На дне буерака не ржавая сквозь осоку течет водичка, но по чистому, обильно усыпанному камнями дну струится чистая холодная вода, которую так сладко пить, когда в жару объешься спелой земляникой, созревшей тут же поблизости. Неудобно нагибаться и перевешиваться вниз головой в узкое, глубоко прорытое руслице, поэтому срежешь длинный пустотелый стебель травы и через метровую трубочку эту жадно втягиваешь холодящую гортань влагу. Скорее всего, она не пахнет ничем особенным, но поскольку пьешь и в это время дышишь лесным воздухом, вдыхаешь в себя все запахи леса, то и кажется, будто вода тоже пахнет и немного малиной, и немного мятой, и папоротниками, и всякой лесной чертовщиной.
Возле самой воды, в густых зарослях, вдруг увидишь подвешенное к стеблям гнездо крапивницы или выдолбленное в трухлявом осиновом пне гнездо мухоловки-пеструшки. Вход в гнездо не более пятикопеечной монеты. Какова же должна быть сама пичужка, насколько же малы ее чисто голубенькие яички и каковы же выводятся из них птенцы! Но не часто обнаружишь искусно свитое, искусно спрятанное в буйной зелени гнездо, хотя их должно быть очень много вокруг: весь буерак сверху донизу наполнен щебетанием, пересвистом, перещелкиванием и перепархиванием птиц.
По осени у подножия елей вырастают крепкие светло-шоколадные грибы. На грибах явственно видны бороздчатые следы острых беличьих зубок. Прыгая с дерева на дерево, собирает белка и орехи с полными твердыми ядрами.
Для меня буерак был как некий заповедный уголок природы, куда почти никто не ходит и где все растет, развивается и отмирает естественной, безнасильственной смертью.
В этом-то буераке, откуда и пешком едва-едва выкарабкаешься, а не то чтобы выехать на лошади, груженной булыжником, и надумали собирать камни.
Как некий (самозваный, конечно) властелин буерака, по крайней мере как его единственный более или менее постоянный обитатель, с некоторым злорадством наблюдал я, как прямоугольные, похожие на могилы кучи камней зарастали кустарником, папоротником, малиной и цветами и все приобрело первоначальный, дикий вид.
А между тем злорадствовать было не над чем: дорога не подвигалась с места, и сам я едва не погиб на ней из-за того, что она не подвигалась.
Однажды в зимний день Борис Грубов, Валентина Пенькова и я пробирались из Владимира домой на День Конституции. Было нам тогда по пятнадцати лет. До Ставрова (тридцать километров) нас подвез на лошади мой отец. В чайной посидели погрелись, попили чаю, а отец – водки, и довольно много, так, что мы его потом едва-едва завалили в розвальни.
Погода показалась нам хорошей, езда в санях тихой и скучной, и мы решили потихоньку идти вперед, предоставив лошади плестись сзади. Главная причина, почему мы покинули подводу, состояла в том, что лошадь перепала за долгий путь и совершенно отказывалась везти нас четверых. Она останавливалась через каждые сто шагов, и невозможно было ни увещеваниями, ни кнутом стронуть ее с места.
И предыдущий участок пути от Владимира до Ставрова мы наполовину прошли пешком, возле саней, иначе впоследствии не обессилели бы так быстро.
Отец не мог управлять лошадью и все норовил заснуть. Мы то и дело оглядывались: как там у него дела? Но лошадь плелась себе и плелась по дороге. Один раз она, правда, свернула в сугроб, и нам пришлось возвращаться довольно далеко, чтобы вывести ее «на стезю».
Между тем стало быстро темнеть, и внезапно испортилась погода. Посыпался обильный снег с ветром. Нельзя было разобрать, какой снег переносится с места на место: низовой, поднятый ветром, или тот, что падает сверху. Все перемешалось с темнотой, ноги наши стали вязнуть, лошадь потерялась из виду.
Мы знали, что поступаем не совсем ладно, оставляя выпившего человека одного в метели, тем более что, кажется, лошадь опять своротила в сугроб. Но знали мы и то, что лошадь по такой дороге всех четверых не вывезет вовсе. Кроме того, пройдя по забродному пути, мы почувствовали усталость и большую слабость во всем теле. В одну минуту нас облило потом, не тем, который неизбежно появляется во время тяжелой работы и ходьбы, а тем, что приходит вместе со слабостью и является результатом ее. В народе такой пот называют испариной.
Дорога теперь определялась только так, что, ступив на нее, мы увязали по колено, а ступив мимо нее, проваливались гораздо глубже. К счастью, у Бориса была палка, и, втыкая ее в снег впереди себя, мы могли нащупывать твердый путь. Сначала мы делали переходы, отсчитывая сто шагов, после чего останавливались и стояли на дороге лицом к лицу, держась друг за дружку. Вскоре сто шагов сделались слишком большим расстоянием, чтобы можно было пройти его без отдыха, и мы стали останавливаться через каждые пятьдесят. Валентина, как пьяная или как во сне, все старалась сесть прямо на снег, а мы не позволяли ей этого, почувствовав, что хотя и сами мальчишки, но что моральная ответственность за жизнь девушки полностью лежит на нас.
– Не трогайте меня, оставьте, не мешайте! – твердила Валентина. – Я вас догоню. Посижу пять минуточек и догоню. Оставьте меня, не трогайте, не мешайте!
Теперь мы не позволяли ей идти сзади, но всегда в середине. Один из нас на переменках шел, или, вернее, брел, впереди. Сначала мы торопились дойти до дому, чтобы послать людей на свежей лошади за отцом, которого, наверно, теперь заносит снегом в санях. Потом все мысли ушли от нас, кроме двух: надо во что бы то ни стало переставлять ноги и ни в коем случае нельзя садиться.
Уж не через пятьдесят, а через пятнадцать шагов останавливались мы и отдыхали стоя, дыша в лицо друг другу, маленькие посреди черных разбушевавшихся снегов и по сравнению с теми равнинами, на которых они разбушевались. Валентина начала плакать тихими, беззвучными слезами и еще горячее, как бы в бреду, умоляла нас дать ей отдохнуть, уйти от нее, оставить ее в покое, не мешать ей. Наконец мы сказали:
– Ладно, садись на три минуты, а мы постоим.
