Более действенным считается пропороть ножом правый пах, чтобы достать до брюшины, но рану затягивает, зажимает изнутри, и газы сквозь нее не выходят.
   В августе 1942 года, за день до ухода моего в армию, в селе объелось все стадо. Мужики на фронте, только мы с Васей Кузовым оказались поблизости да еще ветеринар. К этому времени наука придумала приспособление, а именно острую трубку с острым стержнем, вставленным в нее. Приспособление загоняют корове в пах, стержень вынимается, а сквозь оставленную в паху трубку выходит лишнее.
   Но вот беда: трубка была одна, а коров объелось сразу множество. Мы наделали им в боках дырок, а затем с Васей Кузовым бросались с двух сторон, с разбегу били в надутые бока кулаками. Баталия длилась полдня. Часть коров удалось отстоять, а часть пришлось прирезать.
   Раньше потеря коровы была страшной катастрофой для крестьянской семьи. Но сейчас человек не один. Очень невезуча на коров оказалась Вера Балдова. У нее трижды объедались коровы, и каждый раз из колхоза приводили ей на двор телку, которая через год становилась молодой взрослой коровой.
   Такая-то беда подкралась и ко двору Александра Федоровича и Антонины Кузьминичны – недоглядел пастух.
   Скопив денег, они недавно купили новую корову, но хозяйка так отвыкла вставать в четыре часа утра, доить, поить, заботиться всю зиму о корме, что корова не прожила на новом месте и двух недель, была возвращена старым хозяевам под предлогом, что у нее не в исправности одна сиська.
   Кроме облегчения хозяйке (нужно ведь еще каждый день в самые жаркие часы ходить наполдни, то есть либо на Красную гору, либо на Бугры, доить корову наполднях), был, наверно, сделан простейший расчет: корова стоит шесть тысяч рублей, сена приходится на зиму прикупить сто пудов по тридцать рублей за пуд. Значит, всего девять тысяч рублей. В колхозе молоко стоит рубль двадцать литр. На девять тысяч рублей можно купить семь с половиной тысяч литров молока. Ежели покупать шесть литров в день, то денег, истраченных на покупку и содержание коровы в одну только зиму, хватило бы на то, чтобы обеспечить семью молоком в течение полутора тысяч дней, то есть более чем четырех лет.
   – А спокойно-то как, – рассказывает Антонина Кузьминична. – На рассвете пастух заиграет, спохватишься, вскочишь, но тут же вспомнишь, что не надо вскакивать, а можно отдыхать еще несколько часов, и так-то отрадно сделается на душе! Не трясись над коровой: как бы не заболела, как бы не объелась, как бы ей благая корова не испортила вымени.
   Дело идет к тому, что все колхозники должны будут продать своих коров в колхоз и остаться бескоровниками. У этой проблемы несколько разных сторон.
   На первый взгляд председателю какого-нибудь колхоза или директору совхоза могло бы показаться удачным за один день увеличить поголовье скота и таким образом за один день почти догнать Америку, то есть к ста, допустим, коровам колхозной фермы тотчас добавлялось бы сто коров, купленных у колхозников, и, значит, всего на ферме получилось бы уже двести коров. Каков процент роста! Но удобность эта была бы призрачной. Да, в сводках появились бы неожиданно крупные цифры, но ведь коровы эти не самозародились. Они всегда были тут же, рядом, в нашей же деревне, в нашем же районе, в нашей стране. Молоко их не выплескивалось в реку, и мясо их не вываливалось в овраг на съедение волкам. Благом от этих коров пользовались наши же люди, и, таким образом, прибавление поголовья получилось бы, как я уже сказал, призрачным.
   Другая сторона проблемы состоит в том, что разросшимся за последние годы колхозным стадам нужны все более обширные и упорядоченные пастбища, а тут нужно отводить угодья для коров колхозников; эти коровы колхозников путаются под ногами у растущего колхозного хозяйства, и лучше и спокойнее, чтобы их не было, чтобы все молочное хозяйство деревни было собрано в один мощный кулак.
   Третья сторона проблемы состоит в освобождении деревенской женщины от забот по уходу за коровой, от прокормления ее, в высвобождении большого количества времени.
