ГЛАВА II

РАССКАЗ О ПАРЕ НОЖНИЦ


   Я был погружен в эти думы до самого звонка, возвестившего, что посетителям пора уходить. Но едва базар наш закрылся, нам ведено было разойтись и получить свою порцию пищи, которую затем разрешалось есть где нам заблагорассудится.
   Я уже упоминал, что некоторые посетители непереносимо нас оскорбляли; они, вероятно, даже не догадывались, сколь оскорбительно было их поведение, — так посетители зверинца, сами того не желая, на тысячи ладов оскорбляют злосчастных благородных зверей, попавших за решетку, — а иные мои соотечественники, вне всякого сомнения, были до чрезвычайности обидчивы. Кое-кто из этих усачей, выходцев из крестьян, с юности служил в победоносной армии, привык иметь дело с покоренными и покорными народам, и тем труднее переносил перемену в своем положении. Один из них, по имени Гогла, был на редкость грубое животное; из всех даров цивилизации ему знакома была лишь воинская дисциплина, но благодаря необычайной храбрости он возвысился до чина, для которого по всем прочим своим качествам нимало не подходил, — он был marechal des logis [5] двадцать второго пехотного полка. Воин он был отличный, насколько может быть отличным воином столь грубое животное; грудь его украшал крест, полученный за доблесть, но во всем, что не касалось прямых его обязанностей, это был скандалист, забияка, невежда, завсегдатай самых низкопробных кабаков. И я, джентльмен по рождению, обладающий склонностями и вкусами человека образованного, олицетворял в его глазах все то, что он меньше всего понимал и больше всего ненавидел; едва взглянув на наших посетителей, он приходил в ярость, которую спешил выместить на ближайшей жертве, и жертвой этой чаще всего оказывался я.
   Так вышло и на этот раз. Едва нам роздали пищу, только я успел укрыться в углу двора, как увидел, что Гогла направляется в мою сторону. Он весь дышал злобной веселостью; кучка молодых губошлепов, среди которых он слыл за остроумца, следовала за ним, явно предвкушая развлечение; я мигом понял, что сейчас стану предметом одной из его несносных шуток. Он сел подле меня, разложил свою провизию, ухмыляясь, выпил за мое здоровье тюремного пива и начал. Бумага не вынесла бы его речей, но поклонники его, полагавшие, что их кумир, их записной остроумец на сей раз превзошел самого себя, хохотали до упаду. А мне поначалу казалось, что я тут же умру. Я и не подозревал, что негодяй так приметлив, но ненависть обостряет слух, и он следил за нашими встречами и даже узнал имя Флоры. Понемногу я вновь обрел хладнокровие, но вместе с ним в груди закипел гнев — да такой жгучий, что я и сам был поражен.
   — Вы кончили? — спросил я. — Ибо если кончили, я тоже хочу сказать вам два слова.
   — Что ж, попробуй-ка отыграться! — сказал он. — Слово маркизу Карабасу!
   — Прекрасно, — сказал я. — Должен поставить вас в известность, что я джентльмен. Вам непонятно, что это значит? Так вот, я вам разъясню. Это препотешное животное; происходит оно от весьма своеобразных созданий, которые называются предками, и так же Как у жаб и прочей мелкой твари, у него есть нечто, именуемое чувствами. Лев — джентльмен, он не притронется к падали. Я джентльмен, и я не могу позволить себе марать руки о ком грязи. Ни с места, Филипп Гогла! Если вы не трус, ни с места и ни слова
   — за нами следит стража. Ваше здоровье! — прибавил я и выпил тюремное пиво. — Вы изволите отзываться неуважительно о юной девушке, о девице, которая годится вам в дочери и которая подавала милостыню мне и многим из нас, нищим. Если бы император — тут я отсалютовал, — если бы мой император слышал вас, он сорвал бы почетный крест с вашей жирной груди. Я не вправе этого сделать, я не могу отнять то, что вам пожаловал государь. Но одно я вам обещаю — я обещаю вам, Гогла, что нынче ночью вы умрете.
