реки произвела на нас Ворща.
Был перволедок, и все было великолепно. На Журавлиху выпал сыроватый ярко-белый снег. Он облепил сучья деревьев, и в его белизне так ярко горели захваченные врасплох тяжелые кисти рябин! Созерцание рубиновых и оранжевых рябиновых кистей среди белого снега искупило в какой-то степени нашу неудачу. Мы даже наелись досыта этой примороженной, посластевшей ягоды. Мы провели в родном Журавлихинском лесу замечательный день, но, увы, что может искупить и загладить полную беспросветную неудачу рыбака!
Весной, чаще всего между седьмым и двенадцатым апреля, начинает буйствовать Ворща. Сначала поверх льда накапливается прибежавшая из очнувшихся ручейков снежица, или снеговица, – светлая, как стеклышко, талая вода, на вкус отдающая морозным январским воздухом. Накопившись, снежица забирается под ледяные одежды речонки, и речонка, рванувшись, затрепыхавшись, вдруг ломает тяжелые льды, сбрасывает их с себя и предстает обнаженная, помутившаяся не то со сна, не то от негодования. Кипит, закручивается в воронки, урчит на завертинах, ревет на крутых поворотах, заливает деревья и окрестные луга, срывает с места и уносит все лавы, какие только были через нее переброшены, двинув на таран тяжелые льдины, срезает ими бревенчатые мосты и, охваченная азартом разгула и буйства, подхлестываемая многими оврагами, из которых каждый сам становится как река, мчится дальше в единственном стремлении как можно скорее вбросить свои воды в медленно набухающую и тихо набирающую грозные силы Клязьму.
Разгулявшись, вынесет Ворща льды на залитые ею луга, а тут не хватит силенок, за ночь спадет она на метр-полтора, и останутся луга с приглаженной в одну сторону прошлогодней рыженькой травкой да с причудливым нагромождением тяжелых льдов. Однажды я шел по такому лугу, забылся на минуточку, а когда очнулся, то первозданно поразился необычному фантастическому ландшафту. Ночью льды омыло дождем, травка вокруг начала зеленеть. Ослепительно яркие на освеженном зелененьком лугу, обтаявшие, прозрачные в своей темно-зеленой и темно-синей непрозрачности, истлевали льды. Они лежали вдоль длинного луга, в непринужденной, естественной и потому красивой разбросанности. В их расположении сохранился тот порядок, в котором они плыли; их нестройная толпа хранила движение воды, в их неподвижности была скрыта динамика, в их обреченности чувствовалось стремление вперед.
Большинство льдин лежало на лугу плашмя, но многие стояли под углом, взгромоздившись друг на дружку. Солнце не то чтобы просвечивало их насквозь, но все же проникало через них, и оттого на лугу под такими льдинами хранился зеленый полусвет-полумрак. Наверно, там был свой микроклимат – сырая ледяная прохлада вместо теплого весеннего дня. С нижней поверхности льдин обильно и беспрерывно падали вниз тысячи полновесных, впитавших в себя зеленый полусумрак капель.
Льдины исходили этими каплями. Они теперь только на вид казались цельными большими льдинами, а ударишь хорошенько палкой или пнешь ногой – вдруг с веселым звоном обрушится льдина, рассыпавшись, и вот уж нет ее, а есть звонкая, сверкающая груда длинных (до полуметра длиной) тонких хрустальных игл. Под теплым солнцем на зеленой траве эти иглы выглядят еще более необыкновенно, чем сами льды.
Ранней весной, по неведению своему, местные жители почти не ловят рыбы, разве что полазают с наметками в самую большую и мутную воду. Хотя тут-то едва-едва упадет вода – и брать бы по ночам налима.
Зато когда просветлеет и обогреется река, существуют у нас два способа ловли, которых я не встречал в других местах.
Где кончается широкое и глубокое место реки, то есть у выхода из омута на мель, мы сооружали запруду, заколотив в грунт два ряда кольев, уложив между кольями земляные пласты с дерном и придавив эти пласты камнями. Оставлялся только узкий проход в середине, который можно было захлобучить в любую минуту теми же пластами, заранее припасенными, заранее уложенными на саму запруду. Через этот ход дугой хлещет тугая вода.