   Но у проблемы могут быть и иные стороны. Недавно Павел Иванович – колхозник из соседнего села – при обсуждении коровьего вопроса мне заявил:
   – Мало ли что, а я люблю, чтобы молоко у меня в хозяйстве было вольное. Я люблю прийти с косьбы да сразу крынку выпить. Я его, молоко-то, в жару вместо пива пью. Вы там, в городе, пиво да разные лимонады, а я молоко с погреба. Как поставит Любаша крынку на стол, так сейчас крынка эта начнет снаружи потеть, покрываться светлыми капельками. Размешаешь ложкой, если успело настояться, да и выпьешь всю крынку. Так что вы меня в молоке не ограничивайте, не хочу…
   Лично меня с самого начала занимала именно эта сторона проблемы, а не ее экономические стороны, которые были мне с самого начала ясны. В самом деле, как быть, если колхозник не хочет? Прекраснее всего, что в ответ на нехотенье миллионов колхозников партия ответила статьей «Вредная поспешность в решении важной проблемы», напечатав эту статью в центральном своем органе, то есть в газете «Правда».
* * *
   …Одноэтажный кирпичный дом. Стоит на прогоне. Некогда главой семьи этого дома был седобородый старик Николай Петрович, которого я хорошо помню. По этому старику у семьи существовала вторая деревенская фамилия – Николай-Петровы, и прогон, ведущий к реке, тоже назывался Николай-Петров прогон.
   Семья распалась: Николай Петрович и тетя Анна померли, два сына – Виктор и Василий – погибли на войне. Виктор не успел жениться, уходя на фронт, а после Василия осталась молодая, в цвету и силе вдова Глафира, а также мальчонка Шурка. Постепенно все с Николая Петровича перешло на Глафиру, то есть дом стал называться Глафирин, и Шурка – Глафирин, и прогон – Глафирин.
   Глафира долгие годы вдовствовала в одиночестве. Сейчас семья состоит из трех человек: Николай Васильевич работает в колхозе возчиком молока, Глафира – рядовая колхозница, Шурка – учетчик в полеводческой бригаде и, кроме того, помогает Николаю Васильевичу канителиться с молоком на ферме. То и дело двухколесная таратайка, нагруженная сверкающими на солнце тяжелыми флягами, курсирует между Олепином и Черкутинским молокозаводом. Кто-то на дощатом задке таратайки мелом крупно написал, скопировав с колхозной полуторки: «ВУ 26-11», – в чем, несомненно, проявился природный юмор писавшего. Может быть, это сделал сам Шурка, парень тихий, но с какой-то доброй голубой лукавинкой в глазах.
* * *
   …Хозяин дома, Дмитрий Федорович Московкин, глухой рыжебородый старик, помер давно; тетя Поля плоха, ноги не ходят, иногда под руки ее выводят на лужайку подышать воздухом; сыновья Василий и Виктор – оба погибли на войне: один, отделившись и уйдя на войну из собственного дома, от своей семьи, другой, не успев не только что жениться, но и вообще погулять с девками; дочери Мария и Шура вышли замуж: одна – на сторону, другая приняв «во двор» Сергея Тореева. Дом этот теперь, по существу, не Московкин, а Тореев. Сергей Тореев – рядовой колхозник, Шура – тоже рядовая колхозница. У них есть несколько маленьких ребятишек, все дошкольного возраста.
* * *
   …В домике, обшитом пожелтевшим тесом, покосившемся и вросшем наполовину в землю, доживают свой век одинокие бездетные старики – Иван Дмитриевич и тетя Агаша Рыжовы. Помню, что тетя Агаша считалась лучшей жницей, когда еще жали серпами. Иван Дмитриевич лет пятнадцать или двадцать подряд сторожил село, ходил ночью с палкой и выбивал часы в маленький колокольчик, нарочно оставленный в селе и висящий теперь уж не на колокольне, а на высоком столбе возле пожарницы. Ни Иван Дмитриевич, ни тетя Агаша не работают в колхозе по старости.
* * *
   …Кузьма Васильевич (который брался вытесать из бревна пропеллер) помер весной в преклонных летах. Тетя Марья очень стара, в колхозе, конечно, не работает. Сыновья: Михаил живет в городе Балахне; Анатолий – шофер в Черкутинском совхозе; Дмитрий – шофер в Москве; дочери: Капа, Варя, Шура, Нюра, Надя – все повыходили замуж и живут кто в Москве, кто в Коврове, кто по окрестным деревням. Жить бы тете Марье в доме одной, если бы не попросилась на квартиру молодая фельдшерица Шура Светлова.