Как только Валентина опустилась на снег, так (никогда не забыть мне этого) блаженное выражение разлилось по ее лицу, глаза закрылись, голова покачнулась, и вся она обмякла, крепко-крепко уснула. Подхватив под руки, мы стали тормошить девушку, будить ее, трясти и кое-как дотряслись до сознания. Она открыла глаза, ни слова не говоря встала и потихонечку, как заведенная, побрела вперед.
Сколько я ни вспоминаю, не могу вспомнить, как мы в первый раз увидели, что пришли в Шуново. Хватило все-таки силенок, не стучась в первую попавшуюся избу, добрести до тети Маши Буряковой, состоящей с нами в родстве. Обрывками, сквозь полусон вспоминаю перепуганное лицо тети Маши, ее хлопоты, огромное алюминиевое блюдо, полное грибного горячего душистого супа, такого крепкого, что бульон был коричневый, словно кофе. Тотчас после супа мы забрались на печку, улеглись рядком и моментально уснули.
Спали мы крепко, бесчувственно, но не очень долго, должно быть, часа два, потому что, когда, проснувшись, я посмотрел на ходики, они показывали десять часов вечера. Я проснулся от внутреннего толчка, и таким внутренним толчком была мысль об отце. Разбудив друзей, я сказал, что надо идти домой, потому что время еще не позднее, вьюга затихла и три километра мы пройдем без труда, что мы просрочили много времени, что давно нужно спасать отца, а то он замерзнет до смерти.
Действительно, три километра от Шунова до Олепина мы прошли без приключений. Когда я отворил дверь в избу, навстречу мне метнулась бледная, перепуганная мать, а с печи раздался спокойный, как и всю жизнь, голос отца:
– Я говорил, что найдутся. Где вы столько времени пропадали?
– Мы-то ладно, ты как оказался дома раньше нас?
– А что? Чай, не первый раз. В это время бросай вожжи, не мешай лошади, она довезет сама.
– Но ведь лошадь остановилась, свернула в сугроб!
– Ну-к и что? Постояла, отдохнула и опять пошла. Дело привычное.
Итак, дорога к нам от Ставрова, вернее, отсутствие дороги отрезало нас от «Большой земли». Зимой – снега, весной и осенью – грязь, в летние дожди – тоже грязь, и такая же непролазная, как весной или осенью… Автомобили, как я говорил, появлялись в наших местах только случайные, было их мало, но они были первыми вестниками, и по ним, случайным и редким, можно было представить, к чему придет дело через десяток лет. Но тут началась война.
В войну я служил в армии. По рассказам знаю, что Олепино испытало в эти годы, кроме обыкновенных, два совсем оригинальных и совсем противоположных друг другу вида связи с внешним миром.
Во-первых, из городов потянулись в деревню люди с салазками. Бредя пешком и волоча за собой салазки, эти люди пробирались от деревни до деревни, от села до села, забираясь иногда глубоко в суровые просторы Владимирского ополья. На салазках они везли одежонку, городские платья, городские туфли, платки, пальтишки, кожаные регланы, часы, хромовые сапоги, брошки – у кого что было накоплено в более благополучные годы, да, может быть, и не накоплено, а просто имелось как первая необходимость, чтобы сменять все это на десяток картофелин, на стакан зерна, на каравай хлеба, на фунт (кому невероятно повезет) сливочного или русского масла.
Салазки, конечно, – скачок по сравнению даже с простейшей лошадью, но были и взлеты у села Олепина.
Однажды перед вечером (начиналась поземка) за селом на пустое поле опустился самолет. Едва остановившись, он тут же опять побежал по полю и, поднявшись, скрылся за лесом.
На том месте, где самолет приостанавливался посреди поля, остался человек, одетый во все меховое и кожаное, в унтах, с пистолетом.
Случилось в это время проезжать Нюре Московкиной, и будто бы человек, кивнув на олепинские домишки, занесенные снегом, спросил, какой это город, после чего Нюра хлестнула лошадь и вскачь умчалась в село, к правлению колхоза, рассказать о необыкновенном. В том, что спустился немец, у Нюры не было никаких сомнений.
Правление колхоза в то время было как раз на конце села, и председателю Петру Павловичу Воронину с бухгалтером Николаем Черновым хорошо были видны все подробности посадки.
К чести председателя и бухгалтера, нужно сказать, что они не растерялись: один остался, чтобы не спускать глаз с «гостя», а другой, помоложе, задами, сугробами сбегал к Ивану Дмитриевичу за старенькой берданкой, с которой тот по ночам сторожил село, то есть дремал на крылечке магазина.
Пропустив неизвестного впереди себя (он, выйдя на дорогу, не торопясь пошел вдоль села), наши новоявленные бойцы с берданкой следовали на некотором отдалении, стараясь прижиматься поближе к домам, дабы не выдать себя раньше времени, если вдруг тот, идущий впереди, станет оглядываться.
– К Солоухиным пошел, – заметил Николай, – к чему бы это? Надо подойти к окнам и поглядеть, что будет дальше.
Заглянуть в окна мужики осмелились не сразу, а когда заглянули, то увидели, что на столе кипит самовар, стоит бутылка со спиртом, чай, стаканы, идет чаепитие, все веселы и довольны. Гость разделся к этому времени, и в нем нетрудно было узнать нашего зятя – летчика. Жена его (моя сестра Мария) жила в ту пору в деревне с маленьким сынишкой, проведать их и прилетел заботливый, а более того находчивый муж и отец.
Петр Павлович и Николай зашли в дом, оставили берданку у порога и, как писали в старинных романах, разделили трапезу.
Самолет время от времени продолжал навещать Олепино, и все так к нему привыкли, что как только послышится шум мотора, так бегут сообщать Марии: встречай, твой летит!
Сначала бегали смотреть самолет (это был «ПО-2»), а потом надоело: подумаешь, самолет! Когда произошла не совсем удачная посадка и, зацепившись за землю, обломился конец у пропеллера, Кузьма Васильевич Бакланихин, специалист мастерить оконные рамы и табуретки, осмотрев поломку, серьезно сказал:
– Если хотите, я такой винт вам вытешу.
– Нет, – отвечал летчик, – тут нужна высшая математика, углы, точность большая.
– Так ведь и мы, чай, не лыком шиты. Математику не математику, а углы понимаем, и угольник у меня старинный, правильный. Сейчас возьму дубовое бревно, вытешу, обработаю – и готово!..
В прилетании самолета мужики вскоре нашли свой интерес, а именно: вся округа сходилась и около «ПО-2» стояла очередь – летчик заправлял зажигалки жителей Олепина и окрестных деревень: спичек ведь не было в то время.