Ниже запруды – мель, где вода струится по камешкам и прядет нитчатые, изумрудно-зеленые водоросли. В конце мели, чтоб рыба «не сбросилась» вместе с водой, сооружали плетень.
К запруде приходишь с вечера вчетвером или впятером, жжешь костер, дожидаешься нужного часа. Известно, что ночью для кормежки выходит из омута на мель крупная рыба.
Дальнейшее понятно само собой. Часа в два ночи дружно захлобучиваем ход в запруде, и вода ниже ее быстро убывает, обнажая каменистое дно. В тишине полуночного часа начинает в камнях шумно трепескаться рыба и там, и тут, ниже по течению, под самым плетнем. Медлить нельзя, а то под напором воды прорвется плотина и хлынет на отмель спасительная для рыбы волна. Бегаешь по непревычно теплым, омытым ночной водой камням, бросаешься на трепесканье, и вот уже бьется в руках схваченный вместе с водорослями голавль, язь, изящный, гибкий елец. Пока не завелась в реке щука, можно было за полчаса нахватать бельевую корзину рыбы, и вся рыба – благородная бель.
Другой способ оригинален своей примитивностью. В жаркие летние полдни рыба уходит «в корни» и стоит вся в корнях. Тихо подбираешься, подлезешь под тенистый куст. Пахнет оттуда прохладой, ивовой горечью… Наклоняешься так, что голову приходится класть набок, на одно ухо, чтобы все же дышать, иначе не дотянуться до логова. Одну растопыренную руку заводишь с одной стороны подмыва, другую – с другой и начинаешь тихо сближать. Вот левая рука дотронулась до скользкой прохладной рыбины, и рыбина, мыкнувшись в противоположную сторону, ударилась в правую ладонь. Иной раз, если удобен подмыв, прижмешь десятка полтора рыбы, а потом но одной вытаскиваешь и кидаешь на берег, где стоит твой подручный, какой-нибудь мальчонка, взявшийся таскать одежду и рыбу. Братья Ламоновы лазают по кустам вдвоем: один с одной стороны дерева, другой – с другой. Они большие специалисты, так что и теперь, когда сильно повывелась рыба в реке, умудряются накидать из корней бадью рыбы.
Исцарапаешься весь о сучья, а пальцы вдоль и поперек изрежут клешнями раки, во множестве сидящие в норах, в подмывах и под корягами. У рачих на шейке, или, лучше сказать, под хвостом, гроздью висит серенькая прозрачная икра. Мы ее объедали прямо с хвоста и очень любили. Она прохладная и приятно кислит.
Не знаю где как, а в наших местах теперь почти не увидишь эту идиллическую (издали) картину: пахарь налегает на ручки плуга, лошаденка его идет бороздой, так что спина приподнята, а голова опущена вниз, а сзади грачи, выклевывающие из перевернутого пласта земли червяков.
Грачи сразу перестроились и стали сопровождать тракторы, не пугаясь ни грохота, ни лязга, ни запаха выхлопных газов.
И к стогу клевера зимой выгоднее послать трактор, прицепив к нему огромные, из цельных бревен скрепленные сани. Полезет он к стогу напрямки, подминая широкими гусеницами пышную голубоватую целину, и клевера привезет в восемь раз больше.
Недавно, когда решили в Поповом лесочке устроить летний загон для коров, чтобы они там ночевали, и когда решили, что надо бы поставить для доярок избушку рядом с этим загоном, то трактор взял и перетащил избушку целиком из Негодяихи за два с половиной километра. Понадобилось на все два или три часа. А ну-ка разбери ее, да перевози на лошади, да собери снова.
Я к тому вспомнил про избушку, что, начав с пахоты, трактор вошел теперь в быт и делает все, что ему скажут, а разговаривать с ним стало очень просто: он ведь теперь не эмтээсовский, а свой, колхозный: куда хочу, туда и пошлю.