   Я всегда многое ему спускал, и он, верно, думал, что моему долготерпению не будет конца, и поначалу изумился. Однако я с удовольствием заметил, что кое-какие мои слова пробили даже толстую шкуру этого грубого животного, а кроме того, ему и вправду нельзя было отказать в храбрости, и подраться он любил. Как бы там ни было, он очень скоро опомнился и, надо отдать ему должное, повел себя как нельзя лучше.
   — А я, черт меня побери, обещаю открыть тебе ту же дорожку! — сказал он и опять выпил за мое здоровье, и опять я наиучтивейшим образом ответил ему тем же.
   Слух о моем вызове облетел пленников как на крыльях, и все лица засветились нетерпеливым ожиданием, точно у зрителей на скачках, и, право же, надо прежде изведать богатую событиями жизнь солдата, а затем томительное бездействие тюрьмы, чтобы понять и, быть может, даже извинить радость наших собратьев по несчастью. Мы с Гогла спали под одной крышей, что сильно упрощало дело, и суд чести был, естественно, назначен из числа наших товарищей по команде. Председателем избрали старшину четвертого драгунского полка, армейского ветерана, отменного вояку и хорошего человека. Он отнесся к своим обязанностям весьма серьезно, побывал у нас обоих и доложил наши ответы суду. Я твердо стоял на своем. Я рассказал ему, что молодая девица, о которой говорил Гогла, несколько раз облегчала мою участь подаянием. Я напомнил ему, что мы вынуждены милостыни ради торговать безделицами собственного изготовления, а ведь солдаты империи вовсе к этому не приучены. Всем нам случалось видеть подонков, которые клянчат у прохожего медный грош, а стоит подавшему милостыню пройти мимо, — осыпают его площадной бранью.
   — Но я уверен, что никто из нас не падет так низко, — сказал я. — Как француз и солдат, я признателен этому юному созданию, и мой долг — защитить ее доброе имя и поддержать честь нашей армии. Вы старше меня и возрастом и чином, скажите же мне, разве я не прав?
   Старшина — спокойный немолодой человек — легонько похлопал меня по спине. «C'est bien, mon enfant [6]», — сказал он и вернулся к судьям.
   Гогла оказался не более сговорчив, нежели я. «Не терплю извинений и тех, кто извиняется, тоже», — только и сказал он в ответ. Так что теперь оставалось лишь озаботиться устройством нашего поединка. Что до места и времени, выбора у нас не было: наш спор предстояло разрешить ночью, впотьмах, под нашим же навесом, после поверки. А вот с оружием было сложнее. У нас имелось немало всяких инструментов, при помощи которых мы мастерили наши безделушки, но ни один не годился для поединка меж цивилизованными людьми; к тому же среди них не было двух совершенно одинаковых, так что уравнять шансы противников оказывалось чрезвычайно трудно.
   Наконец развинтили пару ножниц, нашли в углу двора две хорошие палки и просмоленной бечевкой привязали к каждой по половинке ножниц; где раздобыли бечевку, не знаю, а смолу — со свежих срезов на еще не успевших просохнуть столбах нашего навеса. Со странным чувством держал я в руках это оружие — не тяжелее хлыста для верховой езды. Оно казалось и не более опасным. Все окружающие поклялись не вмешиваться в ход дуэли и, если дело кончится плохо, не выдавать имени противника, оставшегося в живых. Подготовившись таким образом, мы набрались терпения и принялись ждать урочного часа.