   Она живет у тети Марьи заместо дочери, занимая одна всю переднюю горницу, в которой размещалась некогда большая семья. В горнице сохраняются та чистота и тот уют, по которым сразу можно узнать, что тут живет молодая девушка, а не какой-нибудь застарелый холостяк. На вымытых до белизны полах узкие нарядные половики; листья фикусов и других цветов без признаков пыли, бревенчатые стены янтарно-желты. На столе, постланном свежей скатертью, недоконченная вышивка.
   Во второй избе, то есть на кухне, владения тети Марьи. Русская печка, скобленый, чистый стол, хоть и насквозь пропитанный маслом за долгие годы, тяжелая лавка, ведро на ней с холодной водой, самовар около печки на полу, под потолком дощатая полка для посуды с ситцевыми занавесочками.
   Младший из сыновей тети Марьи, а именно Дмитрий, уехал на сторону позже всех. Не следовало бы мне забегать вперед, ибо историю нашего колхоза я хочу рассказать в своем месте, но если уж зашла речь, то надо вспомнить, что первые годы после войны Дмитрий был некоторое время председателем нашего колхоза. Он председательствовал год или полтора, вплоть до объединения. Когда все деревни кругом Олепина объединились в одно большое хозяйство, то председателем стал уж не Дмитрий, а другой, более пожилой, опытный человек – Александр Павлович Павлов из Прокошихи. Дмитрия сделали заместителем Павлова. Тогда-то он и уехал в Москву.
* * *
   …Иван Григорьевич помер несколько лет назад; тетя Поля не работает в колхозе по старости; сын Василий живет на стороне; сын Александр работает налоговым агентом; сын Борис погиб на войне; сын Геннадий живет в Москве; дочь Зоя окончила курсы дезинфекторов и теперь работает в Черкутинской больнице; жена Александра Ивановича Нюра – рядовая колхозница; дочь Тамара работает в Черкутине в психдоме (так попросту называют у нас дом инвалидов-психохроников); девочка Светлана учится в пятом классе; сын Вова пойдет в школу.
   У Зои есть сын Гурий (Гурка) – хороший мальчишка, который остался, однако, без отца, затем что отец обманул и бросил Зою, не успев жениться. Зоя решила сохранить ребенка во что бы то ни стало. Главная личная жизнь ее сейчас, по-видимому, вся в нем, хотя по возрасту и по виду ей теперь еще гулять бы на вечеринках вместе с девушками.
   Александру Ивановичу по характеру работы налоговым агентом (кажется, скоро ему придется менять должность: налогов становится все меньше и меньше, и должны они будут исчезнуть совсем) приходится много ездить по деревням, у него есть даже казенная разъездная лошадь. Летом он ездит на ней верхом, а зимой запрягает в саночки.
   Однажды, пробираясь в село по весенней распутице, я встретился в Черкутине с Александром Ивановичем, и он радостно согласился подвезти меня до Олепина. Перед тем как ехать, мы зашли в чайную и пробыли там никак не больше пяти – семи минут. Несмотря на такой короткий срок пребывания в чайной, настроение Александра Ивановича еще улучшилось, да и мне стало казаться, что я ехал из Москвы не столько в родительский дом, сколько для того, чтобы встретиться с Александром Ивановичем. По дороге к Олепину Александр Иванович окончательно впал в сентиментальное настроение. Причиной тому, скорее всего, были наши разговоры. Мы разговорились о том, что маленькие лесочки около Олепина, как-то: Осинничек и Попов лесок, почти начисто сведены неразборчивой, безответственной и бесхозяйственной рубкой на дрова и что народ добрался уж до кладбища, чего никогда не бывало да и быть не могло.
   А так как за целое дерево можно было попасть под штраф, то сначала у кладбищенских сосен стали обрубать все сучья. Деревья превратились в ужасные полуживые столбы. Это делалось еще и для того, чтобы дерево посохло, а за сухостой никакого штрафа не полагается. Правда, есть хитрые и тонкие способы засушить дерево, как-то: обтесать около корня кору, обхватив дерево мертым кольцом, или даже (артистическая тонкость) обстучать кору обушком, она отсохнет, отойдет от древесины, омертвеет на обстуканном месте, и дерево незаметно начнет чахнуть. Олепинцы, как видно, не знали таких тонкостей или им было некогда, и они действовали несколько грубоватее: смахнут все сучья с дерева – и дереву конец.
   Александра Ивановича расстроило не сведение Осинничка или Попова леска и даже не обезображение сельского кладбища, а расстроили его ветлы по реке, вернее, их исчезновение в течение одной зимы.