Но память есть память. Недавно разговорился я со сверстником своим – Александром Павловичем Куниным, агрономом и заместителем председателя колхоза, человеком занятым и деловым, и он, просветлев лицом, тотчас перечислил мне все до одной лошади по имени и по их принадлежности к последним единоличным хозяевам. Все мы вспомнили с ним: и то, что наш Голубчик был вороной, как вороново крыло, с косматой гривой и некладеный, а Графчик – гнедой, а Пальма – белая, а Малка – огромных размеров, как если бы полторы лошади…
Возле лошадей всего удобнее было увиваться нам именно в навозную. До самого поля бежишь собачонкой сзади навозницы. Поле все усеяно рядами небольших навозных куч. Поцапает возчик грабцульками, набросает кучу, протронет лошадь на несколько шагов и снова поцапает грабцульками. Через два или три дня навозные кучки разобьют, ровным слоем навоза покроются поля, тогда и запашут его в землю, чтобы обернулся он хлебным зерном.
Когда освободится навозница, не ждешь лишнего приглашения, бросаешься к ней, а возчик переворачивает одну доску. Как сейчас, вижу ее шершавую поверхность, сухую и чистую, лишь с маленькими подтеками по самым краям. Садишься на нее, на эту перевернутую доску, и блаженствуешь всю обратную дорогу.
Однако это не верх блаженства и не предел мечтаний. Самая большая радость, как и в каждом деле, может прийти неожиданно. Разожжет Петяк Васильев свою цигарку (из чужого табака), которая у него обычно оттягивает вниз губу, и жалко ему уходить с крыльца.
– Эй ты, как тебя, Борькя, ну-ко, отгони за меня возок, да смотри хорошенько, да кучи-то одна от другой поровнее клади, чай, знаешь!
Счастливый Борька не бросается в этом случае к лошади, проявляя суетливость и нетерпение, но равнодушно возьмет вожжи: почему не сделать одолжение? Вдоль села дойдет рядом с лошадью, не оглядываясь по сторонам, а задумчиво глядя себе под ноги, точь-в-точь как взрослый, которому и правда есть о чем задуматься, а вожжи небрежно бросит на навоз: лошадь умная и сама знает дорогу.
Борькин товарищ, который пять минут назад ничем не отличался от столь неожиданно выделившегося Борьки, бежит сзади в надежде, что уж Борька посадит его на перевернутую доску. Борька, справившись со скидыванием навоза, обратно поедет, стоя на телеге, подергивая вожжи и лихо раскручивая конец их над головой.
По-моему, крестьянский мальчик как только родится, так и начинает страстно мечтать прокатиться верхом на лошади. А когда кончается рабочий день, лошадей нужно отводить в луга, чтобы, уставшие за день, они всю ночь паслись, отдыхали, ели зеленую траву. Это и есть знаменитое ночное. Взрослым лень отводить лошадей, а потом пешком идти обратно в деревню.
Если пообещает тебе взрослый, что именно ты поведешь его лошадь в ночное, то целый день не отходишь от этой лошади, боишься пропустить нужный момент.
Первый раз в жизни мне пришлось сесть на ту самую Малку, которая была как бы полторы лошади. Сколько раз я ни старался представить себе в воображении, как это сидеть верхом и что при этом чувствуешь, и даже садился верхом на бревно, воображая, что это лошадь, и, казалось, ничего нет страшного, если бревно сейчас начнет двигаться, действительность оказалась иной. Отец, взяв на руки, поднял меня куда-то очень высоко вверх, и первое, что я ощутил, – огромное неудобство, как если бы меня посадили на острое ребро доски. Вдруг доска – показалось мне – накренилась, все части лошади подо мной пришли в движение, и одна ножонка моя поползла вниз, я весь перекособочился и, только судорожно ухватившись за холку, не свалился на землю. Малка сделала шаг. Ее огромные лопатки двигались равномерно и неудержимо, то приподнимая меня, то опуская, главным образом перекатывая с боку на бок.
А тут Юрка Семионов хлестнул Малку жидким прутом по комодообразному заду, и лопатки лошади, вместо того чтобы более или менее плавно подниматься и опускаться, стали бить меня из-под низу, причем одна сторона била сильнее, и в конце концов я повис, зацепившись за холку собственной поджилкой. Меня поправили, и я терпеливо доехал до места, после чего по крайней мере три дня не мог ходить обыкновенно, а все как-то расставя ножонки.