   Вечер выдался облачный; когда первый ночной дозор обошел наш навес и направился к крепостным стенам, на небе не видно было ни звездочки; мы заняли свои места и сквозь шорох городского прибоя, доносившегося со всех сторон, еще слышали оклики стражи, обходящей замок. Лакла — старшина, председатель суда чести, поставил нас в позицию, вручил нам палки и отошел. Чтобы не испачкать платье кровью, мы оба разделись и остались в одних башмаках; ночная прохлада окутала наши тела словно бы влажной простыней. Противника моего сама природа создала куда лучшим фехтовальщиком, нежели меня: он был много выше, настоящий великан, и силу имел вод стать сложению. В непроглядной тьме я не видел его глаз; а при том, что палки наши были слишком гибки, я был не вполне уверен, сумею ли парировать удары. Лучше всего, решил я, если удастся извлечь выгоду из своего недостатка — едва будет дан сигнал, я пригнусь и мгновенно сделаю выпад. Это значило поставить свою жизнь на одну-единственную карту: если я не сумею ранить его смертельно, то защищаться в таком положении уже не смогу; но хуже всего, что при этом я подставлял под удар лицо, а лицо и глаза мне меньше всего хотелось подвергать опасности.
   — Allez! [7] — скомандовал старшина.
   В тот же миг мы оба с одинаковой яростью сделали выпад и, если бы не мой маневр, сразу же пронзили бы друг друга. А так он лишь задел мое плечо, моя же половинка ножниц вонзилась ему ниже пояса и нанесла смертельную рану; великан всей своей тяжестью опрокинулся на меня, и я лишился чувств.
   Очнувшись, я увидел, что лежу на своей койке, и в темноте смутно различил над собою с дюжину голов, и порывисто сел.
   — Что случилось? — воскликнул я.
   — Тс-с! — отозвался старшина. — Слава богу, все обошлось. — Он сжал мне руку, и в голосе его послышались слезы. — Это всего лишь царапина, сынок. Я здесь, и уже о тебе позабочусь. Плечо твое мы перевязали, одели тебя, теперь все обойдется.
   При этих словах ко мне воротилась память.
   — А Гогла? — выдохнул я.
   — Его нельзя трогать с места. Он ранен в живот, его дело плохо, — отвечал старшина.
   При мысли, что я убил человека ножницами, мне стало тошно. Убей я не одного, а десятерых выстрелами из мушкета, саблей, штыком или любым другим настоящим оружием, я не испытал бы таких угрызений совести, чувство это еще усиливали все необычные обстоятельства Нашего поединка — и темнота, и то, что мы сражались обнаженные, и даже смола на бечевке. Я кинулся к моему недавнему противнику, опустился подле него на колени и сквозь слезы только и сумел позвать его по имени.
   — Не распускай нюни. Ты взял верх. Sans rancune [8].
   От этих слов мне стало еще тошней. Мы, два француза на чужой земле, затеяли кровавый бой, столь же чуждый истинных правил, как схватка диких зверей. И теперь он, который всю свою жизнь был отчаянным задирой и головорезом, умирает в чужой стороне от мерзкой раны и встречает смерть с мужеством, достойным Байяра. Я стал просить, чтобы позвали стражу и привели доктора.
   — Может быть, его еще можно спасти! — воскликнул я.
   Старшина напомнил мне наш уговор.
   — Если бы Гогла ранил тебя, — сказал он, — пришлось бы тебе лежать здесь и дожидаться патруля. Ранен Гогла, и ждать придется ему. Успокойся, сынок, пора бай-бай.
   И так как я все еще упорствовал, он сказал:
   — Это слабость, Шандивер. Ты меня огорчаешь.
   — Да-да, идите-ка вы все по местам, — вмешался Гогла и в довершение обозвал нас всех одним из своих любимых смачных словечек.
   После этого все мы улеглись во тьме по местам и притворились спящими, хотя на самом деле никому не спалось. Было еще не поздно. Из города, что раскинулся далеко внизу, со всех сторон доносились шаги, скрип колес, оживленные голоса. Несколько времени спустя облачный покров растаял и в просвете меж навесом и неровной линией крепостных стен засияли бесчисленные звезды. А здесь, среди нас, лежал Гогла и порою, не в силах сдержаться, стонал.