После войны еще прочнее стали мы забывать про железнодорожную станцию Ундол, еще больше автомобилей развелось на нашей дороге, хотя была она по-прежнему не устроена и, значит, девять месяцев в году непроезжа.
Но русский человек и знает, что не проедешь, и говорят ему очевидцы, что ноги не вытянешь, не то что колеса, но все равно, если ему надо, обязательно понадеется на свое особое счастье – авось проскочу. Поэтому самая обычная картина в то время была – грузовик, завязнувший в грязи. По всей дороге появились торчащие из грязи, а в сухую погоду вросшие в землю колья, хворост, слеги и бревна (измызганные и даже расщепленные колесами) – следы долговременных буксовок и отчаянных попыток выбраться на более твердое место, за которым вскорости последует новая грязь, новая яма, новый осклизлый бугорок. Поистине удивительно, что в конце концов все автомобили каким-то образом выкарабкивались и куда-то все уезжали, хотя очевидно было, что уехать им невозможно.
Во время войны (не в результате ее, конечно, а так уж совпало) произошли у нас большие изменения, а именно: из обширной Ивановской промышленной области (ИПО) выделилась Владимирская область. Древнейший, некогда первопрестольный, а потом губернский, а потом совсем уж рядовой, чтобы не сказать заштатный, город Владимир стал областным городом.
Вскоре после этого село Ставрово сделалось районным центром, и таким образом стали мы Владимирской области, Ставровского района, село Олепино.
Ставрово – большое по нашей местности, некогда торговое, белокаменное село. Дома в нем хоть и маленькие, но кирпичные и побеленные. Оно стоит на берегу красивой рыбной реки Колокши. Весной, в половодье, разлив подмывает некоторые дома, а в баню, что стоит возле реки и которую заливает до крыши, забрел однажды на запах дымом и сажей пропитанных бревен четырехпудовый сом, да так и остался в предбаннике, когда убыла вода. Должно быть, ворочаясь, в поспешности неосторожно толкнул дверь, она и закрылась.
Говорят, что село это раньше называлось Крестово: дома в нем были расположены в две улицы, образующие крест. Однако помещица, владевшая некогда этими землями, решила село переименовать, а так как крест по-гречески будет «ставрос», то и получилось Ставрово.
Теперь, сделавшись районным центром, село стало быстро расти и прихорашиваться. Особенной заметности рост и прихорашивание достигли за последние годы.
В Ставрове этому способствовало еще и вот что. С незапамятных времен на окраине Ставрова за стареньким забором существовали останки некой текстильной фабрики, виднелся краснокирпичный корпус и еще какие-то там постройки. Фабрика была заброшена со времен революции, когда вынужден был бросить ее и сбежать хозяин-фабрикант. По счастливой случайности помещения остались целы. Решено было обосновать в них производство автомобильных насосов. Так появился в Ставрове завод «Автонасос».
Сначала ничего не было заметно: ну, «Автонасос» и «Автонасос», подумаешь какое дело! Но вот совсем уже недавно недалеко от завода, на выезде из села, началась стройка, и вскоре появились хорошие, городского типа дома – квартиры для рабочих, детские ясли. На территории завода пошли расти корпуса, в селе открылся стадион (своя футбольная команда – гордость ставровцев, несмотря на то что в районной газете то и дело читаешь заметки с заглавиями вроде: «Заслуженное поражение», «Опять проигрыш», «Победили гости»), оборудовали районный Дом культуры, построили новую школу, прибавилось читателей в библиотеках, посетителей в чайной, покупателей в магазинах, рыбаков на Колокше, село преобразовали в поселок, с Владимиром наладилось бойкое автобусное сообщение.
В широких пределах Ивановской области и Владимир и Кольчугино были два равноправных города, существовавшие сами по себе, и связь с областью, то есть с Ивановом, была у них у каждого своя. Друг с другом постоянно и повседневно им можно было вообще не связываться.
Но когда образовалась Владимирская область, дело переменилось. Кольчугино оказалось на окраине области, и все с очевидностью увидели, что оно прочно отрезано от Владимира бездорожьем и, чтобы попасть из Владимира в Кольчугино, нужно ехать ни много ни мало через столицу нашей Родины Москву, совершая длительное путешествие с пересадками, тогда как между этими городами не наберется и семидесяти километров.
Наверно, этому предшествовали какие-нибудь события: хлопоты секретаря обкома, звонки его в Москву в соответствующие организации, или, может быть, обстоятельные совещания, или, может быть, даже споры на совещаниях, а потом принятие решений. Ничего этого не могли видеть люди, путешествующие по ставровской дороге. Они увидели сразу результат: в одно мгновенье исчезла, как бы растворилась в воздухе, идиллическая картина – четыре мужика, сидящие на дороге с молотками в руках возле кучи булыжника, – за дорогу взялось государство.
Строительство дороги попало в план, были отпущены большие деньги. Отряды тяжелых землеройных машин, гремя неуклюжими стальными сочленениями, миновали Ставрово и уползли в глубину Ополья. Я не буду рассказывать, с какой чудовищной силой и с каким неожиданным проворством бульдозеры передвигали с места на место горы земли, как быстро выравнивали грейдеры полотно будущей дороги, как прочно укатывался катками сиренево-серый булыжник.
В разгар строительства дороги гостил у меня товарищ из Москвы, человек городской, не сталкивавшийся ранее с девственными уголками природы. Я решил провести его по своему заповедному буераку, все больше и больше окружая таинственной лесной сказкой. Сначала все шло хорошо. Но скоро явственный шум моторов и некий грохот, некий скрежет начали доноситься до нас и мешать созданию нужной лесной атмосферы.
Гром и треск стали настолько явственными, что мы прибавили шагу и побежали вперед, продираясь сквозь дремучие заросли. Выбежав на то место, которое я считал наиболее глухим и дремучим, мы увидели, что вдоль по буераку, зайдя в него со стороны лесной речки Езы, подвигается тяжелое стадо бульдозеров. Бульдозеры взрыхляли каменное дно лесного ручейка, ловко отделяя землю от камней, которых большие кучи лежали там и тут. Самосвал, нагруженный камнями, уезжал из буерака на строительство дороги. Человек сорок девушек и парней дружно нагружали камнями помянутый самосвал. Трава, цветы, кустарник и даже деревья – все это было измято и перепутано между собой, превращено в грязную мочалку и отброшено в сторону или отбрасывалось в сторону по мере продвижения бульдозеров – этих танков мирных строительных будней.