Это потом, года два спустя, не считалось за дело сесть на лошадь без узды, с одним прутом в правой руке, и, держась левой рукой за гриву, прогарцевать, лихо откинувшись назад, – безграмотная верховая езда, но грамотнее не научаются и взрослые наши люди. Седла ведь почти не знают в нашей местности. Так или иначе, но все лето, бывало, ходим со сбитыми до крови копчиками.
И все же навозная не имела бы той прелести и той притягательной силы, так что и зимой поминаем и ждем навозную, если бы по случайности не совпадало каждый год с навозной одно наиважнейшее явление природы. Дело в том, что в наших Олепинских прудах как раз в навозную начинали метать икру караси.
Пруды небольшие, расположены один над другим, весной лишняя вода из верхнего течет в нижний, а оттуда по оврагу шумными ручьями выливается на луг и растекается там в ширину, как стеклом, покрывая прошлогоднюю луговую травку и сверкая на солнце бесчисленным множеством чешуек, переливается, как будто смеется.
Как умудряются караси жить в наших прудах, неизвестно. Но факт остается фактом – живут. Правда, один год была суровая зима и пруды промерзли насквозь. Когда весной подняло лед, на каждой льдине снизу, приморозившись к ней, желтели и большие и маленькие караси. Часть карасей, видимо, и тут уцелела на развод, ибо ведется рыбешка по сей день.
После замора следующим бедствием для рыбы, как ни странно, являются большие праздники. Во главе с председателем несколько мужиков заведут в праздник, с утра пораньше, частый бредешок и выволакивают в мотне огромный ком жидкой голубоватой тины. Сквозь голубизну золотом просвечивают караси.
Наши способы были примитивны и патриархальны. Ну, прежде всего – верша, сплетенная из ивовых ли, из ореховых ли прутьев. В вершу накладешь кирпичей, чтобы тонула, а для приманки – горелых хлебных корок и вареной картошки. Лучшая приманка – жмых из-под постного масла, по-нашему, избоина. Снаряженную таким образом вершу толкаешь шестом шагов на десять – пятнадцать от берега, то есть, по существу, на середину пруда. Ночь простоит, а утром нужно вынимать. Дорогая минута, когда тянешь за веревку, и вот уже показались черные, перепревшие в теплой воде прутья старой верши, вот уж наполовину она выступила из воды, и тогда раздается в верше плеск и трепескание. По шуму, поднимаемому рыбой, сразу узнает опытное ухо, сколько там карасей: ведро, полведра или так себе – десяток карасиков. Были случаи, что набивалось в вершу до двухсот штук, как раз такое-то и бывало в навозную. Навсегда останется жить в памяти ощущение необыкновенно теплых мокрых прутьев верши, парного запаха прелой ивы, ила, самих карасей.
Второй способ ничуть не сложнее. У коробицы мы заделывали нижнее отверстие и водили вдвоем или втроем этой коробицей по дну пруда, поднимая ее время от времени. Для этой ловли нужно надевать на ноги бросовую обувь, такую, чтобы не жалко было лазить в ней по пруду, дно которого сплошь усеяно старыми ведрами, тазами, обручами, обломками кос и серпов, изломанными плугами, обломками бороны, разбитыми бутылками, ободьями от колес, стесавшимися подковами и всем другим, что можно встретить в деревенском быту и что способно тонуть в воде.
Выше колен вязнут ноги в мягчайшей тине.
С коробицей лазали не только ребятишки, но и взрослые. Случалось, и бабы перед складчиной, раздевшись до холщовых рубах, промышляли дармовую закуску.
Таким образом, ко всем июньским запахам и ароматам села, уже упомянутым мною на предыдущих страницах, нужно добавить и присовокупить запахи прудовой тины, которая во множестве выволакивалась на берег коробицами и которая, просыхая на зеленой береговой траве, становилась еще голубее и ярче.