   Вдалеке послышались неторопливые шаги: приближался дозор. Вот он завернул за угол, и мы его увидели: четверо солдат и капрал, который усердно размахивал фонарем, чтобы свет проникал во все уголки двора и под навесы.
   — Ого! — воскликнул капрал, подойдя к Гогла.
   Он наклонился и посветил себе фонарем. Сердца наши неистово заколотились.
   — Чья это работа, черт подери? — воскликнул капрал и громовым голосом подозвал стражу.
   Мы вскочили на ноги; перед нашим навесом столпились солдаты, замерцали огни фонарей; сквозь толпу прокладывал себе дорогу офицер. Посредине лежал обнаженный великан, весь в крови. Кто-то еще раньше укрыл его одеялом, но, терзаемый нестерпимой болью, Гогла наполовину его скинул.
   — Это — убийство! — закричал офицер. — Вы, зверье, завтра вы за это ответите.
   Гогла подняли и положили на носилки, и он на прощание весело, со смаком выбранился.


ГЛАВА III

В ДЕЙСТВИЕ ВСТУПАЕТ МАЙОР ШЕВЕНИКС, А ГОГЛА СХОДИТ СО СЦЕНЫ


   Не было никакой надежды, что Гогла выживет, и с него, не теряя ни минуты, сняли допрос. Он дал одноединственное объяснение случившемуся: он, мол, покончил с собой, так как ему осточертели англичане. Доктор утверждал, что о самоубийстве не может быть и речи: об этом свидетельствует вид и форма раны, угол, под которым она нанесена. Гогла отвечал, что он куда хитрей, чем воображает лекарь: он воткнул оружие в землю и кинулся на острие — «прямо как Навуходоносор», прибавил он, подмигнув санитарам. Доктор, щеголеватый, краснолицый и — очень беспокойный человечек, презрительно фыркал и ругал своего пациента "а чем свет стоит.
   — От него толку не добьешься! — восклицал он. — Настоящий дикарь. Если бы только нам найти его оружие!
   Но оружия этого уже не существовало. Просмоленную бечевку, вероятно, занесло ветром куда-нибудь в канаву, обломки палки скорее всего валялись в разных углах двора, а вот, взгляните, какой-то тюремный франт, наслаждаясь утренней свежестью, ножницами аккуратно подстригает ногти.
   Натолкнувшись на непреклонное упорство раненого, тюремное начальство, конечно же, принялось за остальных. Оно пустило в ход все свое умение. Нас опять и опять вызывали на допрос, допрашивали и поодиночке и сразу по двое, по трое. Чем только нам не грозили, как только не искушали! Меня вызывали на дознание раз пять, не меньше, и всякий раз я выходил победителем. Подобно старику Суворову, я не признаю солдата, которого можно застичь врасплох нежданным вопросом; солдат должен отвечать так же, как идет в атаку, — живо и весело. У меня может недостать хлеба, денег, милосердия, но еще не было случая, чтобы мне недостало умения ответить, когда меня спрашивают. Товарищи мои, если и не все были столь же находчивы, не уступали мне в стойкости, и могу сразу же сказать, что в ту пору следствие так ничего и не добилось, и тайна смерти военнопленного Гогла осталась нераскрытой. Таковы были французские ветераны! Однако я буду несправедлив, если не скажу, что то был особый случай; при обычных обстоятельствах кое-кто мог и споткнуться, его могли застращать и вынудить к признанию; на сей же раз всех нас накрепко связывало не только простое товарищество, но и общая тайна, все мы были соучастниками в некоем тайном заговоре, равно стремились его осуществить, и, раскройся он, все одинаково понесли бы наказание. Нет нужды опрашивать, каков был этот замысел: лишь одно желание может зреть в неволе, лишь один замысел может быть там взлелеян. И мысль, что наш подземный ход уже почти готов, поддерживала нас и вдохновляла.