   Это были первые послевоенные годы. Дела в колхозе шли плохо. Колхоз не мог обеспечить людей хлебом, потому что весь его нужно было сдавать государству. Не мог он обеспечить их и дровами, потому, по всей вероятности, что было тут не до дров. Пришла зима, и люди с салазками и топорами потащились тайно и явно в окрестные лесочки и даже нашли дорожку к реке. Ольховые кусты, которыми заросла речка, мало интересовали озябших мужиков (чаще, впрочем, ездили за дровами женщины), но старые, пышные, золотистые весной и зеленые летом ветлы вполне годились на дрова.
   Когда мы выехали на Курьяновскую гору и оказалась под нами и влево и вправо извилистая ленточка реки, я спросил у Александра Ивановича, куда подевались ветлы, десятилетиями украшавшие долину, и что это за большие темные пятна на снегу. Александр Иванович начал рассказывать злоключения этой зимы, и чем дальше рассказывал он, тем больше трогал его свой собственный рассказ.
   – Вова, нету моего выражения! – воскликнул он наконец. – Ведь ветел-то осталось наперечет, давай-ка посчитаем. – Он остановил лошадь, и мы, не торопясь, обстоятельно начали считать ветлы. – Вон уцелела ветла, где кончается кладбище, да на повороте ветла, да одна ветла под Курьянихой, да одна под Лоханкой. Вова, вот что я тебе скажу: нет моего выражения!
   И пьяные, а может, и не такие уж пьяные, слезы он размазывал время от времени суконной варежкой по лицу, обожженному морозами за зиму, на смену которой шла теперь весна: на исходе был март, а за ним, наступая ему на пятки, торопился апрель с его ручьями, с его весенним половодьем, призванным унести подальше мелкие сучья, оставшиеся от рубки ветел, и тем самым как бы омыть раны земли.
   Однако спустя некоторое время после весны, как правило, снова наступает зима, снова нужно топить усиленно печки и лежанки. Какие же меры могут спасти те небольшие лесочки, которые растут обыкновенно около сел и деревень? Ни штрафы, ни даже, если бы вдруг додумались, проволочные заграждения не могли бы прийти на выручку. Средство единственное и очень простое.
   Сейчас, когда колхоз оснащен самой совершенной техникой, как-то: автомобилями и гусеничными тракторами, не говоря уже про тех же лошадей, – дровяное благополучие колхозников зависит только от колхоза. На отведенных государством делянках в больших лесах зимой колхозники заготавливают дрова, то есть валят деревья и разрезают их на бревна одинаковой длины. Колхоз перевозит бревна в село, и, таким образом, все оказываются с дровами, и нет нужды рубить сосны на сельском кладбище или уничтожать ветлы по реке.
   Рассказывают, что Дмитрий Бакланихин, будучи председателем, делал себе поленницу не больше и не меньше, чем у остальных, и по ней судил, сколько дров осталось еще у колхозников: кончается поленница у Дмитрия, значит, кончается и у остальных, значит, надо думать снова о дровах.
   Итак, судьба окрестных небольших лесов зависит, оказывается, не от топора колхозника, а единственно от заботливости и своевременных действий председателя.
   Мать Александра Ивановича тетя Поля, седовласая энергичная худощавая старуха, всю жизнь была немного артистка. Мне сдается даже, что артистические способности у нее были незаурядные, только что разве не получили должного развития. Я не знаю в подробности тех спектаклей, которые случались в стенах их дома, но зато я видел тетю Полю на сельских складчинах, в самых разнообразных естественных сценках.
   Приедешь ли в деревню и пройдешь ли мимо тети Поли, сидящей на лавочке возле дома, тотчас она запричитает, сопровождая причитания живой и яркой мимикой:
   – Володенька, миленький, уж как мы всегда рады, как мы рады, когда ты приедешь, уж как мы тебя заждались, уж как мы по тебе соскучились, как мы тебя любим, да как хорошо, что ты нас не забываешь! Уж ты всегда приезжай к нам, миленький, а уж мы тебе так рады!..
   Бьюсь об заклад, что целый год тетя Поля и не вспомнила о моем существовании, я знаю про это, и она сама знает, но игра настолько вдохновенна и, главное, настолько совершенно бескорыстна, что как-то вроде бы даже и поверишь.