* * *
Рыба рыбе рознь. Хотя я и считаю карася, чисто золотого, даже потемнее, чем золото, с яркими красными плавниками, едва ли не самой красивой рыбой на земле, однако одно дело – пруд с карасями, а другое дело – река.Над Ворщей можно смеяться: уж очень она мала, даже не по сравнению с другими огромными реками, плавно текущими по огромным равнинам, нет, сама по себе безотносительно мала…
Но можно Ворщу и любить, притом не ущербной любовью, как нечто неполноценное, болезненное, жалостное, а просто любить, как, скажем, брат любит сестренку, если она вовсе не Жанна д'Арк, не княгиня Волконская и даже не Сильвана Пампанини, а простая крестьянская девчонка с цыпками на ногах.
В орбиту внимания олепинских жителей Ворща впадает в пределах Журавлихи – красивого смешанного леса, через который промывает себе нелегкий извилистый путь. Конечно, знают люди, что Журавлиха не край света и что за ней тоже течет Ворща, но практически ни один олепинский житель не уходил по реке дальше этого леса, да и в Журавлиху почти никто не ходит: хочется ли идти три километра, когда вот она, Ворща, в двух шагах, под селом.
Если идти Журавлихой по тропинке, ведущей к избушке лесника, то попадешь в густые заросли черемухи. Летом сразу бросаются в глаза обильные кисти с глянцевыми черными ягодами. Про весеннюю пору и говорить не надо: дружно цветет черемуха, белым-бело, слегка закружится голова, и растеряешься на мгновение: как же так? Ведь если все это мне зачем-то дано, то что-то с этим нужно делать! Ну, нарисовать бы, по крайней мере! Нельзя же одному и видеть и дышать здесь и так уйти, и люди не будут знать, какая бывает на земле красота!
Не то чтобы одна черемуха росла вокруг. Попадается на глаза необхватный стволище вяза – запрокинешь голову и увидишь вверху пышное зеленое облако, широко распространившееся над лесом. Скользнув по коричневому сосновому дереву, взгляд вознесется под облака, к ярко-зеленой игольчатой кроне с янтарными прожилками сучьев в ее малахитовой зелени. У подножия ели, в овальном «зайчике» от пробившегося солнечного луча, просвеченные насквозь, хрупкие, нежные, изнутри засветятся ландыши.
Всех неприметнее в этих дремучих зарослях скромница ольха. Она еще раньше отработала свое во славу красоты земли. Когда тотчас после водополки ни одного листика не было в лесу – одни голые сучья, грязные, неприбранные, неумытые (не прошло ни одного дождя), тогда на выручку природе первая пришла ольха. Она немедленно распустила свои длинные золотые сережки, которые, может быть, оказались бы невзрачными и затерялись бы в буйной летной зелени, но среди голых грязных сучьев были свежи и прекрасны.
От каждой вспорхнувшей птички (а их бездна в Журавлихе, особенно возле реки) вспыхивают на солнце и медленно распространяются зеленовато-золотистые облачка ольховой пыльцы. И ольхе хорошо: листва не мешает оплодотворению, – и земля не прогадала – выручила ее ольха в трудное переходное время. Теперь ольховые деревья отступили на шаг назад, стушевались, говоря: «Валяйте, буйствуйте, пышноцветущие, справляйте праздник любви, славьте таинство брака. Я уж любила, и уж опередила вас!»
Зайдя в черемуховые дебри, начинайте продираться влево. Продираться придется не только сквозь частые деревья, но и сквозь травы, переросшие вас, а главным образом через крапиву, которая жжется здесь мгновенно и зло, особенно если достанет до уха и глаза. Под ноги вам будут попадаться разные бревна и коряги, принесенные большой водой да так и застрявшие здесь.
К острому запаху крапивы примешается душноватый запах таволги, а когда потом, в разгар рыбалки, вы будете невольно хвататься руками, измазанными в земле или рыбе, за растущую вокруг траву, руки ваши надолго пропахнут холодящим запахом мяты.
Деревья и высокие травы растут по обоим берегам, вплоть до самой воды. Иные прямо с куском берега постепенно съехали в воду да так и растут из воды, иные омертвели при этом и превратились в подводные коряги. Между двумя плотными, почти обнимающими друг друга сторонами леса в узком, но глубоком ложе течет ворщинская вода. В берегах глубокие подмывы, а в подмывах торчат, перепутавшись, древесные корни. С высокой травы и ольховых веток падает в воду множество жучков, да божьих коровок, да бабочек – отчего бы не водиться здесь самой разнообразной рыбе?