   Как я уже говорил, из схватки с тюремными властями я вышел победителем; следствие скоро зашло в тупик и заглохло, как глохнет песенка, когда никто ее не слушает, и все же я был разоблачен; после того, как меня защитил мой же противник, я сам разоблачил себя, можно считать, сам во всем признался, едва ли не сам поведал причину нашей ссоры и тем уготовал себе в будущем на редкость опасное и неприятное приключение. Это случилось на третье утро после дуэли, Гогла был все еще жив, и тут пришло время давать урок майору Шевениксу. Я радовался этому занятию не оттого, что он много мне платил — по натуре он был скуп, и я получал от него всего каких-нибудь восемнадцать пенсов в месяц, — но оттого, что мне пришлись по вкусу его завтраки, а в какой-то мере и он сам. Как-никак он был человек образованный, все же прочие, с кем мне доводилось беседовать, если и не держали книгу вверх ногами, не задумываясь, вырывали из нее страницы, чтобы разжечь трубку. Ибо, повторяю, товарищи мои по плену были все, как на подбор, люди невежественные, и в Эдинбургском замке узники более просвещенные ничему не обучали остальных, как в некоторых других тюрьмах, куда человек вступал, не зная грамоты, а выходил обогащенный знаниями, годный для вполне серьезных занятий. Шевеникс был хорош собой — шесть футов росту, великолепная осанка, правильные черты лица, необычайно ясные серые глаза — и для чина майора на удивление молод. Казалось бы, придраться не к чему и, однако, впечатление он производил неприятное. Быть может, он был не в меру чистоплотен, от него так и разило мылом. Чистоплотность — отличное свойство, но я терпеть не могу, когда у мужчины ногти сверкают, словно покрытые лаком. И, право же, он был уж чересчур сдержан и хладнокровен. Этому молодому офицеру, видно, чужд был юношеский жар, стремительность и живость воина. От его доброты веяло холодом, доходящим до жестокости; его неторопливость выводила из терпения. Возможно, дело тут было в его нраве, столь противоположном моему, но даже в те дни, когда он был мне весьма полезен, я всякий раз приближался к нему с недоверием и осторожностью.
   Я, как обычно, просмотрел его грамматические упражнения и отметил шесть ошибок.
   — Гм, шесть, — сказал он, поглядев в тетрадь. — Весьма досадно. Никак эти правила мне не даются.
   — Полноте, — сказал я, — вы делаете отличные успехи!
   Вы, конечно, понимаете, я не хотел его расхолаживать, но французский язык ему не давался — такова уж была его натура. Для этого, я думаю, требуется некий душевный жар, а он погасил свой огонь мыльной пеной.
   Майор Шевеникс отодвинул тетрадку упражнений, оперся подбородком на руку и поглядел на меня суровыми ясными глазами.
   — Мне думается, нам надо побеседовать, — сказал он.
   — Весь к вашим услугам, — отвечал я, но меня пробрала дрожь, ибо я знал, о чем он поведет речь.
   — Вы уже не первый день даете мне уроки, — продолжал он, — и у меня сложилось о вас недурное мнение. Я склонен считать вас джентльменом.
   — Вы не ошиблись, сэр, — отвечал я.
   — И я также не первый день у вас перед глазами. Не знаю, что вы обо мне думаете, но, полагаю, поверите, что я тоже человек чести, — сказал он.
   — Мне не требуется никаких заверений, это очевидно само собою, — отвечал я с поклоном.
   — Отлично, — сказал он. — Так что же вы думаете о случае с Гогла?
   — Вы слышали вчера, как я отвечал суду, — начал я. — Я проснулся, только когда…
   — Да, разумеется, я слышал вчера, как вы отвечали суду, — прервал он,
   — и я отлично помню, что вы проснулись, только когда… Я могу повторить весь ваш рассказ почти слово в слово. Но неужели вы полагаете, что я хоть на минуту вам поверил?