Вот когда и осмыслил с четкостью, что значит соприкосновение техники с природой, и по-настоящему понял, что техника может все.
Московский друг мой не был огорчен внезапным исчезновением обещанной ему лесной глухомани и, пока я созерцал баталию, успел поухаживать за молоденькой девушкой, затемнившей смуглое лицо свое от солнца яркой красной косынкой. Он помогал ей тяжелой кувалдой раздрабливать большие валуны, которые иначе трудно было бы поднять в автомашину.
По мере того как продвигалась по буераку техника, разворачивая и коверкая все вокруг, в нескольких километрах от Самойловского леса, приобретая четкость очертаний, стремительность и своеобразную красоту, все длиннее и длиннее становилась шоссейная мощенная камнем дорога. Менялся пейзаж здесь, в лесу, но менялся пейзаж и там, в поле. Я уверен, что никто, кроме меня, не пожалел лесного буерака, но дороге обрадовались тысячи людей. Вот и проблема столкновения личного с общественным. Впрочем, что я? Разве дорога не была и моим личным делом? Разве не я замерзал на ней однажды и разве не мне ездить по ней в свое родное село Олепино?!
Дорога до Кольчугина была закончена в одно лето.
Моя мать, восьмидесятилетняя старушка, придерживается твердого мнения, что народ теперь избаловали.
– Да как же, неуж не избаловали? Бывало, лошадь до Ундола почиталась за большое счастье: ах-ах, лошадь на Ундол идет, попутная подвода, вот хорошо-то, вот повезло-то как, пешком не идти, с сумками не тащиться! А теперь поди-ка поговори с ней (имеется в виду обобщенный образ пассажирки, в который входит и девушка, поехавшая в город за модными туфельками, и старушка, пробирающаяся в собес), поди-ка с ней поговори! На грузовике она не поедет: «Ишь ты, поеду я на грузовике! Я и легковушку подожду, небось не на поезд, торопиться некуда».
Во всякое время (видимо-невидимо развелось!) идут машины по дороге Владимир – Кольчугино. Идут автобусы, грузовые такси, и просто такси, и «частники», то есть чьи-либо личные машины, но больше всего деловые работяги-автомобили: самосвалы, бензовозы, колхозные полуторки, трехтонки. Ночью посмотришь в сторону шоссейной дороги, и видно (особенно в осенние темные ночи), как, прорывая мрак, то стелясь по земле, то вскидываясь кверху к низким, серым облакам, светят фары.
Четыре километра – велик ли путь? Выходи с полевой витиеватой тропинки на прочную каменную дорогу, ночью ли, днем ли, поднимай руку, и вот уж, держась за кабину, пошире расставив ноги для устойчивости, мчишься сквозь темень и выскакиваешь с каменки на асфальт (а скоро будет бетонированная автострада с односторонним движением), там уж иные широты, иное состояние духа, несмотря на то что все та же, все наша, все русская же земля.
Итак, четыре километра от Олепина до шоссе. Возвращаясь к началу этой главы, я должен сообщить: чтобы получить понятие, где происходит все, что будет описано в этой книге, нужно, не теряя времени даром, сесть возле Курского вокзала на автобус, отправляющийся во Владимир. Во Владимире вы пересядете на кольчугинский автобус и через час или полтора окажетесь в Черкутине, то есть в четырех километрах от Олепина.
Может быть, у вас есть своя машина? Тогда дело обстоит еще проще. За четыре часа можно доехать до Олепина от Москвы, если, конечно, перед этим не выпадет дождь и последние километры пропустят вас беспрепятственно.
Наши сельские водители, например, хорошо зная дело, не рискуют в непогоду пускаться в это четырехкилометровое, казалось бы ничтожное, но чреватое неприятными неожиданностями плавание.
У меня всегда получается так, что, пока я живу в Олепине, стоит хорошая погода и ежедневно уходят колхозные машины и в Ставрово и во Владимир чуть ли не от нашего дома: они заправляются бензином поблизости в сарае. Но как только нужно ехать в Москву, начинается дождь и приходится по грязи шлепать в Черкутино, чтобы ловить там попутный автомобиль или дождаться законного владимирского автобуса.
Иногда я задумываюсь: если так сильно переменилось все в лучшую сторону, если появилась дорога, а на ней множество автомобилей, наверно, дело не будет стоять на месте и дальше, но будет развиваться и улучшаться в еще большей степени.
Я думаю, что вскоре из Владимира в Кольчугино пойдет троллейбус и полетят вертолеты с приземлением по требованию пассажиров. Тогда можно будет по веревочной лестнице спуститься прямо на крышу дома или прямо в Попов омут, и четыре километра, отрезающие нас от просвещенного мира, окончательно потеряют свое значение.
Вот какие ощущения подарила мне жизнь однажды, когда земное утро застало меня не в постели, не в избе или городской квартире, а под стогом сена на берегу реки Колокши.
Не рыбалкой запомнилось мне утро этого дня. Не первый раз я подходил к воде потемну, когда не разглядишь и поплавка на воде, едва-едва начинающей вбирать в себя самое первое, самое легкое посветление неба.
Все было как бы обыкновенным в то утро: и ловля окуней, на стаю которых я напал, и предрассветная зябкость, поднимающаяся от реки, и все неповторимые запахи, которые возникают утром, там, где есть вода, осока, крапива, мята, луговые цветы и горькая ива.
И все же утро было необыкновенное. Алые облака, округлые, как бы туго надутые, плыли по небу с торжественностью и медленностью лебедей; алые облака плыли и по реке, окрашивая цветом своим не только воду, не только легкий парок над водой, но и широкие глянцевые листья кувшинок; белые свежие цветы водяных лилии были как розы в свете горящего утра; капли красной росы падали с наклонившейся ивы в воду, распространяя красные, с черной тенью круги.
Старик рыболов прошел по лугам, и в руке у него красным огнем полыхала крупная пойманная рыба.
Стога сена, копны, дерево, растущее поодаль, перелесок, шалаш старика – все виделось особенно выпукло, ярко, как если бы произошло что-то с нашим зрением, а не игра великого солнца была причиной необыкновенности утра.
Пламя костра, такое яркое ночью, было почти незаметно теперь, и бледность и незаметность его еще больше подчеркивали ослепительность утреннего сверкания.