И то имеет значение, что ничем ее в этих корягах не возьмешь. Единственный способ – древняя примитивная удочка, которую, изловчившись, надо забрасывать через дремучие кусты.
Если притаиться под вечер и глядеть сквозь траву и ветки, то увидишь, как начнут, освещенные косыми лучами, неторопливо плавать взад-вперед красноперые стаи рыб такого размера, что новый человек обязательно удивится: неужели в этой речонке водится такая рыба!
Выбежав из Журавлихи, Ворща слегка растеряется от приволья и, единственно из резвости, запетляет то вправо, то влево. Здесь путь ее по зеленым лужайкам, но ольховые деревья и ветлы все равно будут сопровождать ее всю дорогу. На открытых местах река затемнеет глубиной, похвастается желтыми кувшинками, розовыми цветами стрелолиста и легко, смеясь и лопоча чего-то, по-девчоночьи, как бы даже на одной ноге, поскачет по мелким разноцветным камешкам.
Нужно сказать, что слева все время поднимаются над Ворщей зеленые увалы, этакие округлые холмы. Местами река за тысячи лет подмыла их и образовала песчаные и глинистые кручи; местами на увалах растут лесочки; местами дымятся деревеньки; на одном едва ли не самом высоком увале стоит село Олепино, служащее теперь предметом нашего внимания.
Около деревни Брод начинается Попов омут – ровная по ширине голубая лента, брошенная в зеленую траву. Впрочем, голубизна, конечно, дело условное. Цвет зависит от неба, иногда и белой бывает эта лента от частых кучевых облаков, а то и стальная, и тусклая, почти черная в осеннее ненастье, а то вдруг сделается на заре как будто из алого шелка.
После омута, нагревшись на солнышке, едва-едва протискиваясь, цепляясь подолом за кусты и даже оставляя клочья на острых сучьях, низко пригнувшись, подныривая под бревенчатую лаву, приостанавливаясь ненадолго, бежит дальше, сквозь кусты по камням и корягам. Длинные водоросли, волнуясь, тянутся вслед за ней, стараясь схватить подол, а она уж вон где поет свою журчащую песенку.
Под самым Олепином передышка – омут под названием Лоханка, потому что похож по форме на овальную лохань и, может быть, потому, что десятки поколений олепинских жителей ходили сюда купаться. В летний день вода в Лоханке – кисель, взбаламученная ребятишками, этакая теплая мутная жижица, которая даже и не освежает. В это время нужно идти на Попов омут – там нет ни души, вода такая, что, встав по шейку, различаешь пузырьки на щиколотках ног. На кувшинковых зеленых листьях во множестве дремлют синие стрекозы, а если с берега взглянуть потихоньку в корни дерева или куста, там, как в аквариуме, вялая от жары, передвигается рыбешка.
Николай Васильевич Лебедев, серьезный восьмидесятилетний старик, проработавший шестьдесят лет сельским врачом в Черкутинской больнице, доказывал мне, что у ворщинской воды существуют какие-то особые свойства. Не думаю, чтобы это было так, но должен сказать: ни воды пяти морей, в которых мне приходилось купаться, ни воды множества рек и речек не приносили мне той свежести во всем организме, какая охватывает после купания в Ворще.
Послушав соловьев под Курьяновской кручей и миновав мост, Ворща утекает к другим деревням, переставая интересовать олепинцев. Но предварительно, на самой, так сказать, границе, на самом выходе из сферы их интересов, образует три больших и глубоченных омута: Черный, Средний и Круглый.
Про Черный все ходили легенды, что никто там, даже с длинным шестом, не мог достать дна из-за студеной воды, от которой ближе ко дну начнет ломить ноги, и дерзающие выскакивают, обыкновенно отфыркиваясь, и кричат: «Кой черт дно! Это пропасть, а не омут!»