   Однажды тетя Поля попросила, чтобы я сфотографировал ее на могиле мужа. В назначенный час вдова оделась во все черное, и мы пошли под Останиху. Она оживленно разговаривала со мной о всякой всячине и даже продолжала разговаривать, когда уж присела на сирый, бескрестный холмик, чуть-чуть впереди сосны с обрубленными доверху сучьями, но стоило мне навести аппарат, как женщина преобразилась. Она склонила голову набок, подперла ее рукой, лицу придала необыкновенно скорбное и печальное выражение, так что никакому режиссеру не добиться бы той степени естественности и той пластичности в фигуре скорбящей женщины в черном, сидящей на могиле мужа.
   Впоследствии мне случалось показать эту фотографию поэту Леониду Мартынову. Волосы, казалось, зашевелились у него на голове от возбуждения и восторга. Я говорю об этом так прямо потому, что тут нет и капли моей заслуги как человека, щелкнувшего затвором камеры, но главная, единственная заслуга принадлежит тете Поле. Я и сам считаю, что если бы живописец захотел написать скорбь, то за основу он смело мог бы взять элементы этой фотографии: могильный холмик, женщину в черном, обрубленную сосну и серые осенние облака на заднем плане…
* * *
   …В этом очередном доме до недавнего времени жила семья из трех человек: Александра Григорьевича, родного брата тому Ивану Григорьевичу, на могиле которого мы только сейчас побывали, тети Дуни и красивой, веселой, с большими серыми глазами девушки Раи.
   Александр Григорьевич помер, что называется, во цвете лет от кровоизлияния в мозг. Он был председателем ревизионной комиссии, и голова его однажды не выдержала ревизии колхозных дел: тетя Дуня и Рая некоторое время пожили одни в Олепине, потом Рая уехала в Москву и устроилась там работать не то машинисткой, не то секретаршей, не то и тем и другим сразу; со временем и тетя Дуня переехала к дочери. Рая вышла замуж за китайца, советского подданного, и теперь у них растет смуглая черноглазая китаяночка.
   Не так давно в центральном радиовещании создавалась большая композиция «Музыка родной земли», то есть речь шла о музыке нашей Владимирщины. В композиции участвовали и рожечники, и балалаечники, и гармонисты. Кроме того, там нужно было петь частушки на мотив «Елецкого». Я, не обладая музыкальным слухом, никак не мог передать работникам радио правильный мотив и верную манеру исполнения частушек, и все мы пришли в отчаяние, как вдруг мне вспомнилась Рая – лучшая певунья и плясунья во всей Олепинской округе. Сейчас же я разыскал ее телефон и передал кому нужно. Потом мне рассказывали, что Раю удалось уговорить, она приходила на радио и показала-таки московским артистам, как надо петь «Елецкого». Вероятно, что она показала и гордую свою выходку и прошла дробью, да еще не было ее подруги и соседки Зои, постоянной партнерши по танцам и такой же голосистой, как Рая, а то получился бы на радио настоящий концерт.
   Будто бы артисты советовали Рае бросить канцелярию и переходить в их ряды. Но скромная девушка получила гонорар «за консультацию» и поспешно ушла заниматься своим делом.
   Недавно Рая вселилась в новую комнату или даже квартиру, в которой живет и тетя Дуня. Она работает лифтершей. Деревянный домик свой они продали Ивану Сергеевичу Патрикееву из Курьянихи, обновившему старый дом, обившему его тесом и покрасившему крышу красным, стены голубым, завалинку зеленым, наличники желтым.
   Иван Сергеевич – плотник и работает в колхозе исключительно в плотницкой бригаде; жена его Нюра – колхозный кассир; сын Виталий – шофер, живет в Москве.
* * *
   …Андрей Михайлович, высокий (около двух метров), худой, горбоносый старик, с рыжими, свисающими усами, знает столярное ремесло. С первых же дней не захотел работать в колхозе и уехал в Москву, где состоял таким мастеровым – и стекла вставлять, и стул починить, и водопроводную трубу – при домоуправлении на улице Кирова. Я бывал у него несколько раз по разным делам и удивлялся, зачем он просторную деревенскую избу со своей старухой – тетей Аграфеной – с садом, огородом, травяным залогом и сосновым лесочком на задах променял на одинокую жизнь в подвальной комнатенке – шесть или восемь квадратных метров внутри каменного колодца городского двора. Однако Андрей Михайлович прожил в упомянутой комнате с грязными обоями, с газетой, постланной на столе и обыкновенно в черных пятнах от чайника или кастрюли, до самой последней старости и лишь недавно вернулся в село, потому что стал замечать тяжесть в желудке, безразличие к еде и частые приступы тошноты.