Таким навсегда мне и запомнились те места по берегу Колокши, где прошла наша утренняя заря.
Когда, наевшись ухи и уснув снова, обласканные вошедшим в силу солнцем и выспавшись, мы проснулись часа три-четыре спустя, невозможно было узнать окрестностей.
Возле самой воды, в густых зарослях, вдруг увидишь подвешенное к стеблям гнездо крапивницы или выдолбленное в трухлявом осиновом пне гнездо мухоловки-пеструшки. Вход в гнездо не более пятикопеечной монеты. Какова же должна быть сама пичужка, насколько же малы ее чисто голубенькие яички и каковы же выводятся из них птенцы! Но не часто обнаружишь искусно свитое, искусно спрятанное в буйной зелени гнездо, хотя их должно быть очень много вокруг: весь буерак сверху донизу наполнен щебетанием, пересвистом, перещелкиванием и перепархиванием птиц.
По осени у подножия елей вырастают крепкие светло-шоколадные грибы. На грибах явственно видны бороздчатые следы острых беличьих зубок. Прыгая с дерева на дерево, собирает белка и орехи с полными твердыми ядрами.
Для меня буерак был как некий заповедный уголок природы, куда почти никто не ходит и где все растет, развивается и отмирает естественной, безнасильственной смертью.
В этом-то буераке, откуда и пешком едва-едва выкарабкаешься, а не то чтобы выехать на лошади, груженной булыжником, и надумали собирать камни.
Как некий (самозваный, конечно) властелин буерака, по крайней мере как его единственный более или менее постоянный обитатель, с некоторым злорадством наблюдал я, как прямоугольные, похожие на могилы кучи камней зарастали кустарником, папоротником, малиной и цветами и все приобрело первоначальный, дикий вид.
А между тем злорадствовать было не над чем: дорога не подвигалась с места, и сам я едва не погиб на ней из-за того, что она не подвигалась.
Однажды в зимний день Борис Грубов, Валентина Пенькова и я пробирались из Владимира домой на День Конституции. Было нам тогда по пятнадцати лет. До Ставрова (тридцать километров) нас подвез на лошади мой отец. В чайной посидели погрелись, попили чаю, а отец – водки, и довольно много, так, что мы его потом едва-едва завалили в розвальни.
Погода показалась нам хорошей, езда в санях тихой и скучной, и мы решили потихоньку идти вперед, предоставив лошади плестись сзади. Главная причина, почему мы покинули подводу, состояла в том, что лошадь перепала за долгий путь и совершенно отказывалась везти нас четверых. Она останавливалась через каждые сто шагов, и невозможно было ни увещеваниями, ни кнутом стронуть ее с места.
И предыдущий участок пути от Владимира до Ставрова мы наполовину прошли пешком, возле саней, иначе впоследствии не обессилели бы так быстро.
Отец не мог управлять лошадью и все норовил заснуть. Мы то и дело оглядывались: как там у него дела? Но лошадь плелась себе и плелась по дороге. Один раз она, правда, свернула в сугроб, и нам пришлось возвращаться довольно далеко, чтобы вывести ее «на стезю».
Между тем стало быстро темнеть, и внезапно испортилась погода. Посыпался обильный снег с ветром. Нельзя было разобрать, какой снег переносится с места на место: низовой, поднятый ветром, или тот, что падает сверху. Все перемешалось с темнотой, ноги наши стали вязнуть, лошадь потерялась из виду.
Мы знали, что поступаем не совсем ладно, оставляя выпившего человека одного в метели, тем более что, кажется, лошадь опять своротила в сугроб. Но знали мы и то, что лошадь по такой дороге всех четверых не вывезет вовсе. Кроме того, пройдя по забродному пути, мы почувствовали усталость и большую слабость во всем теле. В одну минуту нас облило потом, не тем, который неизбежно появляется во время тяжелой работы и ходьбы, а тем, что приходит вместе со слабостью и является результатом ее. В народе такой пот называют испариной.
Дорога теперь определялась только так, что, ступив на нее, мы увязали по колено, а ступив мимо нее, проваливались гораздо глубже. К счастью, у Бориса была палка, и, втыкая ее в снег впереди себя, мы могли нащупывать твердый путь. Сначала мы делали переходы, отсчитывая сто шагов, после чего останавливались и стояли на дороге лицом к лицу, держась друг за дружку. Вскоре сто шагов сделались слишком большим расстоянием, чтобы можно было пройти его без отдыха, и мы стали останавливаться через каждые пятьдесят. Валентина, как пьяная или как во сне, все старалась сесть прямо на снег, а мы не позволяли ей этого, почувствовав, что хотя и сами мальчишки, но что моральная ответственность за жизнь девушки полностью лежит на нас.
– Не трогайте меня, оставьте, не мешайте! – твердила Валентина. – Я вас догоню. Посижу пять минуточек и догоню. Оставьте меня, не трогайте, не мешайте!
Теперь мы не позволяли ей идти сзади, но всегда в середине. Один из нас на переменках шел, или, вернее, брел, впереди. Сначала мы торопились дойти до дому, чтобы послать людей на свежей лошади за отцом, которого, наверно, теперь заносит снегом в санях. Потом все мысли ушли от нас, кроме двух: надо во что бы то ни стало переставлять ноги и ни в коем случае нельзя садиться.
Уж не через пятьдесят, а через пятнадцать шагов останавливались мы и отдыхали стоя, дыша в лицо друг другу, маленькие посреди черных разбушевавшихся снегов и по сравнению с теми равнинами, на которых они разбушевались. Валентина начала плакать тихими, беззвучными слезами и еще горячее, как бы в бреду, умоляла нас дать ей отдохнуть, уйти от нее, оставить ее в покое, не мешать ей. Наконец мы сказали:
– Ладно, садись на три минуты, а мы постоим.
Как только Валентина опустилась на снег, так (никогда не забыть мне этого) блаженное выражение разлилось по ее лицу, глаза закрылись, голова покачнулась, и вся она обмякла, крепко-крепко уснула. Подхватив под руки, мы стали тормошить девушку, будить ее, трясти и кое-как дотряслись до сознания. Она открыла глаза, ни слова не говоря встала и потихонечку, как заведенная, побрела вперед.