В Среднем омуте однажды мы с Колькой Пеньковым увидели, как поверху ходит кругами по часовой стрелке огромная стая голавлей. На другой день притащили бредень, но едва завели – он зацепился за что-то возле дна. При нырянии вниз головой воздуха хватало только на то, чтобы дойти до дна, а не на то, чтобы там действовать и отцеплять. Между тем бредень не двигался и назад. Хорошо, если бы он был свой, а то в Прокошихе у Александра Павловича Павлова взят под залог головы. Когда я нырял, стараясь отцепить бредень от коряги, Колька стоял на берегу и хохотал: депешу Павлову надо посылать, депешу!
Известно, что в Круглом омуте, кроме всей прочей рыбы, живут четыре голавля-патриарха. Редко-редко (но можно увидеть) они, как субмарины, поднимаются из темной глубины и совершают два или три прогулочных круга. Сначала они видятся как некие темные тени и только ближе к поверхности оформляются в широколобых, темноспинных чудовищ, лениво пошевеливающих хвостами. Потом снова уходят в коряжистую глубину. Алеша Щербаков из Курьянихи караулил их и пытался убить из ружья, стрелял по ним неоднократно, но толку не добился.
В этом омуте четырехэтажные подмывы, нижний этаж очень глубоко под водой – наверно, там и живут голавли-патриархи.
Зимой таким толстым льдом покрывается река и таким заносит ее пышным снегом, что, если бы не кустарник да не ветлы, не найти бы нашей Ворщи.
Никакого подледного лова в наших местах не знают. Мы с Сашей Косицыным попробовали один раз опустить мормышки в Журавлихе, там, откуда невозможно уйти с пустыми руками даже в самое бесклевое время, но впечатление мертвой реки произвела на нас Ворща.
Был перволедок, и все было великолепно. На Журавлиху выпал сыроватый ярко-белый снег. Он облепил сучья деревьев, и в его белизне так ярко горели захваченные врасплох тяжелые кисти рябин! Созерцание рубиновых и оранжевых рябиновых кистей среди белого снега искупило в какой-то степени нашу неудачу. Мы даже наелись досыта этой примороженной, посластевшей ягоды. Мы провели в родном Журавлихинском лесу замечательный день, но, увы, что может искупить и загладить полную беспросветную неудачу рыбака!
Весной, чаще всего между седьмым и двенадцатым апреля, начинает буйствовать Ворща. Сначала поверх льда накапливается прибежавшая из очнувшихся ручейков снежица, или снеговица, – светлая, как стеклышко, талая вода, на вкус отдающая морозным январским воздухом. Накопившись, снежица забирается под ледяные одежды речонки, и речонка, рванувшись, затрепыхавшись, вдруг ломает тяжелые льды, сбрасывает их с себя и предстает обнаженная, помутившаяся не то со сна, не то от негодования. Кипит, закручивается в воронки, урчит на завертинах, ревет на крутых поворотах, заливает деревья и окрестные луга, срывает с места и уносит все лавы, какие только были через нее переброшены, двинув на таран тяжелые льдины, срезает ими бревенчатые мосты и, охваченная азартом разгула и буйства, подхлестываемая многими оврагами, из которых каждый сам становится как река, мчится дальше в единственном стремлении как можно скорее вбросить свои воды в медленно набухающую и тихо набирающую грозные силы Клязьму.
Разгулявшись, вынесет Ворща льды на залитые ею луга, а тут не хватит силенок, за ночь спадет она на метр-полтора, и останутся луга с приглаженной в одну сторону прошлогодней рыженькой травкой да с причудливым нагромождением тяжелых льдов. Однажды я шел по такому лугу, забылся на минуточку, а когда очнулся, то первозданно поразился необычному фантастическому ландшафту. Ночью льды омыло дождем, травка вокруг начала зеленеть. Ослепительно яркие на освеженном зелененьком лугу, обтаявшие, прозрачные в своей темно-зеленой и темно-синей непрозрачности, истлевали льды. Они лежали вдоль длинного луга, в непринужденной, естественной и потому красивой разбросанности. В их расположении сохранился тот порядок, в котором они плыли; их нестройная толпа хранила движение воды, в их неподвижности была скрыта динамика, в их обреченности чувствовалось стремление вперед.