   — Так ведь если я повторю вам это сейчас, вы все равно не поверите, — отвечал я.
   — Возможно, я ошибаюсь, там будет видно, — сказал майор, — но мне кажется, что вы не станете повторять это сейчас. Мне кажется, что прежде, чем покинуть эту комнату, вы кое-что мне откроете.
   Я пожал плечами.
   — Так вот слушайте, — продолжал он. — Ваши показания, разумеется, сущий вздор. Но я посмотрел на это сквозь пальцы, и суд сделал то же самое.
   — Весьма вам признателен! — сказал я.
   — Короче говоря, вы не можете не знать, что произошло, — продолжал майор Шевеникс. — Вся ваша команда "Б", несомненно, знает. И я вас спрашиваю: какой смысл разыгрывать комедию и повторять небылицы, если мы друзья? Ну же, мой дорогой, признайтесь, что ваша карта бита, и сами над этим посмейтесь.
   — Я слушаю вас, продолжайте, — сказал я. — Вы принимаете случившееся чересчур близко к сердцу.
   Он неторопливо закинул ногу на ногу.
   — Я отлично понимаю, — начал он, — что тут необходимо было принять все меры предосторожности. Полагаю даже, что дана была клятва молчать. Я отлично это понимаю (он смотрел на меня холодными, блестящими глазами). И я понимаю также, что, поскольку речь идет о дуэли, вы всеми силами постараетесь соблюсти тайну.
   — О дуэли? — повторил я, словно бы в совершенном недоумении.
   — А разве это была не дуэль? — спросил он.
   — Какая дуэль? Я вас не понимаю, — отвечал я.
   Он ничем не выразил нетерпения, просто помолчал немного, а потом заговорил все так же невозмутимо, почти добродушно:
   — Ни суд, ни я не поверили вашим показаниям.
   Ими не проведешь и младенца. Но между мною и прочими офицерами есть разница, ибо я знаю, что вы за человек, а они этого не знают. Они видели в вас обыкновенного солдата, а я знал, что вы джентльмен. Для них ваши показания были нагромождением бессмысленной лжи, которая наводила на них смертельную скуку. Я же спрашивал себя: как далеко может зайти джентльмен? Не настолько же далеко, чтобы помогать сокрытию убийства? Поэтому, когда я услышал ваши уверения, будто вы ничего знать не знали и ведать не ведали, проснулись от крика капрала и все прочее, я кое-что понял. Так вот, Шандивер, — воскликнул он, вскочил и с живостью подошел ко мне, — я хочу вам рассказать, что же происходило на самом деле, и вы поможете мне позаботиться, чтобы восторжествовала справедливость. Как вы это сделаете, я не знаю, ведь вы, без сомнения, связаны клятвой, но как-нибудь да сделаете. А теперь слушайте внимательно.
   Тут он сильной рукой вдруг крепко ухватил меня за плечо, и говорил ли он еще что-нибудь или тут же умолк, я не знаю и по сей день. Ибо, словно по наущению самого дьявола, он схватился как раз за то плечо, которое задел Гогла. Рана была пустяковая, царапина, она уже начала затягиваться, но когда майор Шевеникс сжал ее, меня пронзила острая боль. Голова закружилась, на лбу выступил пот; должно быть, я страшно побледнел.
   Так же внезапно Шевеникс отдернул руку.
   — Что с вами? — спросил он.
   — Пустяки, — отвечал я. — Приступ дурноты. Все уже прошло.
   — Вы уверены? — спросил он. — Вы бледны, как полотно.
   — Нет, нет, все в порядке, не беспокойтесь! Это совершенные пустяки. Я уже пришел в себя, — выговорил я, еле ворочая языком.
   — Так я могу продолжать? — спросил майор Шевеникс. — Вы в состоянии меня слушать?
   — Ну, разумеется! — отвечал я и утер пот с лица рукавом, ибо носового платка у меня в ту пору, конечно, не было.