Сколько я ни вспоминаю, не могу вспомнить, как мы в первый раз увидели, что пришли в Шуново. Хватило все-таки силенок, не стучась в первую попавшуюся избу, добрести до тети Маши Буряковой, состоящей с нами в родстве. Обрывками, сквозь полусон вспоминаю перепуганное лицо тети Маши, ее хлопоты, огромное алюминиевое блюдо, полное грибного горячего душистого супа, такого крепкого, что бульон был коричневый, словно кофе. Тотчас после супа мы забрались на печку, улеглись рядком и моментально уснули.
Спали мы крепко, бесчувственно, но не очень долго, должно быть, часа два, потому что, когда, проснувшись, я посмотрел на ходики, они показывали десять часов вечера. Я проснулся от внутреннего толчка, и таким внутренним толчком была мысль об отце. Разбудив друзей, я сказал, что надо идти домой, потому что время еще не позднее, вьюга затихла и три километра мы пройдем без труда, что мы просрочили много времени, что давно нужно спасать отца, а то он замерзнет до смерти.
Действительно, три километра от Шунова до Олепина мы прошли без приключений. Когда я отворил дверь в избу, навстречу мне метнулась бледная, перепуганная мать, а с печи раздался спокойный, как и всю жизнь, голос отца:
– Я говорил, что найдутся. Где вы столько времени пропадали?
– Мы-то ладно, ты как оказался дома раньше нас?
– А что? Чай, не первый раз. В это время бросай вожжи, не мешай лошади, она довезет сама.
– Но ведь лошадь остановилась, свернула в сугроб!
– Ну-к и что? Постояла, отдохнула и опять пошла. Дело привычное.
Итак, дорога к нам от Ставрова, вернее, отсутствие дороги отрезало нас от «Большой земли». Зимой – снега, весной и осенью – грязь, в летние дожди – тоже грязь, и такая же непролазная, как весной или осенью… Автомобили, как я говорил, появлялись в наших местах только случайные, было их мало, но они были первыми вестниками, и по ним, случайным и редким, можно было представить, к чему придет дело через десяток лет. Но тут началась война.
В войну я служил в армии. По рассказам знаю, что Олепино испытало в эти годы, кроме обыкновенных, два совсем оригинальных и совсем противоположных друг другу вида связи с внешним миром.
Во-первых, из городов потянулись в деревню люди с салазками. Бредя пешком и волоча за собой салазки, эти люди пробирались от деревни до деревни, от села до села, забираясь иногда глубоко в суровые просторы Владимирского ополья. На салазках они везли одежонку, городские платья, городские туфли, платки, пальтишки, кожаные регланы, часы, хромовые сапоги, брошки – у кого что было накоплено в более благополучные годы, да, может быть, и не накоплено, а просто имелось как первая необходимость, чтобы сменять все это на десяток картофелин, на стакан зерна, на каравай хлеба, на фунт (кому невероятно повезет) сливочного или русского масла.
Салазки, конечно, – скачок по сравнению даже с простейшей лошадью, но были и взлеты у села Олепина.
Однажды перед вечером (начиналась поземка) за селом на пустое поле опустился самолет. Едва остановившись, он тут же опять побежал по полю и, поднявшись, скрылся за лесом.
На том месте, где самолет приостанавливался посреди поля, остался человек, одетый во все меховое и кожаное, в унтах, с пистолетом.
Случилось в это время проезжать Нюре Московкиной, и будто бы человек, кивнув на олепинские домишки, занесенные снегом, спросил, какой это город, после чего Нюра хлестнула лошадь и вскачь умчалась в село, к правлению колхоза, рассказать о необыкновенном. В том, что спустился немец, у Нюры не было никаких сомнений.
Правление колхоза в то время было как раз на конце села, и председателю Петру Павловичу Воронину с бухгалтером Николаем Черновым хорошо были видны все подробности посадки.
К чести председателя и бухгалтера, нужно сказать, что они не растерялись: один остался, чтобы не спускать глаз с «гостя», а другой, помоложе, задами, сугробами сбегал к Ивану Дмитриевичу за старенькой берданкой, с которой тот по ночам сторожил село, то есть дремал на крылечке магазина.
Пропустив неизвестного впереди себя (он, выйдя на дорогу, не торопясь пошел вдоль села), наши новоявленные бойцы с берданкой следовали на некотором отдалении, стараясь прижиматься поближе к домам, дабы не выдать себя раньше времени, если вдруг тот, идущий впереди, станет оглядываться.
– К Солоухиным пошел, – заметил Николай, – к чему бы это? Надо подойти к окнам и поглядеть, что будет дальше.
Заглянуть в окна мужики осмелились не сразу, а когда заглянули, то увидели, что на столе кипит самовар, стоит бутылка со спиртом, чай, стаканы, идет чаепитие, все веселы и довольны. Гость разделся к этому времени, и в нем нетрудно было узнать нашего зятя – летчика. Жена его (моя сестра Мария) жила в ту пору в деревне с маленьким сынишкой, проведать их и прилетел заботливый, а более того находчивый муж и отец.
Петр Павлович и Николай зашли в дом, оставили берданку у порога и, как писали в старинных романах, разделили трапезу.
Самолет время от времени продолжал навещать Олепино, и все так к нему привыкли, что как только послышится шум мотора, так бегут сообщать Марии: встречай, твой летит!
Сначала бегали смотреть самолет (это был «ПО-2»), а потом надоело: подумаешь, самолет! Когда произошла не совсем удачная посадка и, зацепившись за землю, обломился конец у пропеллера, Кузьма Васильевич Бакланихин, специалист мастерить оконные рамы и табуретки, осмотрев поломку, серьезно сказал:
– Если хотите, я такой винт вам вытешу.
– Нет, – отвечал летчик, – тут нужна высшая математика, углы, точность большая.
– Так ведь и мы, чай, не лыком шиты. Математику не математику, а углы понимаем, и угольник у меня старинный, правильный. Сейчас возьму дубовое бревно, вытешу, обработаю – и готово!..
В прилетании самолета мужики вскоре нашли свой интерес, а именно: вся округа сходилась и около «ПО-2» стояла очередь – летчик заправлял зажигалки жителей Олепина и окрестных деревень: спичек ведь не было в то время.
После войны еще прочнее стали мы забывать про железнодорожную станцию Ундол, еще больше автомобилей развелось на нашей дороге, хотя была она по-прежнему не устроена и, значит, девять месяцев в году непроезжа.