Большинство льдин лежало на лугу плашмя, но многие стояли под углом, взгромоздившись друг на дружку. Солнце не то чтобы просвечивало их насквозь, но все же проникало через них, и оттого на лугу под такими льдинами хранился зеленый полусвет-полумрак. Наверно, там был свой микроклимат – сырая ледяная прохлада вместо теплого весеннего дня. С нижней поверхности льдин обильно и беспрерывно падали вниз тысячи полновесных, впитавших в себя зеленый полусумрак капель.
Льдины исходили этими каплями. Они теперь только на вид казались цельными большими льдинами, а ударишь хорошенько палкой или пнешь ногой – вдруг с веселым звоном обрушится льдина, рассыпавшись, и вот уж нет ее, а есть звонкая, сверкающая груда длинных (до полуметра длиной) тонких хрустальных игл. Под теплым солнцем на зеленой траве эти иглы выглядят еще более необыкновенно, чем сами льды.
Ранней весной, по неведению своему, местные жители почти не ловят рыбы, разве что полазают с наметками в самую большую и мутную воду. Хотя тут-то едва-едва упадет вода – и брать бы по ночам налима.
Зато когда просветлеет и обогреется река, существуют у нас два способа ловли, которых я не встречал в других местах.
Где кончается широкое и глубокое место реки, то есть у выхода из омута на мель, мы сооружали запруду, заколотив в грунт два ряда кольев, уложив между кольями земляные пласты с дерном и придавив эти пласты камнями. Оставлялся только узкий проход в середине, который можно было захлобучить в любую минуту теми же пластами, заранее припасенными, заранее уложенными на саму запруду. Через этот ход дугой хлещет тугая вода.
Ниже запруды – мель, где вода струится по камешкам и прядет нитчатые, изумрудно-зеленые водоросли. В конце мели, чтоб рыба «не сбросилась» вместе с водой, сооружали плетень.
К запруде приходишь с вечера вчетвером или впятером, жжешь костер, дожидаешься нужного часа. Известно, что ночью для кормежки выходит из омута на мель крупная рыба.
Дальнейшее понятно само собой. Часа в два ночи дружно захлобучиваем ход в запруде, и вода ниже ее быстро убывает, обнажая каменистое дно. В тишине полуночного часа начинает в камнях шумно трепескаться рыба и там, и тут, ниже по течению, под самым плетнем. Медлить нельзя, а то под напором воды прорвется плотина и хлынет на отмель спасительная для рыбы волна. Бегаешь по непревычно теплым, омытым ночной водой камням, бросаешься на трепесканье, и вот уже бьется в руках схваченный вместе с водорослями голавль, язь, изящный, гибкий елец. Пока не завелась в реке щука, можно было за полчаса нахватать бельевую корзину рыбы, и вся рыба – благородная бель.
Другой способ оригинален своей примитивностью. В жаркие летние полдни рыба уходит «в корни» и стоит вся в корнях. Тихо подбираешься, подлезешь под тенистый куст. Пахнет оттуда прохладой, ивовой горечью… Наклоняешься так, что голову приходится класть набок, на одно ухо, чтобы все же дышать, иначе не дотянуться до логова. Одну растопыренную руку заводишь с одной стороны подмыва, другую – с другой и начинаешь тихо сближать. Вот левая рука дотронулась до скользкой прохладной рыбины, и рыбина, мыкнувшись в противоположную сторону, ударилась в правую ладонь. Иной раз, если удобен подмыв, прижмешь десятка полтора рыбы, а потом но одной вытаскиваешь и кидаешь на берег, где стоит твой подручный, какой-нибудь мальчонка, взявшийся таскать одежду и рыбу. Братья Ламоновы лазают по кустам вдвоем: один с одной стороны дерева, другой – с другой. Они большие специалисты, так что и теперь, когда сильно повывелась рыба в реке, умудряются накидать из корней бадью рыбы.
Исцарапаешься весь о сучья, а пальцы вдоль и поперек изрежут клешнями раки, во множестве сидящие в норах, в подмывах и под корягами. У рачих на шейке, или, лучше сказать, под хвостом, гроздью висит серенькая прозрачная икра. Мы ее объедали прямо с хвоста и очень любили. Она прохладная и приятно кислит.