   — Если только вы в силах меня слушать. Какой-то очень внезапный и жестокий приступ, — с сомнением сказал он. — Но раз вы уверены, что все прошло, я продолжаю. Дуэль для вас, пленников, естественно, задача нелегкая; должно быть, соблюсти все правила было бы просто невозможно. И, однако, она могла быть вполне законной по существу, даже если при столь своеобразных обстоятельствах вам пришлось отступить от некоторых формальностей. Вы меня понимаете? Я спрашиваю вас как джентльмена и солдата.
   При этих словах он снова поднял руку и уже хотел снова опустить ее мне на плечо. Я не в силах был бы это вынести и отшатнулся.
   — Нет, — воскликнул я, — не надо! Не трогайте мое плечо. Я не могу этого вынести. — И поспешно прибавил: — У меня ревматизм. Плечо воспалено и очень болезненно.
   Он отошел к своему стулу и неторопливо закурил сигару.
   — Очень сожалею, что причинил вам боль, — сказал он наконец. — Не послать ли за доктором?
   — Ни в коем случае, — возразил я. — Это пустяк.
   Я давно привык. Мой ревматизм меня нисколько не беспокоит. Да и вообще я не верю в докторов.
   — Хорошо, — сказал Шевеникс, потом сел и долго молча курил. Чего бы я только не дал, чтобы нарушить это молчание! — Так вот, — заговорил он наконец, — я думаю, мне больше нечего узнавать. Полагаю, что мне все известно.
   — О чем? — чуть ли не с вызовом спросил я.
   — О Гогла, — отвечал он.
   — Прошу прощения. Я вас не понимаю.
   — Ну как же, — сказал майор Шевеникс. — Гогла пал на дуэли, и от вашей руки! Я ведь не ребенок.
   — Отнюдь нет, — сказал я. — Но, сдается мне, вы завзятый теоретик.
   — Не угодно ли проверить мою теорию? Доктор здесь поблизости. Если на плече у вас нет открытой раны, я ошибаюсь. Если же она есть… — Он махнул рукой. — Но прежде советую вам как следует подумать. В этом опыте есть прескверная оборотная сторона: то, что могло бы остаться между нами, сделается всеобщим достоянием.
   — Так и быть! — отвечал я со смехом. — Что угодно, только не доктор. Терпеть не могу эту породу.
   Последние его слова немного успокоили меня, но я все еще чувствовал себя не в своей тарелке.
   Майор Шевеникс курил и поглядывал то на меня, то на кончик сигары.
   — Я и сам солдат, — сказал он наконец. — И в свое время тоже уложил противника в честном поединке. Я не желаю никого загонять в угол из-за дуэли, если ее нельзя было избежать и если в ней все было достойно и справедливо. Но уж это я по крайней мере должен знать, и тут мне довольно будет вашего слова. В противном случае, как ни прискорбно, я вынужден буду пригласить доктора.
   — Я ничего не признаю и ничего не отрицаю, — заявил я. — Но если вас устроит такая форма, извольте: даю вам честное слово, слово джентльмена и солдата, что между нами, пленниками, не произошло ничего бесчестного или неблагородного.
   — Прекрасно, — сказал он. — Больше мне ничего и не надо было. А теперь можете идти, Шандивер.
   И когда я направился к двери, он прибавил со смехом:
   — Да, кстати, я должен принести вам извинения, я отнюдь не предполагал, что подвергаю вас пытке.
   В тот же день после обеда во двор вышел доктор с листком бумаги в руке. Он явно был зол и раздосадован и нимало не заботился о вежливости.
   — Слушайте, вы! — крикнул он. — Кто из вас знает по-английски? — Тут он заметил меня. — Эй! Как вас там? Вас-то мне и надо. Скажите им всем, что тот малый умирает. Ему крышка, уж я-то знаю, он не дотянет до ночи. И скажите им, что я не завидую тому, кто его приколол. Сперва скажите им это.