Но русский человек и знает, что не проедешь, и говорят ему очевидцы, что ноги не вытянешь, не то что колеса, но все равно, если ему надо, обязательно понадеется на свое особое счастье – авось проскочу. Поэтому самая обычная картина в то время была – грузовик, завязнувший в грязи. По всей дороге появились торчащие из грязи, а в сухую погоду вросшие в землю колья, хворост, слеги и бревна (измызганные и даже расщепленные колесами) – следы долговременных буксовок и отчаянных попыток выбраться на более твердое место, за которым вскорости последует новая грязь, новая яма, новый осклизлый бугорок. Поистине удивительно, что в конце концов все автомобили каким-то образом выкарабкивались и куда-то все уезжали, хотя очевидно было, что уехать им невозможно.
Во время войны (не в результате ее, конечно, а так уж совпало) произошли у нас большие изменения, а именно: из обширной Ивановской промышленной области (ИПО) выделилась Владимирская область. Древнейший, некогда первопрестольный, а потом губернский, а потом совсем уж рядовой, чтобы не сказать заштатный, город Владимир стал областным городом.
Вскоре после этого село Ставрово сделалось районным центром, и таким образом стали мы Владимирской области, Ставровского района, село Олепино.
Ставрово – большое по нашей местности, некогда торговое, белокаменное село. Дома в нем хоть и маленькие, но кирпичные и побеленные. Оно стоит на берегу красивой рыбной реки Колокши. Весной, в половодье, разлив подмывает некоторые дома, а в баню, что стоит возле реки и которую заливает до крыши, забрел однажды на запах дымом и сажей пропитанных бревен четырехпудовый сом, да так и остался в предбаннике, когда убыла вода. Должно быть, ворочаясь, в поспешности неосторожно толкнул дверь, она и закрылась.
Говорят, что село это раньше называлось Крестово: дома в нем были расположены в две улицы, образующие крест. Однако помещица, владевшая некогда этими землями, решила село переименовать, а так как крест по-гречески будет «ставрос», то и получилось Ставрово.
Теперь, сделавшись районным центром, село стало быстро расти и прихорашиваться. Особенной заметности рост и прихорашивание достигли за последние годы.
В Ставрове этому способствовало еще и вот что. С незапамятных времен на окраине Ставрова за стареньким забором существовали останки некой текстильной фабрики, виднелся краснокирпичный корпус и еще какие-то там постройки. Фабрика была заброшена со времен революции, когда вынужден был бросить ее и сбежать хозяин-фабрикант. По счастливой случайности помещения остались целы. Решено было обосновать в них производство автомобильных насосов. Так появился в Ставрове завод «Автонасос».
Сначала ничего не было заметно: ну, «Автонасос» и «Автонасос», подумаешь какое дело! Но вот совсем уже недавно недалеко от завода, на выезде из села, началась стройка, и вскоре появились хорошие, городского типа дома – квартиры для рабочих, детские ясли. На территории завода пошли расти корпуса, в селе открылся стадион (своя футбольная команда – гордость ставровцев, несмотря на то что в районной газете то и дело читаешь заметки с заглавиями вроде: «Заслуженное поражение», «Опять проигрыш», «Победили гости»), оборудовали районный Дом культуры, построили новую школу, прибавилось читателей в библиотеках, посетителей в чайной, покупателей в магазинах, рыбаков на Колокше, село преобразовали в поселок, с Владимиром наладилось бойкое автобусное сообщение.
В широких пределах Ивановской области и Владимир и Кольчугино были два равноправных города, существовавшие сами по себе, и связь с областью, то есть с Ивановом, была у них у каждого своя. Друг с другом постоянно и повседневно им можно было вообще не связываться.
Но когда образовалась Владимирская область, дело переменилось. Кольчугино оказалось на окраине области, и все с очевидностью увидели, что оно прочно отрезано от Владимира бездорожьем и, чтобы попасть из Владимира в Кольчугино, нужно ехать ни много ни мало через столицу нашей Родины Москву, совершая длительное путешествие с пересадками, тогда как между этими городами не наберется и семидесяти километров.
Наверно, этому предшествовали какие-нибудь события: хлопоты секретаря обкома, звонки его в Москву в соответствующие организации, или, может быть, обстоятельные совещания, или, может быть, даже споры на совещаниях, а потом принятие решений. Ничего этого не могли видеть люди, путешествующие по ставровской дороге. Они увидели сразу результат: в одно мгновенье исчезла, как бы растворилась в воздухе, идиллическая картина – четыре мужика, сидящие на дороге с молотками в руках возле кучи булыжника, – за дорогу взялось государство.
Строительство дороги попало в план, были отпущены большие деньги. Отряды тяжелых землеройных машин, гремя неуклюжими стальными сочленениями, миновали Ставрово и уползли в глубину Ополья. Я не буду рассказывать, с какой чудовищной силой и с каким неожиданным проворством бульдозеры передвигали с места на место горы земли, как быстро выравнивали грейдеры полотно будущей дороги, как прочно укатывался катками сиренево-серый булыжник.
В разгар строительства дороги гостил у меня товарищ из Москвы, человек городской, не сталкивавшийся ранее с девственными уголками природы. Я решил провести его по своему заповедному буераку, все больше и больше окружая таинственной лесной сказкой. Сначала все шло хорошо. Но скоро явственный шум моторов и некий грохот, некий скрежет начали доноситься до нас и мешать созданию нужной лесной атмосферы.
Гром и треск стали настолько явственными, что мы прибавили шагу и побежали вперед, продираясь сквозь дремучие заросли. Выбежав на то место, которое я считал наиболее глухим и дремучим, мы увидели, что вдоль по буераку, зайдя в него со стороны лесной речки Езы, подвигается тяжелое стадо бульдозеров. Бульдозеры взрыхляли каменное дно лесного ручейка, ловко отделяя землю от камней, которых большие кучи лежали там и тут. Самосвал, нагруженный камнями, уезжал из буерака на строительство дороги. Человек сорок девушек и парней дружно нагружали камнями помянутый самосвал. Трава, цветы, кустарник и даже деревья – все это было измято и перепутано между собой, превращено в грязную мочалку и отброшено в сторону или отбрасывалось в сторону по мере продвижения бульдозеров – этих танков мирных строительных будней.
Вот когда и осмыслил с четкостью, что значит соприкосновение техники с природой, и по-настоящему понял, что техника может все.