   Старший сын Андрея Михайловича, Василий, был убит в деревенской драке; сын Иван потерял на войне ногу, живет под Москвой; дочери Наталья и Надежда вышли замуж, живут в Москве; младший сын, Юрка, остался фактически хозяином дома. Он женился на «медичке», то есть на заведующей Олепинским медпунктом Люсе, и теперь у них растут две девочки. Когда Юрке говорят: «Что же ты, Юрка, ослаб, все девочки да девочки?» – он отвечает: «Были бы девки – парни сами под окна придут».
   Вообще у него от природы бьется в мозгу какая-то острая жилка. Однажды во время долгого перекура возле сенного сарая мы все начали дремать на солнышке, как вдруг в селе сильно ударил колокол, приглашающий на обед. Юрка мгновенно вскочил, как бы испугавшись чего-то, и выпалил:
   – Эх, черт возьми, чуть не по голове!
   Сказать про резкий звук колокола, что он чуть-чуть не попал по голове, дано, конечно, не всякому.
   В другой раз он говорил про Ивана Дмитриевича шутя в присутствии самого же Ивана Дмитриевича:
   – Ты его не слушай, он все врет, все врет, только и правду скажет, когда ошибется.
   Юрка, мой сверстник, дальше четвертого класса учиться не захотел. С замиранием сердца возился с лошадьми и постепенно втянулся в серьезную работу в колхозе. В нем около двух метров росту и, несмотря на худобу, более ста килограммов веса. Поэтому естественно, что в армии он работал молотобойцем.
   Теперь он тракторист, в праздники много пьет, не закусывая, отчего быстро хмелеет. Впрочем, как бы пьян и как бы силен он ни был, Люся живо находит на него управу, и он делается как шелковый.
   Люся приехала в Олепино по распределению из медицинского техникума. Здесь и нашел ее Юрий, или она нашла его – в этом всегда бывает трудно и даже невозможно разобраться.
   Я упоминал, что старший брат Юрия, Вася, убит в деревенской драке. Вот что можно рассказать по этому поводу.
   Оромантизированных и опоэтизированных драк «стенка на стенку», когда дерутся чистым кулаком, а лежачего не бьют, у нас никогда не было, а было нечто другое. Я рад и счастлив, что теперь в общем-то почти на сто процентов можно говорить об этом в прошедшем времени, употребляя слова «было», «была», «были», и т.д., потому что нет ничего хуже, дичее и гаже, когда человек бьет другого человека, а тем более когда несколько человек бьют одного. Однако вот как происходило дело.
   Живут по окрестным деревням парни как парни, работают, при встречах здороваются друг с другом, угощают друг друга куревом – ничего не скажешь плохого. Но вот пришел престольный праздник и по этому поводу массовое гулянье.
   С утра пока еще все трезвые, все тихо и благополучно в селе. Ходят большими партиями девушки и поют песни. Парни ходят отдельными партиями и тоже поют песни. Или соберутся все вместе в круг и танцуют. Все идет хорошо.
   Часам к четырем дня атмосфера начинала сгущаться, в воздухе пахло бедой. Вот уж вся «Ворща», то есть парни из деревень, расположенных по реке, собрались в кучу и ходят как бы отрешенные, как бы уж решившись на что-то и оря благим матом воинственные частушки, как-то:
 
Наша шайка, шайка-лейка,
Пачка ржавленых гвоздей.
Кто навстречу попадется,
Пробьем шею до костей.
 
 
Шире, улица, раздайся,
Шайка ворщинских идет.
Атаман в гармонь играет,
Шайка песенки поет.
 
   Тут могли следовать частушки, направленные на сплочение упомянутой шайки:
 
За товарища сыграю,
За товарища спою,
За товарища оставлю
Буйну голову свою.
 
 
Расколись, моя перчатка,
От удара пополам.
Режьте тело мое бело,
Бить товарища не дам. 
 
   Чтобы еще больше взвинтить, разгорячить и даже разжалобить себя к самим же себе, как бы уже избитым и порезанным, пелось следущее:
 
Открывай, отец, ворота,
Сын порезанный идет.
Грудь пропорота кинжалом,
По рубахе кровь течет.
 
 
Ну, пускай, пускай порежут
И положат в уголок.