Московский друг мой не был огорчен внезапным исчезновением обещанной ему лесной глухомани и, пока я созерцал баталию, успел поухаживать за молоденькой девушкой, затемнившей смуглое лицо свое от солнца яркой красной косынкой. Он помогал ей тяжелой кувалдой раздрабливать большие валуны, которые иначе трудно было бы поднять в автомашину.
По мере того как продвигалась по буераку техника, разворачивая и коверкая все вокруг, в нескольких километрах от Самойловского леса, приобретая четкость очертаний, стремительность и своеобразную красоту, все длиннее и длиннее становилась шоссейная мощенная камнем дорога. Менялся пейзаж здесь, в лесу, но менялся пейзаж и там, в поле. Я уверен, что никто, кроме меня, не пожалел лесного буерака, но дороге обрадовались тысячи людей. Вот и проблема столкновения личного с общественным. Впрочем, что я? Разве дорога не была и моим личным делом? Разве не я замерзал на ней однажды и разве не мне ездить по ней в свое родное село Олепино?!
Дорога до Кольчугина была закончена в одно лето.
Моя мать, восьмидесятилетняя старушка, придерживается твердого мнения, что народ теперь избаловали.
– Да как же, неуж не избаловали? Бывало, лошадь до Ундола почиталась за большое счастье: ах-ах, лошадь на Ундол идет, попутная подвода, вот хорошо-то, вот повезло-то как, пешком не идти, с сумками не тащиться! А теперь поди-ка поговори с ней (имеется в виду обобщенный образ пассажирки, в который входит и девушка, поехавшая в город за модными туфельками, и старушка, пробирающаяся в собес), поди-ка с ней поговори! На грузовике она не поедет: «Ишь ты, поеду я на грузовике! Я и легковушку подожду, небось не на поезд, торопиться некуда».
Во всякое время (видимо-невидимо развелось!) идут машины по дороге Владимир – Кольчугино. Идут автобусы, грузовые такси, и просто такси, и «частники», то есть чьи-либо личные машины, но больше всего деловые работяги-автомобили: самосвалы, бензовозы, колхозные полуторки, трехтонки. Ночью посмотришь в сторону шоссейной дороги, и видно (особенно в осенние темные ночи), как, прорывая мрак, то стелясь по земле, то вскидываясь кверху к низким, серым облакам, светят фары.
Четыре километра – велик ли путь? Выходи с полевой витиеватой тропинки на прочную каменную дорогу, ночью ли, днем ли, поднимай руку, и вот уж, держась за кабину, пошире расставив ноги для устойчивости, мчишься сквозь темень и выскакиваешь с каменки на асфальт (а скоро будет бетонированная автострада с односторонним движением), там уж иные широты, иное состояние духа, несмотря на то что все та же, все наша, все русская же земля.
Итак, четыре километра от Олепина до шоссе. Возвращаясь к началу этой главы, я должен сообщить: чтобы получить понятие, где происходит все, что будет описано в этой книге, нужно, не теряя времени даром, сесть возле Курского вокзала на автобус, отправляющийся во Владимир. Во Владимире вы пересядете на кольчугинский автобус и через час или полтора окажетесь в Черкутине, то есть в четырех километрах от Олепина.
Может быть, у вас есть своя машина? Тогда дело обстоит еще проще. За четыре часа можно доехать до Олепина от Москвы, если, конечно, перед этим не выпадет дождь и последние километры пропустят вас беспрепятственно.
Наши сельские водители, например, хорошо зная дело, не рискуют в непогоду пускаться в это четырехкилометровое, казалось бы ничтожное, но чреватое неприятными неожиданностями плавание.
У меня всегда получается так, что, пока я живу в Олепине, стоит хорошая погода и ежедневно уходят колхозные машины и в Ставрово и во Владимир чуть ли не от нашего дома: они заправляются бензином поблизости в сарае. Но как только нужно ехать в Москву, начинается дождь и приходится по грязи шлепать в Черкутино, чтобы ловить там попутный автомобиль или дождаться законного владимирского автобуса.
Иногда я задумываюсь: если так сильно переменилось все в лучшую сторону, если появилась дорога, а на ней множество автомобилей, наверно, дело не будет стоять на месте и дальше, но будет развиваться и улучшаться в еще большей степени.
Я думаю, что вскоре из Владимира в Кольчугино пойдет троллейбус и полетят вертолеты с приземлением по требованию пассажиров. Тогда можно будет по веревочной лестнице спуститься прямо на крышу дома или прямо в Попов омут, и четыре километра, отрезающие нас от просвещенного мира, окончательно потеряют свое значение.
* * *
До Олепина не трудно доехать. Но ведь человеку иногда приходится путешествовать, преодолевая не только пространство.Вот какие ощущения подарила мне жизнь однажды, когда земное утро застало меня не в постели, не в избе или городской квартире, а под стогом сена на берегу реки Колокши.
Не рыбалкой запомнилось мне утро этого дня. Не первый раз я подходил к воде потемну, когда не разглядишь и поплавка на воде, едва-едва начинающей вбирать в себя самое первое, самое легкое посветление неба.
Все было как бы обыкновенным в то утро: и ловля окуней, на стаю которых я напал, и предрассветная зябкость, поднимающаяся от реки, и все неповторимые запахи, которые возникают утром, там, где есть вода, осока, крапива, мята, луговые цветы и горькая ива.
И все же утро было необыкновенное. Алые облака, округлые, как бы туго надутые, плыли по небу с торжественностью и медленностью лебедей; алые облака плыли и по реке, окрашивая цветом своим не только воду, не только легкий парок над водой, но и широкие глянцевые листья кувшинок; белые свежие цветы водяных лилии были как розы в свете горящего утра; капли красной росы падали с наклонившейся ивы в воду, распространяя красные, с черной тенью круги.
Старик рыболов прошел по лугам, и в руке у него красным огнем полыхала крупная пойманная рыба.
Стога сена, копны, дерево, растущее поодаль, перелесок, шалаш старика – все виделось особенно выпукло, ярко, как если бы произошло что-то с нашим зрением, а не игра великого солнца была причиной необыкновенности утра.
Пламя костра, такое яркое ночью, было почти незаметно теперь, и бледность и незаметность его еще больше подчеркивали ослепительность утреннего сверкания.
Таким навсегда мне и запомнились те места по берегу Колокши, где прошла наша утренняя заря.
Когда, наевшись ухи и уснув снова, обласканные вошедшим в силу солнцем и выспавшись, мы проснулись часа три-четыре спустя, невозможно было узнать окрестностей.